Спросите раньше, скольких мы спасли.
«А что я, собственно, от Ивана Афанасьевича хочу? – подумал я, определяя томик Эренбурга на своё место. – Чтобы он прочитал мои несовершенные и незаконченные литературные опыты? Дал оценку, рекомендации, советы? Я, случайный подмастерье, пришёл к Мастеру под избиение розгами? Или под поощрительный кивок головы? Или ещё для чего-то?»
Мои сомнения развеял сам писатель. Он вошёл в кабинет, расточая в воздухе луково-чесночные ароматы. Постучал ладонью по крепким вертикальным стоякам книжных стеллажей, изрезанных по торцевым частям мелкой неизощрённой резьбой, и произнёс густым горьковским голосом:
– Сам резал! – и он ласково посмотрел на дело рук своих: – Горжусь!
Было сразу заметно, что резьба по дереву – важнейшее дело его жизни. А всё остальное, даже свои писания, держал он в стороне как вторичный, необязательный труд. И, кстати говоря, резьба эта – именно она! – больше всего привлекала внимание в его доме. Остальное смотрелось чем-то второстепенным.
– Ну-с, – проговорил лауреат двух престижных в те времена премий, – с чем пожаловали? Небось, хотите дать мне на прочтение что-то своё?
– Примерно так, – пришлось согласиться мне с его проницательностью.
– Как вас, простите, величать? – поинтересовался писатель.
Я назвался.
– Да, имя обычное. Это хорошо. Надеюсь, псевдонимом не обзавелись? А моё вы что-нибудь читали? Хотя бы последнюю трилогию.
– К сожалению, нет, – признался я.
– К сожалению! – повторил он за мной. – А может быть, к счастью. Ну, хорошо, вы меня, «к сожалению», не читали. А почему я должен читать вас? Да это и не важно, прочту я или нет. Поверьте, от этого ничего не изменится. Вы отнимете у меня драгоценное время, а взамен абсолютно никто ничего не получит. Даже если я прочту ваше, даже если оно окажется гениальным. Что из того? Ни я, ни вы не можете повлиять на ход вещей. Если вам суждено стать мастером слова – это ваша судьба, и вы в любом случае добьётесь своего, и кривая вывезет на то место, где вас оценят. Или не оценят. Вы пришли в мой дом наподобие подмастерья, сделавшего табурет и предлагающего мне его купить. Но у меня уже есть табурет. На нём вы как раз и сидите. А лишних мне не надо.
– Оригинальное сравнение, – заметил я с лёгкой не обидной иронией.
– Именно так! Вы строгаете свои табуретки, я – свои. Если кому-то понадобятся ваши – идите ими торговать. Конечно, занять прилавок на этом рынке не так просто. Но, если постараетесь и докажете, что ваши табуреты самые крепкие, надёжные и долговременные, место само найдёт вас. И потом не забывайте, что этот условный табурет стоит денег. На него потрачен немалый труд. А любой труд тем или иным образом вознаграждается. Я, например, за гонорары от своих работ построил этот дом, в котором мы находимся. Дом – это храм. И душа храм. В этих обителях должно быть светло и спокойно. А если светло и спокойно, то и благостно.
– Но писать научить невозможно. А делать табуреты можно научить, – возразил я.
– Это глубокое заблуждение. Каждый должен заниматься тем, к чему более расположен. Можно привить только навыки. Если вы расположены к писанию и не можете не писать, то будете писать и в стол. Это не зазорно. И даже полезно. Готовую вещь всегда можно вынуть, огранить её, подчистить и поправить угловатое. Тогда можно и в ход пустить. Издревле создавались запасы на будущее, только нужно уметь их сохранить. А в нужное время – использовать. Вы уж извините меня за такие сравнения, но я человек сельский, у меня и аналогии соответствующие. А главное – умейте находить себя в том, что по душе.
Сказав это, Иван Афанасьевич опять с любовью похлопал ладонью по резным узорчатым торцам книжных полок. Он оказался не любителем читать всё подряд. Особенно те вещи, которые ему кто-то подсовывал. И это правильно. Когда вам навязывают товар, это всегда кажется подозрительным. Он научил и меня так же относиться к ненужному. Ну, если только что-то особенное затронет душу, тогда вчитываюсь, вдумываюсь, рассуждаю. Но это бывает не слишком часто. Особенно с возрастом.
Я благодарен судьбе за эту встречу. Подобные встречи помогли мне относиться к жизни не так, как придётся, а более взвешенно. И принимать всё не только в той полутьме, в которой отражена наша шершавая действительность, но и в свете постигаемой истины.
Борис Орлов
Бориса Александровича Орлова я повстречал в 2005 году. Зашёл «на огонёк» как сопредседатель рижского Союза литераторов. Он тогда был и до сих пор остаётся председателем Петербургского отделения Союза писателей России. Для многих фигура неоднозначная. Но для меня понятная и прямая. У него морская закалка. У меня тоже. Поэтому общаемся мы, как говорится, без переводчика: моряк моряка видит издалека. Хотя в званиях у нас большой разрыв: у него погоны капитана I ранга, у меня – старшины I статьи. Но на Северном флоте служили параллельно: он на атомной подводной лодке, я в базе подплава.
В обращении Борис прост и конкретен. Как старому подводнику, ему постоянно нужны цель и образ врага. И он находит и то, и другое. Врага чует нутром, определяет по слову, поведению и делам. Борется с ним жёстко и бескомпромиссно. Поэтому и врагов у него много. Под его горячую руку и крутой нрав лучше не попадаться. Молодые литераторы, коих в Петербурге не счесть, Орлова побаиваются и встают на дыбы: он редко их журит, в основном ругает и воспитывает, как матросов на военном корабле.
Стиль руководства его военный, но по-другому, пожалуй, нельзя. Литераторы народ ревнивый, амбициозный, нередко раздражительный, часто завистливый, эгоистичный, эгоцентричный – разный. Их может сплотить только военная дисциплина, даже если это сплочение направлено против самого руководителя. Поэтому-то питерское отделение СП России одно из самых многочисленных, и не распалось, и работает по сей день.
Я как-то говорил ему о том, что борьба эта может отвлекать от творчества, ослабить поэтический дар. А этот дар у него, безусловно, есть. На мой взгляд, он является продолжателем русских традиций, связанных с такими именами, как Сергей Есенин, Николай Клюев, Сергей Клычков. Поэзия Орлова проникнута болью за Россию, за русскую деревню, за наш флот – опору самостоятельности и независимости Родины. В нём не манерно, без надрыва проявляется русская самобытность и не израсходованная до конца богатырская сила. Его философское осмысление нашей жизни отражено, к примеру, в таких строках:
Шаг тяжёл. И постарело тело.
Чаще ждём нерадостную весть.
В детстве мир мечтаем переделать,
В старости – оставить всё, как есть.
Орлов прост в дружеском общении, даже иногда слишком прост, но найти и сказать вовремя резкое слово умеет. Бьёт всегда в точку, в цель, как при торпедной атаке. Похоже, враги ничуть не вредят его творчеству, а придают ему новый творческий импульс. Это держит поэта на плаву. Он сам признаётся в своих стихах: «Но знаю, что вам без меня – спокойней жилось бы и тише».
На мой посыл о «внутриполитической борьбе» в писательской среде и около неё он реагировал по-военному:
– Даже во время боевых дежурств, когда уходишь в поход, как на войну, я раскладывал чистые листы на атомном реакторе и писал. И то были не самые плохие стихи, а возможно, и лучшие. Так что состояние конфронтации для меня привычно. Это просто рабочая атмосфера.
Мне тут же припомнились строки из подаренной им когда-то книги стихов «Надо мной только вечер и Бог».
Кто-то дышит в затылок, толкает в кювет.
Жизнь – игра в догонялки и прятки.
Бьют за то, что родился на свет…
Я встаю. Всё в порядке!
У меня с Орловым в своё время тоже была «сцепка». Ему страшно не понравилось моё сотрудничество с его нелюбимым питерским альманахом, а скорее всего – с его редактором. Сколько было упрёков и укоров на мою голову!
– С кем ты связался?! – нападал он на меня. – Ты, вообще, знаешь, кто он такой?! На подлодке таких на пушечный выстрел не подпускают…
Я не защищался, а просто и доходчиво апеллировал, мол, твоих мотивов не знаю, воюй с ними сам и меня в эти военно-морские игры не вмешивай…
– Да ты знаешь… – продолжал Орлов.
Пришлось его прервать – не знаю и знать не хочу…
Какое-то время он имел на меня зуб. Это было видно по натянутому с его стороны отношению. Но поскольку я одеяло на себя не тянул и сохранял к нему прежнюю приязнь и уважение, он это почувствовал и постепенно оттаял.
Морскую службу знаю не понаслышке. Прослужите десять-пятнадцать лет на подводной лодке, и я на вас посмотрю. Моряк-подводник – это особый статус. На нём держится – говорю это без пафоса – мир на нашей планете. Когда субмарина приходит из дальнего похода, пробыв полгода под водой, моряков качает от ветра, а сами они похожи на бледнолицые привидения, до конца не осознающие реальность встречи с долгожданным берегом. Потом их здоровье восполняется обязательным отдыхом и почти месячным лечением в лучших санаториях Союза. Походите вот так хотя бы с пяток лет, вы по-хорошему заматереете, приобретёте навыки бойца и непримиримость к фальши и лжи. Всё это Орлов приобрёл, и у него этого уже не отнимешь.
С Борисом Александровичем всё просто и не просто. Понять его может только человек русской души.
Как-то в разговоре с одной петербургской поэтессой, чьи стихи привлекают внимание немалого круга читателей, речь зашла о Борисе Орлове. Поначалу она скептически отнеслась к этому имени, припомнив совместное выступление на одной из поэтических площадок. Её не привлекли ни форма морского офицера, ни чёткие «рубящие» строки его патриотических стихотворений. Да и говорили о нём в среде литераторов самое разное.
– Что есть стих? – спросила она не то у меня, не то у себя и продекламировала:
Поэта стих – обрывки разговора,
песчинки смеха-хрусталя…
Мне, к сожалению, пришлось её прервать:
– Я понимаю вашу поэтическую музыкальную стихию, но и вы постарайтесь понять его стихию – стихию моря, родной земли, стихию грусти и боли за свою Родину, стихию Богом данной нам жизни. И кстати, его стихи о России очень созвучны с вашими…
– Моими? – удивилась она. – Не может быть!
– Что-нибудь можете прочесть из своего? – спросил я.
– О России? Ну хотя бы вот это:
Я принимаю в дар
дыханье лёгкое полей,
медлительность