всё
за три минуты.
Обычно я им отпускаю грехи, сочувствую и даю советы.
Дети
до шести месяцев любят делиться со мной
своими сиюминутными размышлениями:
у нас нет языковых и возрастных барьеров,
и я ничего не имею против знакомого ангела,
спевшего мне из складочки на лице ребенка
старомодную песенку счастья.
Самое главное, что в данном случае обмен информацией
абсолютно адекватен и равнозначен. Что радует…
Кошки
не приходят нас радовать. Они Приходят. Приходят и ждут.
Смотрят, молчат, ждут,
и если отвечают на твои приветствия вслух, то только
космической песней
и только на самые тонкие вибрации, которые ты можешь
модулировать самым влюбленным (в них) из своих голосов —
тогда они счастливы;
понимание земной судьбы (не моей, не их собственной) их не волнует,
кажется, их функция здесь – та же, что у драгоценных камней и звезд: сиянье мудрости иного дальнего мира,
ждущее освобождения в тепле человеческого
любовно-выраженного почитания.
Цветы
вопреки всем сказочно-поэтическим представлениям
никогда не говорят о себе.
Но более интеллигентных и тонко понимающих слушателей
и поклонников вы не найдете во всем мире.
Птицы
(как и поэты)
с людьми не разговаривают вообще.
Они заняты бесконечными разборками в собственном царстве.
Люди…
впрочем, об этом мне очень мало известно.
Стихи
любимые —
похожи на всех остальных моих собеседников,
кроме, пожалуй, того, что им всегда не хватает самодельных игрушек для очередного праздника
или похорон
и они,
сразу же после состоявшегося собеседования
отсылают меня за угол стола,
где снова и снова
приходится
то грубыми отвертками, то тонкими ножницами,
а то и булавками пролетающих мимо дождей
и кнопками снегопадов
выкраивать из своего
бумажного сердца давным-давно известные истины.
«О я совсем, совсем не сноб…»
О я совсем, совсем не сноб,
не элитарная эстетка.
меня бросает звук в озноб,
в монисто – каждая монетка.
Из каждой щели – звук валторн:
как выжил лес среди развалин?
в струне порвавшейся – потоп,
из всех веществ мне важно: камень,
железо, малахит, брильянт
способны треснуть и заплакать
и, высморкавшись – хоть в платок,
в рукав, на землю, мир, – растяпой
представить? Может ли, как бог,
как самый древний – выть и квакать
в трущобах строк, в руинах – слог,
страдать он может, верно каркать?
Альтист-душа, душа-кларнет:
сквозь пальцы, дырочки – водицей.
И солнце вовсе не за свет —
за сажу я люблю и спицу.
За сладость сажи, трезвость спиц:
стих лезет в позвонок – под платье.
За чужестранность близких лиц
и губы в ягодной помаде.
«Под мостовой, под каждым камешком – нагой…»
Под мостовой, под каждым камешком – нагой
лежал ребенок. И смотрел – наискосок.
Нет, не туда, где города и годы:
со здания, по краю, водосток
пускал свой дождик; призраки свободы
качались, словно корабли; по мостовой
земля и жизнь спешили в путь, по кругу.
Вот птичка села на оторванный листок
календаря. Малыш лежит, собой напуган —
отсутствием своим в течении вещей.
Век громыхает где-то рядом.
Кто помнит лица маленький детей,
монаду лика, кто обнял свою цикаду
и стрекозу моста – под мостовой?