– Увы..
Мысли его, бессистемные и разбросанные, не пытались охватить всё. Они задавали намерение. Возможно, здесь в коллективе он станет разнесчастным какерлаком с собственной идеей как дурень с писанной торбой. Ему будет тяжело. Одному – всегда тяжело и требуется сочувствие. «Сочувствие – низость», – прежде считал он, но ему теперь его-то как раз и не хватало, и опорой становились и Леночка с нефритовым, вспыхивающим при встрече лицом, и волнующая Наргис, и бесхитростный общительный башмачник. Они стали ему необходимостью.
Он помнил советы Пальцева: не получается – уходи, с начальством поссорился – уходи. Ах, тебе не нравится? Тебя учили бороться? Так и проборешься всю жизнь. Ставь себя в соответствующие обстоятельства, и обстоятельства переделают тебя.
Не в силу собственной индивидуальности, а по воле случая попал он в этот маленький городок, где бабушки в скверах, пытающиеся унять непоседливых внуков, разбираются в небесной механике, а суровые деды могут вспомнить сборку первого спутника и запуски геофизических ракет. А в отделе способны просечь необыкновенную математику, причём делают это походя, как решают массу прочих дел. И не как-нибудь тяп-ляп, а любо-дорого.
Ему остаётся теперь плыть по течению с быстрым потоком: куда прибьет? Но если затор окажется грудой мусора? Придётся затем оправдываться, убеждая себя, что это и есть его истинное место. Так, в чём твоя ценность? Как определить твои действительную и мнимую части? Непременно нужно всё попробовать. Он выбрал свой «Тулон». Однако действовать нужно осторожно. Взять хотя бы «сапогов». И не даны ли они ему предупреждением?
Уходили «сапоги», и Мокашову было неясно, как уходить из ракетной техники? Это всё равно, считал он, как уходить от счастья к бедам, от еды к голоду. Можно, но для чего? От них ему оставалось всё. Он словно входил в спектакль с готовым распределением ролей. И Шива – Вадим, и объекты, и Вася, и Сева, и Невмывако и даже Леночка с её предельной простотой. Теперь ему нужно с ними жить и, конечно, ладить, и даже на время полюбить. Но только на время. Это он понял. Здесь нельзя быть постоянно верным. Обстановка приучала к неверности. Полюби очередной объект, полюби его полностью и отдай ему все свои силы и помыслы. А там – до свидания, и полюби другой и отдай теперь ему силы и помыслы. Словом, как у артистов, войди в новую роль.
До сих пор собственное ему удавалось. От Иркина он ушёл, и от Вадима уйдёт, а от злосчастного Невмывако и подавно уйдёт.
Дежурство по городу спускалось отделу свыше. В отделе числилась народная дружина, но посылали тех, кто был свободен в данный момент. На этот раз выпало «сапогам» и для усиления Мокашову, так сказал Вадим.
Он стал несомненным третьим лишним. Не будь его, они заглянули бы в опорный пункт за повязками. «Дежурите до двадцати трех», – предупредили бы их. А они возразили бы: «до двадцати четырех», и дунули бы прямым ходом в «Золотое руно» или в общежитие. Мешал теперь только этот вадимов хвост.
Сам факт дежурства был для них сигнальным звонком.
– Заходит Взоров, – рассказывал Игунин, – к Воронихину и говорит: «Что же у вас такое?» А тот, как всегда бесцветно и словно каша во рту: «Что вы имеете в виду?» «Семёнова, например. Как он у вас работает?» «А никак, – отвечает тот, не моргнув, – никак не работает».
– Это просто, – рассуждал спокойно Семёнов, – не ценишь того, что имеешь. Смелый не ценит смелости. Она ему в порядке вещей. Добросовестный добросовестности.
– А Воронихин не ценит своей жены.
– Это совсем иное дело. Он смотрит чужими глазами на неё.
– Какими?
– Жадными. Как на булочку с кремом, которую всякий пытается съесть.
– Тебе она нравится?
– Господи, а кому она не нравится? Это как эпидемия, и все обязаны переболеть.
– Она – местная Елена Прекрасная. Из-за таких в старину возникали войны. Такие не могут принадлежать одному.
– Нет, по мне она – булочка с кремом и с изюмом. Калорийная.
– Такую следует сделать народным достоянием или убить.
– Нет, ею нужно переболеть, как корью.
А Мокашов думал: «Она – необыкновенная, и всё в ней нравится: голос, походка, фигура, лицо, а волосы – точно эмалевые проволочки, волосок к волоску?»
Они вступили в проходной двор, и двор ограничивал тему разговора.
– Не задумывался, – спрашивал Семёнов, – на что при уходе две недели дано?
– Очиститься, не оставлять грязных следов.
– А я считаю, для мести.
– Для мести, ха-ха. Тоже мне. Кровной?
– Или бескровной. Вы, например, увольняете меня, и я ухожу, но с вашей женой.
– Слушай, а к Воронихиным не зайдем?
Они стояли в мрачном колодце двора.
– Так он ещё не вернулся из Москвы.
– Тем более.
– Да, они летом на даче живут.
Мокашов с интересом разглядывал двор. С виду унылый, деревья посажены у окон. Сажали, не думали, что вымахают выше крыш и в два обхвата толщиной..
– Что у Славки с Воронихиной?
– Думаю, ничего.
– А я не думаю. У Славки никто ещё не слетал с крючка.
Слушать было больно. Слова «сапогов» напоминали саднящую ранку, что больно затронуть, но важно услышать всё.
– Ты просто не в курсе. Мы все знакомы очень давно.
– Давно и неправда? – такие фразы вылетали из них, как из автомата.
– Давно и правда. Очень давно.
Сердце Мокашова стучало.
– Мы все здесь знакомы. А знаешь, как я с ней познакомился? Пораньше Воронихина, да, пожалуй, и всех. Разве что Славка знал её раньше, по Москве. Сижу раз я, значит, в городской читалке, листаю вариационное исчисление.
– Вариационное. Это обязательно.
– Можешь помолчать. И что-то странное творится со мной. Через пару столов такая девушка. Укуталась в голубой платок, а у меня голова кругом идёт, ничего не пойму. Смотрю, собирает книги, подхожу: «Девушка, у вас есть карандаш?» Поднимает глаза, подаёт карандаш. «А теперь говорите ваш телефон». Смотрит она на меня, вздыхает и безмолвно идёт к двери. Идёт так, во мне всё переворачивается. Противен сам себе стал. Догоняю её: «Девушка, не исчезайте, оставьте ваш телефон». А она тихо в ответ: «Он есть в телефонной книге». «А ваша фамилия?» «Она тоже там есть». Удивительная девушка. «Что мне, – думаю, – теперь дежурить в читалке, и тогда родина потеряет в моем лице гениального математика?»
– Да, – обрадовался Игунин, – действительно, и потеряла. Если и есть в тебе что-то математическое, то в лице.
– А через несколько месяцев она стала Воронихиной.
Мокашов слушал и не слушал их разговор. Всё, всё, что касалось её, задевало его и трогало. Он вспоминал её губы отдельно, точно улыбку чеширского кота, и находя в них массу выражения.
Отсюда, снизу, издалека открывался необыкновенный захватывающий вид. Идущая на подъем дорога смотрелась серо-фиолетовой стеной. По её полотну, молочному вдали, ползли блестящими божьими коровками легковые машины, а остекленный со всех сторон автобус смотрелся блестящим, мокрым жуком. Сочная зелень служила рамой картине, из которой местами выглядывали серые здания фирмы.