Дети стоят у веранды, вся стена которой увита диким виноградом. Веранда прилеплена к квартире отставного военного прокурора, старого еврея Ликёра. У Ликёра рак мозга – и старик медленно угасает. В хорошую погоду его вывозят во двор в кресле-каталке. Димка со страхом и интересом изучает его лысую голову, покрытую бледно-лиловыми шишками, и руки, все в старческих светло-коричневых веснушках, в тёмно-синих, чернильного цвета венах, и твердые, слоистые, гранёные ногти на пальцах.
– Димка, глянь! Эта сосулька похожа на оленя, а вот эта – на колдуна Черномора из сказки! – кричит Аня.
Димка отламывает кусочек сосульки, засовывает его в рот и с наслаждением посасывает: терпко и сладко!
Детство бежит легко, прыгает по булыжной мостовой, по крышам сараев, по подвалам и чердакам, по веткам старых высоких тополей. Димка не ощущает того, как он растет. Кажется, что так, как есть – будет всегда…
***
Филумов очнулся. Дождь, не переставая, шел, неизвестно откуда и куда, подгоняемый резкими ударами ветра.
«Август заныл и заплакал по-бабьи…»
Август почему-то представился Дмитрию не месяцем года, а пожилым, длинноносым, поседевшим немцем, который чем-то сильно расстроен и сидит-рыдает в своем хаусе на немецкой сторонушке.
Филумову в этом промокшем от бесконечного дождя мире не на что было опереться. Он пытался за что-нибудь зацепиться, искал точку душевной опоры, но не находил. Сердце подсказывало ему, что это невозможно: слишком зыбким и аморфным казалось всё вокруг.
«Я закрепляю небесные оси…»
Как он ни старался измотать себя тяжкой работой – «болезнь» не отступала: изо всех пор и щелей наружу вырывались слова, слова складывались в строчки, строчки в образы, которые тут же множились, обрастая, словно водорослями и мхами, смыслами…
***
Это скорее не лето, а осень,
Будто разверзлись небесные хляби.
Я просыпаюсь не в десять, а в восемь.
Август заныл и заплакал по-бабьи.
Я закрепляю небесные оси
И укрываю небесное тело.
Ночью попробую в небо подбросить
Голубя, что нарисую мелом.
Вечер-погонщик меня навьючит
Мокрым, дырявым мешком листопада,
И на дорожку строгим, колючим
Месяц-охранник проводит взглядом.
Завтра казенные меры и глупости
Ветер развеет, суровый и едкий…
Утром надо на волю выпустить
Птицу, что нарисована в клетке.
ЕВА
Это она. Лёгкая. Пронизанная светящимся воздухом. Нежная кожица, мякоть персика, чуть тронутая первым весенним загаром. Золотистый свет сквозь рыжую, вьющуюся стружечкой лёгкую паутину вокруг маленькой овечьей головки. Дотронуться, коснуться? Нет, нельзя.
Вот она выскакивает на крыльцо – мраморные ступени, вьющийся по стене дикий виноград, фисташковые пятна плесени. Деревянные призмы колонн, стёкла окон моментально становятся ярче, как будто освещаются внутренним светом, веселеют. Простучала красными сандалиями – тук-тук-тук – прокатилась сухим горохом по мрамору – и скок на залитую жёлтым песочную речку Хуанхэ, и маршевым шагом под летящую из окон «Елоу сабмарин». О соле, о соле мио!… Порх-порх мотылёк по малахитовому покрывалу травы, по мхам Эдема.
Платьице и личико в разноцветную крапинку мелькают, вздрагивая на лету, через сад камней, мультяшные скалы. Из дверей, через двор, в рай, и вслед за её голыми яблочными лодыжками проскакала на одной ноге весёлая совсем ещё нестрашная Тайна. Мурлыкает, жуёт, смешно растягивая рот, что-то сладкое и тягучее, раздувает пузыри. Они лопаются, издавая сухие щелчки, облепляют мордочку розовыми обрывками воздушного шара. Солнце спряталось за серьёзным солидным каштаном, превращая его плотную жестяную листву из тёмно-зелёной в почти чёрную.
Glucklich. Тень светлая в сравнении с темнотой листвы. Воздух звенит, вибрирует скрипичной струной. К сожалению, рядом нет Моцарта. Он есть, но он весь не здесь. А девочка где? Чуть не потерял. Да, вот она. Прильнула к белому пиону и пьёт нектар. Нет, это пион, как медуза, присосался к её лицу, всасывает его в себя, вытягивая из неё дыхание и жизненный сок. Еще мгновение – и она задохнётся. Уже подгибаются и начинают трястись колени, судорожно раздвигаются тонкие прозрачные ручки, и по ногам побежали крупными рубиновыми каплями муравьи и ядовитые членистые сороконожки, пятнистая болотная змея поползла под платьице, по ногам потекла тонкими струйками жёлто-зелёная водица.
Нет, не могу! Прочь муравьёв, жужелиц и змия! В последний миг девочка отрывает лицо от цветка. Она рвёт зубами его белые мясистые щупальца, забивает ими рот. Не успевает проглатывать. Выплёвывает пережёванную кашу – смесь слюны, цветка и розовой жевательной резинки. Бледно-розовые сгустки падают ей на грудь, на платье. Глаза блаженно закатились. Рот и губы взрослеют, становятся женскими и грудки набухли, топорщатся на поверхности лёгкой льняной ткани двумя пуговками сосков. Рыжими маленькими иголками пробиваются волосики на лобке. Щекотно…
Слава Богу, ты жива. Будь счастлива, Ева!
В ГЛУБИНЕ ОСЕНИ
Быть может, нет другой на свете,
Кто по душе мне был бы так,
И, может быть, одни лишь эти
Глаза развеяли мой мрак?
Жерар де Нерваль
Филумов не был на родине долгих семнадцать лет. Лёжа на верхней полке купе, он невидящими глазами смотрел в окно вагона. За окном сменялись пейзажи: поля бежали за перелесками, перелески – за неизвестными посёлками, железнодорожными переездами, лесными просеками, – но всё это мелькало перед его глазами, отражалось механически, не проникая в глубину сознания. В голове кружились сборы перед отъездом, беготня с документами и поездки в столицу для оформления шенгенской визы. Переживал, получит или нет: не так-то просто теперь съездить в Литву. Но вот все эти страхи и волнения позади. Скоро Белоруссия –и уже недалеко… мама, могила отца, друзья.
В купе поезда «Москва–Вильнюс» беседовали. Один сосед говорил, что жить в Литве можно, а другой, наоборот, что трудно и нельзя, что русских прижимают. Первый, в свою очередь, ответил, что если не слишком «выёживаться», получить образование, знать государственный язык, то работу найти можно, если, конечно, есть связи и деньги.
Подъехали к границе. Пограничники проверили визы в паспортах, «пробили по базам» и сошли. Следом пошла таможня. Женщина лет сорока в униформе попросила приготовить багаж к осмотру, живо интересовалась, кто что везёт. Филумов открыл свою сумку, сказал, что ничего особенного у него нет, так, гостинцы для родни. Тут она увидела початый блок сигарет, и глаз у неё хищно загорелся.
– А Вы знаете, – плотоядно пропела таможня, – что по нашим правилам нельзя провозить больше двух пачек?
Филумов не знал об этом. У него оставалось восемь пачек.
– Будете оплачивать пошлину на шесть лишних? – хитро поинтересовалась таможня и добавила: – Если отказываетесь, то пишите заявление об отказе от оплаты и о согласии на изъятие.
Прикинув, во сколько обойдётся пошлина, Филумов решил, что дешевле будет купить сигареты по приезде и подписал отказ. Причём это был не бланк с печатью, а простой лист бумаги. «Ладно, – примирительно подумал Филумов, – пусть таможня покурит российских сигарет. В конце концов, за семнадцать лет разлуки с родиной шесть пачек не так уж много».
Он волновался, но крепился, не показывал вида.
***