Голландия и голландцы. О чем молчат путеводители
Сергей Викторович Штерн
Что там в голове у этих иностранцев?
Увидеть Голландию глазами умного человека дорогого стоит. Сергей Штерн, писатель и переводчик, много лет живущий в Швеции, в каждой строчке этой книги ироничен и искренне влюблен в страну, по которой путешествует. Крошечная нация, поставленная Богом в исключительно неблагоприятные условия выживания, в течение многих веков не только живет в одной из самых процветающих стран мира, но и служит образцом терпимости, трудолюбия и отсутствия национальной спеси, которой так грешат (без всяких на то оснований) некоторые другие страны. К тому же голландцы – вполне странные люди: они живут ниже уровня моря, курят марихуану, не вешают занавесок на окнах и радостно празднуют день рождения королевы. А еще, они тот редкий народ, который все еще любит русских и нашего энергичного царя Петра…
Сергей Штерн
Голландия и голландцы. О чем молчат путеводители
Посвящается моим спутникам: Альберту – по причинам, которые читатель легко поймет, прочитав книгу, и моей жене Тане – по причинам, понятным и без чтения.
Познание – это припоминание
Под этой рубрикой скрывается предисловие. Я не хотел называть его предисловием, потому что оно, как и все другие предисловия, было написано потом. Так что это, строго говоря, послесловие, помещенное в начале и названное предисловием.
Вообще говоря, у автора и мысли такой не было – писать путевые заметки, да еще такие длинные. А мысль была вот какая: усвоить наконец европейский позитивный взгляд на окружающие нас неодушевленные предметы.
Что делает, к примеру, европеец, приезжая в Альпы? Он тут же в ближайшем альпийском ларьке покупает открытку. Даже не одну, а несколько открыток – на некоторых горы там, снега, фиалки-эдельвейсы, а на других птички поют, насекомые чирикают, весело собирают мед для вечерней трапезы. Покупает он эти открытки, пишет на каждой: «Привет, дескать, из Альп. Чего и вам желаю!» – и посылает своим знакомым.
А попадет на Ниагару – пожалуйста, просит случайного прохожего сфотографировать его с женой на смотровой площадке. А рядом с ним, в метре каком-нибудь, низвергается всемирно известный водопад, обдавая его солеными брызгами. Или, виноват, брызги, кажется, пресные. И вот он, не сходя с этой самой смотровой площадки, моментально пишет: «Нет, вы только обратите внимание, какое величественное и неукротимое явление природы». И это очень правильно – таким разумным и позитивным отношением к природе он придает себе сил для дальнейшей борьбы с окружающей его средой. Ну и за существование, конечно.
А у нас немного не так. Вот, например, съездил знаменитый русский поэт-сатирик Саша Черный в Финляндию и написал:
Был на Иматре. – Так надо.
Видел глупый водопад.
Постоял у водопада
И, озлясь, пошел назад.
Кто бы мне ответил – чем ему водопад не угодил? И с каких щей он озлился?
Эту характерную черту русского характера подметил еще наш гениальный поэт Александр Сергеевич Пушкин, вложив в уста разочарованного Онегина следующие слова:
…Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне.
Наверное, Саша Черный, добираясь на извозчике до водопада, надеялся, что при виде падающей воды его посетит какое-нибудь откровение, что ему откроется смысл жизни или что-то в этом духе. Поэтому он постоял у водопада, подождал – и, не дождавшись никакой национальной идеи, почему-то озлился и пошел назад. К извозчику.
И Онегин, наверное, тоже, хотя там немного по-другому: он так пренебрежительно отозвался о луне, чтобы унизить этим Ольгу Ларину («Кругла, красна лицом она, / Как эта глупая луна…»). Но все равно, луна здесь ни при чем, потому что она – явление природы, и особого ума от нее ждать не приходится.
А вот что касается национальной идеи, то это другой вопрос. Автор не очень хорошо понимает, что это такое, но одно несомненно. Это – опасная штука. То есть так-то, конечно, может быть, и ничего опасного, но история показывает, что чуть не все страны, заразившиеся бациллой национальной идеи, довольно быстро исчезали с исторического горизонта. Особенно если эта самая национальная идея подразумевает, что мы умные, а все дураки.
И тут автор, отвлекшийся на разные цитаты из классиков, вспомнил, ради чего он это сделал – как раз именно ради национальной идеи. Потому что в стране Нидерланды ему впервые пришлось увидеть и осознать национальную идею другого рода. Вернее, ее даже и национальной-то назвать трудно, потому что Нидерланды, как и большинство европейских стран, давно уже не являются местом, где живет нация голландцы. Индонезийцы, негры, евреи составляют значительную часть населения и с большим энтузиазмом и пониманием эту национальную идею разделяют. Или лучше назовем ее народной. Эта народная идея – вопрос выживания.
А в России сейчас о национальной идее говорят все кому ни лень. Вот, дескать, страна без национальной идеи обречена на вырождение, и если у нас такой идеи нет, надо ее немедленно придумать.
А это вообще возможно – придумать или, еще того чище, разработать национальную идею?
Мне кажется, что лучшее определение национальной идеи дал когда-то Владимир Соловьев: «Идея нации есть не то, что она думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности».
И что это значит? А вот что: по-видимому, все те, кто со знанием дела рассуждает о национальной идее и предлагает немедленно ее сконструировать, каким-то образом получили доступ к божественному замыслу, и им осталось только разъяснить этот замысел всем, кто по каким-то причинам не успел с ним познакомиться.
И вообще, как можно сконструировать национальную идею? Конечно, вполне можно себе представить, как какой-нибудь политолог или гимнописец меряет шагами кабинет и мучительно ее формулирует. Но это же так трудно! Например, я вычитал список требований к национальной идее, созданный ее апологетами. Там тридцать два пункта!
Не много ли? Согласитесь, трудно представить себе внятно сформулированную национальную идею, удовлетворяющую тридцати двум требованиям. Ближе всех к ней, по-видимому, подошел некто, кто изобрел суверенную демократию. Но и тут нужен Михалков, чтобы уложить «суверенную демократию» в размер гимна. «Ты, демократия, ты, суверенная…» И что же это такое? Если слово «демократия» и переводится как власть народа и толкуется как власть большинства, то суверенная демократия, очевидно, предполагает власть какой-то другой, более суверенной группы населения. К тому же суверенная демократия, похоже, удовлетворяет разве что тридцатому пункту («быть приемлемой для власти»), а вот что касается пунктов 17 («иметь зарубежные аналоги»), 21 («быть содержательной и умной»), а особенно пункта 19 («быть понятной и ребенку»), возникают большие сомнения. Этот оксюморон – «суверенная демократия» – и большинству политологов-то непонятен.
И как это, интересно, господа конструкторы национальной идеи представляют себе жизнь после ее внедрения? Сейчас-то ясно: просыпается среднестатистический гражданин России в каком-нибудь Котоврасе или Малопердянске – и сразу к телевизору: а что, не открыли еще национальную идею? Корова не доена, сарай развалился, надо бы курей еще покормить… но без национальной идеи рука не поднимается. Телевизор работает – и ладно. Сарай подождет до завтра. Завтра наверняка откроют.
Тут автору кажется, что в ходе всех этих рассуждений он неожиданно для себя приблизился к формулировке национальной идеи.
«Починим сараи!», например. Или вот: «Будем соблюдать технику безопасности!» Это тоже очень важная идея, потому что такие события, как Чернобыль или Саяно-Шушенская катастрофа, вполне могут сделать любую национальную идею неактуальной.
Нет и не может быть национальной идеи, которая объединила бы гуманизм и культуру с пещерной дикостью и оголтелым стяжательством…
Так что попытка понять, каким образом страна Нидерланды, обиженная природой и Богом, живет без ясно сформулированной национальной идеи, стала одной из причин, почему я решил написать эти заметки. И конечно, была еще одна причина – Альберт Йоганн Бурман.
Альберт: Слава богу, ты хоть правильно называешь страну – Нидерланды. Как это будет по-русски – Низины? Голландия – это всего лишь западная, приморская часть Нидерландов. Называть Нидерланды Голландией – примерно то же самое, что называть Россию Московией.
Откуда он выкопал это слово – «Московия», ума не приложу. Оно, по-моему, встречается только в учебниках истории. Не знаю. Зато знаю совершенно точно, что, если бы не Альберт, чей ворчливый комментарий вы только что слышали, этой книги бы не было.
Альберт Бурман заслуживает, как мне кажется, специального описания. Он высок ростом (что-то около ста девяноста сантиметров), широк в кости, хотя и худощав. Здоровенные руки и ноги в башмаках сорок шестого размера вполне соответствуют крупной, с роденовской щедростью вылепленной голове с редеющими седыми волосами. Я никогда не встречал человека, который бы настолько не обращал внимания на одежду и при этом умудрялся выглядеть так элегантно. Он, к примеру, надевает сорочку, не глаженную ни разу с момента ее приобретения где-то в середине шестидесятых, накидывает светлую бесформенную куртку, небрежно повязывает длинный красный шарф – и перед вами… ну, скажем, крупный (в буквальном и переносном смысле) режиссер. Или поэт эпохи Возрождения. Его феноменальная образованность странным образом не противоречит совершенно авантюрному складу характера; глядя на него, я всегда вспоминаю прустовского Блока: «Я охотно ввел бы в употребление курение опиума или ношение малайского кинжала, но мне совершенно неизвестно употребление часов и зонтика, этих бесконечно более пагубных инструментов».
Альберт: По этому поводу хорошо сказал Лафонтен: «Льстецы живут за счет тех, кто их слушает!»
Вообще говоря, я и не собирался ему льстить.
Является и возмущенно швыряет с порога утреннюю газету:
– Ты читал? Черт знает что! Я уже написал письмо в редакцию.
Не уверен, что из этого описания понятен возраст Альберта. Ему за восемьдесят.
Он родился, вырос и получил образование в Голландии, но последние сорок с лишком лет живет и работает в Швеции. Альберт Бурман – профессор-психиатр, хотя ему следовало бы стать историком или на худой конец, лингвистом. Сам он объясняет выбор профессии тем, что в конце тридцатых годов, когда уже было ясно, что война неизбежна, он предпочел специальность, позволяющую, даже служа в армии, не стрелять в себе подобных.
Рассказы Альберта о стране Нидерланды, ее географии, истории позволили нам увидеть несравненно больше, чем мы могли, если бы не было этой подготовки и его постоянных пояснений. А увиденное оказалось настолько интересным и поучительным, что я не мог удержаться, чтобы с помощью этих заметок не привести в порядок хотя бы свои собственные мысли о Нидерландах, на протяжении нескольких веков игравших ключевую роль в истории Европы. И о национальной (народной) идее, без которой этой страны на карте мира не существовало бы вовсе. Почему? Автор надеется, что, прочитав эти заметки, читатель поймет почему.
У Альберта есть привычка рассказывать об исторических событиях так подробно и с такими интимными деталями, как будто вся человеческая история разыгрывалась в соседнем дворе, а он наблюдал ее с крыши.
Вдруг заявляет:
– Вот здесь стояла испанская армия.
Мы смотрим на него, ожидая продолжения.
– Нет, – припоминает он, – не здесь. Вон у той рощицы.
Познание – это припоминание. Вот до чего додумался Платон. Глядя на Альберта, мне кажется, что он и в самом деле, как теперь говорят, «в той жизни» видел этих простуженных испанских пехотинцев в заплесневелых от постоянной сырости латах.
По правде говоря, я долго не мог уразуметь, что именно имел в виду великий грек, пока года два назад не попал в заповедник Тимна в пустыне недалеко от Эйлата – тот самый, где когда-то были знаменитые копи царя Соломона. Я вышел из машины, огляделся – и припомнил. Это было отчетливое, может быть, впервые в жизни настолько отчетливое дежа-вю. Мертвые, подернутые патиной медного колчедана холмы, изжелта-белые выветрившиеся скалы, напоминающие гигантские черепа, и иссушающая, никогда ранее не испытанная жара. Когда мы уже уезжали, в маленьком оазисе у искусственного озера термометр под навесом показывал пятьдесят два градуса – в тени. Сколько же было на солнце, под которым мы вышагивали не менее трех часов, то и дело прикладываясь к бутылке с горячей минеральной водой?