И следующие полчаса моя телефонная слушательница-наездница пытается сосредоточиться на каком-нибудь одном пиковом моменте. Потому как по-настоящему совмещать подобные житейские деяния-упражнения под силу лишь сверхнеординарным личностям. К коим без натяжки можно отнести царицу Клеопатру, одной рукой подписывающую папирусы с приговорами о смертной казни провинившихся и опостылевших римских посланников, а другой тискающей кудри мальчугана-раба, услаждающего ее ненасытное египетское лоно своими безжалостными и неумелыми мальчишескими губами, языком, зубами. Или державную несравненную Екатерину Великую, диктующую придворному летописцу очередную черновую эпистолу своему давнишнему приятелю, французскому вольнодумцу-философу – ернику и сочинителю, месье Вольтеру, между тем возлежащую во фривольной позе парижской кокотки, то есть навзничь для удобства совершения другого, чрезвычайно привычного и, впрочем, не менее важного, чем прочие государственные дела, занятия, безмолвным партнером по которому нынче служит обыкновенный русский двухметровый гренадер из крестьянских рекрутов, передавший затем своим потомкам сию историческую небыль…
Однажды похотливый бес закорежился во мне, когда супруга сервировала гостевой стол, ожидая с минуту на минуту первую нетерпеливую ласточку. А я, вместо того, чтобы заняться каким-нибудь порядочным делом, – мало ли найдется дел у порядочных любящих мужей в ожидании гостевого визита, – вдруг набрасываюсь на нее с тыла, грубо сминаю ее наглаженную тесную юбку, вздымая ее на пояс, грубейшим жестом стаскиваю плавки, и, распластываю на обеденном столе, наполовину уставленным закусками и салатницами. И раздираю ее вначале сухую неподатливую дьявольскую щель своим неуправляемым с застоявшимся семенем бандитским фаллосом.
Насилую, как последний подонок, невзирая на жалобные (еще более разжигающие во мне бесовскую неукротимость) причитания моей обожаемой супруги, с погубленной новейшей студийной штатовской водолазкой, впитывающей в себя весь фирменный смачный букет ее крабовых салатов. Не отступаю до тех пор, пока вместо пустопорожних обидчивых эпитетов и междометий не потянулись из ее горла хрипловатые стонущие звуки удовлетворенной самки, пока ее нежное горло не захлебнулось в гортанном языческом клекоте оргазма…
И дай боже, что в эти божественно-дьявольские минуты с мягким мелодичным призывом напоминает о себе входной электронный звонок, – боже, ведь входная дверь не заперта! Я точно помню, что я не стал ее запирать, вернувшись с мусорным ведром. Ведь точно же, ч-черт!!! Ведь кто-то сейчас…
И я вталкиваю раз за разом всего себя внутрь этого сатанинского разъято скользкого ущелья с пружинящими краями, усаженного примятым нестриженным буреломом (я не позволял равнять этот восхитительный каштановый кустарник), чувствуя, как меня подпирает безумствующий столб рвущейся на волю многотонной спермоплазмы, которому, чтоб прорваться, требуется еще крошечное усилие…
И в этот гибельно сладостный миг чудовищной силы толчок заведенной, радраенной ренуаровской попы моего взбесившегося кузнечика повергает меня на пол, на самолично пропылесосенный палас, который, безусловно, смягчает мое позорное падение. Падение, которого я так и не простил своему обожаемому кузнечику.
Впрочем, как и она эту мальчишескую хулиганскую выходку тоже не оставила в забвении памяти, впоследствии частенько попрекая мою «психопатную» ненасытность, которая стоила ей целой фирменной ее тряпки, испорченного салата и еще каких-то там дамских нервов хозяйки, но подзабывшей про свою дурную дамскую радость, когда она, тыкаясь своим неподражаемым носиком в восхитительные салаты, стенала и хрипела языческую музыку любви…
Избавление от бессонных, холостяцких бредовых бдений пришло ко мне опять же ночью, когда, утомившись от болезненного лицезрения одних и тех же героев, наказываемых мною, наказываемых с унизительной натуралистической дотошностью, вплоть до тошнотворной кровавой кастрации моего случайного обидчика, лица которого в тот злополучный день разглядеть мне не удалось, ни к чему оно мне было, отчего в этих видениях оно представало каким-то вечно белесо-зеленым, непроявленным, размазанно-трупным.
Пресытившись сверх всякой положительной меры видениями этих картинок, вдевшись в свой залоснившийся черный махровый наряд, я взялся бродить по ночной квартире, включив непонятно для какой цели люстры, торшеры, бра, настольную лампу, врубил мертвомолчащий со дня развода телевизор.
В ирреально праздничном телеокаеме мелькали цветные прожектора, мини-юбки и лосины из церковно-славянской парчи на девочках из кордебалета, юнец-певец, затянутый во все черное лакированное, с пристегнутыми африканскими косичками-кудельками, рвущий в немом (звук я убрал) рыбьем вывороте тренированную пасть, с белоснежными искусственными мостами. Я же с деловитостью зомбированного идиота обратился взглядом к припыленным книжным полкам, не притрагиваясь ни к одной, не помышляя, что мне взбредет в голову присоседиться посреди ночи к малознакомому или, напротив, нежно любимому автору.
И вновь, скорее машинально, чем осознанно, выудил из плотных почтенных рядов давно прочитанных мною книг один-единственный толстенный том с новеллами и эссе давнишнего моего знакомца, умницы и тончайшего изысканного знатока перевернутой человеческой души, господина Акутагавы.
И остаток моей бредовой ночи я провел в обществе этого пленительного японского эстета. Именно эта ночь по-настоящему сблизила нас, сблизила наши мятущиеся души.
Я чудесным образом обрел необыкновенного собеседника, с которым некогда, чуть ли не впопыхах, походя познакомился, интеллигентно улыбнулся ему, его странным, вернее, странно медлительным, горько ироничным речениям, рефлексиям порою совершенно же русским, чеховским, и распрощался, откланялся, несколько досадуя на свою терпеливую вежливость и понимая, что спешность моя все-таки не украсила мою биографию, биографию недалекого суетного московского сноба…
Я безумно устал, Затекли плечи, ныл затылок, да еще и бессонница разыгралась. А в тех редких случаях, когда мне удавалось заснуть, я часто видел сны. Кто-то когда-то сказал, что «цветные сны – свидетельство нездоровья». Сны же, которые я видел, – может быть, этому способствовала профессия художника, – как правило, были цветными… Этот сон тоже был явно цветным… Эта женщина похожа скорее на животное, чем на человека… я вдруг заметил, что у женщины набухли соски. Они напоминали два ростка капусты… меня странно тянуло к грудям женщины, к их отталкивающей прелести… Я не чувствовал угрызений совести от того, что душил женщину. Наоборот, скорее испытывал нечто близкое к удовлетворению, будто занимался обыденным делом. Женщина наконец совсем закрыла глаза и, казалось, тихо умерла… я сполоснул лицо и выпил две чашки крепкого чая… стало еще тоскливее.
В эту ночь я понял, что боюсь смерти. Но разве умирать трудно? Я уже не раз набрасывал петлю на шею. Это ведь так легко! После ничтожных секунд страданий – совершенно чудесное ощущение радости! Ведь существуют на свете вещи истинно отвратительные, – так почему же не отдаться петле? Ведь я же не негодяй, раз страдаю подряд столько ночей. Я страдаю, точно школьник, когда пользуюсь любовью нелюбимых женщин и вымогаю у них же деньги… И страдаю только потому, что мелкий человек. И я горжусь тем, что страдаю. А ведь известно, истинно страдают, восхищаясь этим чувством, профессиональные шуты…
Я ощупью пробирался во тьме своего сознания, надеясь уловить луч света. Мне казалось, что, не дождавшись настоящих утренних солнечных бликов, я не увижу его. Я подбирался к разгадке мучительного житейского вопроса: отчего я стал не нужен ей, моей жене, моему волшебному кузнечику… Она разглядела во мне нечто такое слабое и страшное, о котором я старался никогда не вспоминать? Она догадалась, что истинное призвание мое в этой жизни – шут?
Ужасное позорное призвание, которое дается свыше. Некогда обнаруживши в себе это презренное призвание, я делал вид, что оно вовсе не мое, и лучше с этим открытием не шутить, не баловаться, – авось и пронесет.
Не пронесло. И пощадила меня не жена моя, а нелепая случайность.
В основном жизнь и состоит из нелепостей, от которых бежать все равно бессмысленно и тщетно.
Я же сделал лишь слабую неявную попытку, что побегу. Я стал жалеть людей. Вслух – в присутствии моей жены. Жалеть вообще людей, и в частности. И не только на словах и в охах, а в самом практическом виде – деньгами, личной какой-никакой заботой. Позволяя и мелкую, пионерскую, сознательную заботливость.
Достаточно было выйти из подъезда собственного дома, чтобы… из меня полез этот мелкий ничтожный шут. Шут соучастия. Шут сострадания. Шут тимуровский во всей его просталинской мерзости.
Разумеется, чтобы жить с подобным шутейным господином, надобно иметь особые нервы. Или природные наследственные, или натренированные, натасканные посредством специального воспитания с привлечением русской православной веры.
Мое же шутовство проистекало из самой моей природы, оно как бы с рождения сидело во мне, было моей внутренней сутью.
До поры до времени я умудрялся волевыми и мыслительными способностями не выпячивать эту особенность своей натуры. Причем окружающие меня люди ненавязчиво воспитывали меня своим примерным поведением, иногда даже в глаза говоря:
– Игорек, не разменивайся на мелочи… Сохраняй свою душу для большого решающего подвига. Чти коммунистические идеалы, а милосердие – это натуральная поповщина и мракобесие. Будь выше этого.
Но я все равно недоумевал, как это можно быть выше… лежащего на газоне затрапезного вида мужичка, которому, возможно, требуется медицинская помощь! Если он до состояния риз накушался… если его стошнит, то мужичок непременно захлебнется в собственной блевотине?!
– Значит, Игорек, туда ему и дорога. Сам виноват. И пачкать руки не стоит. Никто не оценит.
Я полагал, что старинный мой приятель, проповедующий подобные прагматические принципы, в экстремальной житейской ситуации, разумеется, не спасует, не запаникует, а явит доблестный зримый пример для недозрелых, плавающих в поповских соплях милосердия, современников.
И как это случается в жизни, грубая изнанка живой действительности не замедлила продемонстрировать свою всепогодную жизнестойкость и неизбежность.
Меня оклеветали. Оклеветали с беспощадной наглостью и упованием на свою безликую анонимность. Опять же, благодаря случаю, я вычислил благожелательного анонима, который оказался этим самым примерным приятелем, с которым я сблизился после одного, довольно неприятного, если не сказать отвратительного, для его самолюбия, а впрочем, и целостности его физиономии, инцидента, в котором я выступил во всем блеске своего шутовского (милосердного) обаяния, когда пригодились навыки, приобретенные мною в уличных жестких, бескомпромиссных потасовках (и не всегда поединках), которые на протяжении всего моего взросления преследовали меня, отнюдь не жестокого ребенка и юношу, но чрезвычайно остро, по-своему понимающего пресловутую справедливость, за которую я бросался в бой с бесстрашием придурка или психопата. Кстати, почетное прозвище «психопат» несколько интернатских, школярских лет я носил, сперва злясь, а затем уразумев его своеобразное преимущество при выяснении отношений с оппонентами, несколько по-детски бравировал им.
Для меня было полнейшим откровением, что позорная клеветническая молва якобы исходила из вечно улыбчивых уст моего старинного подзащитного. И черт бы с ней, изустной молвою, которая, возможно, была лишь мерзко вымышленной сплетней, в которой оказался замешан мой приятель, впутан в нее с помощью того же элементарного инструментария – сплетни, которую поспешили донести мне менее близкие приятели, но по какому-то своему влечению уважающие мой подпольный шутовской образ, – образ несовременный, поповский, старорежимный…
Но вся прелесть в том, что они же, эти самые тайные (или явные, черт их разберет) почитатели, в особенности одна особа, легкомысленной французской, мопассановски дерзкой стати, вознамерились устроить показательное народное судилище (над вычисленным анонимом), в одном из укромных отделов учреждения, в котором мы все честно прозябали на мизерную научно-инженерскую зарплату. Интеллигентное судилище едва не превратилось, благодаря огненному темпераменту особы, в американский суд Линча.
Мой давний подзащитный, видимо, имея нехилое воображение вкупе с начитанностью, категорически отказался играть благородную роль негра, загнанного в глухой угол казенного салуна, и поэтому возопил достаточно интеллигентным приглушенным тенором, что готов в письменном заявлении подтвердить, что уважаемый Игорь Аркадьевич подобрал к стальному ящику (в дальнейшем именуемый сейфом) ключи-отмычки, и вне отсутствия председателя (то есть его, заявителя) кассы взаимопомощи подло воспользовался денежными средствами в сумме 500 (пятьсот) рублей. И тут же, не сходя с места, подтвердил и заверил собственноручной каллиграфической подписью.
Следует напомнить, что в те дореформенные годы сумма указанная в заявлении на имя директора учреждения (копия в районный отдел угрозыска) была колоссальной и непредставимой для обыкновенного итээровского труженика, каковые в молчаливом восхищении окружали недолинчеванного бледнолицего коллегу, по совместительству, на выборных общественных началах – председателя КВП…
Ужасный эпизод несостоявшегося линчевания поведала мне именно та самая легкомысленная особа, жаждущая полноценной крови моего приятеля-клеветника. И только жестокие советские законы, препятствующие членовредительству, удержали ее в рамках приличия, и которую в полный шок повергло лицезрение грамотного составления заявления, по которому мне грозила фигура, изящно составленная из ее четырех наманикюренных пальчиков, подразумевающая каталажную оконную крепь…
Эту милую мою защитницу папа с мамой нарекли нежным русским именем – Олечка. И отец этой самой милокровожадной Олечки располагался сейчас напротив меня, и с учтивостью прирученного носорога тянулся своим казенным лафитником для чоканья на посошок, и чтобы, Игорюша, не последняя…
Запись пятая
Танатос и Эрос – великие неиссякаемые мифологические мотивы, в которых вмещается вся жизнь человечества и отдельного человеческого существа. Царство смерти и царство любви. Эти мотивы олицетворяют одну-единственную колею, пробитую многодлящейся земной человеческой жизнью в пространстве и времени. Иногда борозды этой утрамбованной тысячелетней колеи непостижимым образом пересекаются, и в точке соприкосновения случается микроскопический жидкий хлопок, и одновременно же вселенский божественной красоты взрыв…
Бесконечно влюбляется в новенькую шинель затрапезный чиновник Российской империи Акакий Акакиевич, и жалко умирает, утерявши ее…
Троянский славный герой Парис влюбляется в божественную Елену и, похитив ее, увозит и прячет в бессмертной Трое. Вследствие этой безрассудной олимпийской любви вольный, талантливый троянский народ вскорости будет перебит, пленен и обращен в рабство, а сама неприступная бессмертная Троя обратится в горелые каменные руины и тысячелетний прах.
Маленький серый забитый человечек под божественным сумасшедшим пером русского гения не обратился в тлен, не ушел из памяти людской, – его ничтожная атомарная трагедия все равно же настоящая вселенская и не менее величественная драма, достойная занять свою трагедийную нишу в вечности, как и трагедия троянских олимпийских героев, которых мы помним и чтим лишь по причине воровской чувственной тяги их беспутного молодого царевича Париса к иноземной замужней царевне-красотке…
Крашеная, искусно и бесконечно дорого молодящаяся, красотка Оля, Ольга Петровна совсем не божественная спартанская королева. И мне никогда уже не стать удалым повесой Парисом, умыкающим Оленьку, Ольгу Петровну из-под бдительного лакированного носа ее батюшки, господина Бурлакова, которого по моим планам вскорости предстоит удалить в ту самую вечную величину, в которой не то что ниши, – промозглой щели не заполучит сей русский доморощенный барин, заложивший свою подлую душоньку не литературному персонажу в образе гонористого гетевского пуделя, а настоящим осязаемым сатанинским силам, жирующим нынче на необъятных запустелых просторах Российской обкорнанной, обрубленной, разве что не кастрированной империи.
Империи, в которой я еще зачем-то живу, жру, закусываю безвкусными, точно выстиранными, морковными хрящиками и уже трижды опрокидываю полную чарку русской водки, не забывая чокнуться с захватанным липким лафитником господина Бурлакова, который с пролетарским аппетитом пожирает свою яичницу на шкварках, с дамской претенциозностью оттопырив волосистые жирные мизинцы на обеих руках, привычно манипулируя казенными притупленными приборами.
Все-таки для мыслящего существа водка это нечто большее, чем просто опьяняющий напиток, который мутит сознание, уводит в какие-то грезы и затем пакостно мстит всяческими похмельными синдромами.
Для мыслительного процесса водочный продукт, а точнее, русская водка, есть всенепременная составляющая.
То есть без элементарного компонента (без водки) любой более-менее серьезный мыслительный анализ противопоказан – не будет никакого положительного научного результата.
Потому что на трезвую голову выпутаться из истории, выпутаться с наименьшими моральными и физическими потерями из трагикомического фарса, который смахивает уже на пошлый проходной водевиль, в который я собственной волей засадил себя в качестве главного персонажа, в качестве бенефицианта, ни в коем случае нельзя, не обладая могучими древнеахейскими данными бойца-многоборца.
Да, с моих плеч не стянули воровски вожделенную новенькую шинельку и не умыкнули прекрасную божественную супругу вместе с домашним золотым и прочим скарбом (супруга от меня сама отказалась, а от лишних дорогостоящих личных вещей я так же отказался в ее пользу), – у меня изъяли нечто несоизмеримо ценное.
У меня самым подлым тайным образом отняли мою личную тайну, это все равно что без спросу взяли для каких-то своих корыстных ничтожных надобностей мое «я», взяли как бы примерить, как бы слегка поносить, как бы на время, – однако вернуть все время забывают. Как бы моя тайная личная жизнь уже не есть моя собственность.
Этот чавкающий, потеющий от избытка дурной доброжелательности, обронивший сугубо интимную информацию, обронивши походя, с невозмутимостью цивилизованного сытенького людоеда, можно сказать, отрыгнувшего эту незатейливую новость, – новость, в которой ему заказан гроб с музыкой и прочими подобающими его нынешнему сану почестями, возможно, даже орудийными залпами, пятиминутной сиреной пожарных и прочих спецмашин, сигналами электровозов и тепловозов, и упокоением на закрытом мемориальном кладбище под часовенкой из белого хрустального уральского мрамора с малахитовыми мертвыми звонницами и бронзовой в позолоте оградой стоимостью в заморский трехэтажный замок-дворец, в котором уже два столетия не переводятся мыкающиеся души подло казненных баронов из древнего саксонского рода маркизов де Садов…