Оценить:
 Рейтинг: 0

Георгий Победоносец

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Молчит монашек и, глаз не опуская, на тиуна глядит. Кажется, даже моргать перестал.

Ну, тут Камыш, понятно, осерчал. Он, вишь, привык, чтоб перед ним шапки ломали и ни в чём ему не перечили, а тут такая оказия – мальчонка, соплёй перешибить можно, глядит на него, как на дерево, и, чего у него спрашивают, не говорит. Ровно издевается, ей-богу!

А у него, у Камыша, слово с делом редко расходилось. Коли помянул кнут, так и знай – вот-вот змея сыромятная о трёх подвитых свинцом хвостах по чьей-то спине гулять начнёт. Дружинники, которые поближе, коней своих попятили, видя, как тиунова рука кнутовище тискает, – не ровён час, заденет на замахе-то, как раз с коня носом в пыль кувыркнёшься.

А монашек молчит – не то не понял, про что его спрашивают, не то сказывать не хочет. Да оно и понятно: кто таков Васька Камыш, ему, убогому, неведомо, а лиха от своих, православных людей он сроду не видывал и ждать его не привык. Думал небось, постращает его тиун да и отпустит.

Не на таковского напал. Размахнулся Камыш, свистнул кнут в воздухе и по пыльной монашьей одёжке хлопнул. И хлопнул-то негромко, да Илие-отроку и того хватило. Много ль ему, слабосильному, надобно? Да ещё, видать, попало, как говорится, по голому – упал монашек с одного удара и, не охнув даже, дух испустил.

Может, конечно, и случайность. Не повезло человеку, что тут скажешь? А может, дело своё на этой грешной земле сделав, был он молодым на небо призван – нарочно, чтоб зря промеж людей не мыкался. Истинно благая доля – знать, зачем ты в сей мир послан, и, назначение своё осуществив, со спокойной душой, без мук в мир иной отойти!

* * *

Тут, грешным делом, даже Ваське Камышу не по себе сделалось, не говоря уже о дружинниках, которые с ним были. Холопа насмерть забить – дело нехитрое, обыкновенное, хотя даже такое простое дело может боярину не понравиться: как-никак, а холоп – его, боярина, наследственное имущество, и портить его почём зря никому не дозволено. Но тут всегда найдётся, чем хозяйский гнев утишить: и убыток копеечный, и перед барином оправдаться, смерда убитого облыжно оговорив, не больно хитро.

Но тут ведь не холоп предерзкий помер, а монах! Хоть и отрок, хоть и видно с первого взгляда, что с головой у него непорядок, а всё ж, как ни крути, Божий человек. То-то, что Божий. Не боярский, стало быть. И ответ за него держать придётся не перед Гаврилой Алексеевичем, а сами понимаете, перед кем. А небесный-то судия, поди, пострашнее здешнего, земного!

Оробели дружинники, и Васька Камыш оробел. Да только куда податься, когда дело уж сделано? Велел тиун своим людям спешиться, монашка мёртвого в лес оттащить да и завалить валежником в какой-никакой промоине – пусть себе лежит, раз так вышло. И строго-настрого всем наказал про это лихое дело молчать, яко камни придорожные. «А ежели кто хоть словечко обронит, – сказал, – того я своей рукой вослед за сим татем отправлю».

Уже и тать. Ну, ясно же: такая это порода, что у них, кто слабее, тот и тать, на том и вина. Опять же, когда монашек на землю мёртвым пал, икона, что к груди прижимал, из-под рядна выскользнула и в пыль дорожную легла. И воззрился на душегубов снизу, с земли, светлый ликом божественный воитель, святой Георгий Победоносец. Вот тебе на всякий случай и оправдание готово: монашек-то, гляди, икону из святой православной обители покрал, и выходит, что он ещё хуже татя – святотатец он, вот кто! На божественное руку поднял, вероотступник! А раз так, туда ему, стало быть, и дорога.

Один из дружинников икону с земли поднял и, от пыли рукавом бережно обтерев, Камышу передал. Камыш на икону перекрестился, глянул раз и в суму седельную сунул. Подхватили дружинники монашка под руки и поволокли его, болезного, с дороги в лес – хоронить, да не так, как добрых христиан хоронят, а как скотину бессловесную, коя от старости либо от мора пала.

А Камыш призадумался. Он-то, конечно, слыхал про чудо, кое Господь под Коломной явил. И про монашка слыхал, и про святую чудотворную икону, которая вражье войско вспять поворотила. Сразу-то, сгоряча, конечно, не сообразил, да и мало ли на свете монахов да послушников! А теперь, поостыв да на икону глянув, соображать начал: не иначе тот самый это монашек, про коего люди сказывали. Боярин-то, Гаврила Алексеевич, во хмелю всё больше про свои ратные подвиги кричал; по его выходило, что, кабы не он, Москва б уже ясным пламенем горела и ханский пыльный сапог у князей да бояр на загривке твёрдо стоял. Да только в ополчение он не один ходил, а с дружиной, вот дружинники-то, с поля брани воротившись, и обсказали, как всё на самом деле было.

Было о чём призадуматься. По всему выходило, что он, Василий Антипов сын, только что вгорячах взял на душу великий грех: своею рукой спасителя земли Русской, Господом избранного, насмерть погубил.

И, видно, мысль эта не ему одному в голову пришла. Дружинник, что ближе всех стоял, бороду почесал и говорит:

– Что-то мне, Василий Антипыч, томно. Не тот ли сие монашек, не та ль икона, коей татарва под Коломной убоялась?

– Думай, что говоришь, дурья башка! – напустился на него Камыш. – Много ль ты святости в этом тате бессловесном углядел? Что ж, по-твоему, святой Георгий от татарской стрелы его уберёг, а от моего кнута уберечь не сумел? Да разуй ты глаза-то, погляди, откель он идёт! Не от Москвы – в Москву!

– И то верно, – помыслив, согласился дружинник.

– Верно, а то как же, – Камыш ему говорит. – Из Свято-Тихонова бредёт, больше неоткуда. Прослышал, по всему, что под Коломной-то было, образ из монастырского храма уворовал и на Москву подался – подаяния просить да народ небылицами смущать. Помяни моё слово, нынче там таких чудотворцев тьма-тьмущая появится.

– И верно, – опять согласился тугой умом дружинник.

Верно-то верно, а только сомнение у Камыша всё же осталось. За то время, что боярин Долгопятый в своём терему бражничал, победу празднуя, лёгкий на ногу человек запросто мог от Коломны до Свято-Тихоновой пустыни добежать и назад воротиться. Однако что ж теперь – самому в монастырь идти, грехи замаливать? Тем более что Господь его тут же на месте за душегубство не покарал, а значит, греха никакого не было, а было всё так, как Камыш сию минуту дружиннику сказывал: монашек убитый – никакой не монашек, а тать, прохиндей и святотатец, возжелавший обманом возвыситься и славу чудотворца присвоить.

Об одном только Камыш не вспомнил: Господь в неизъяснимой мудрости своей карать по-всякому умеет. Божья кара необязательно в виде молнии с громом приходит или свистящего сабельного замаха. Гром да молния – это больше для страху. Ну, вроде Господь перстом грозит: дескать, одумайтесь, грешники, не то я вас!.. А настоящая кара частенько тихой оказывается, на первый взгляд неприметной. Татары хоть и нехристи, а истинно глаголют: ежели Бог (по-ихнему Аллах называется) решил кого покарать, Он его первым делом разума лишает.

Вот и Камышу Он разум застил, и, коль разума на время не стало, полезло из боярского тиуна природное его неразумие. Решил он, стало быть, боярину Гавриле Алексеичу ничего про монашка не говорить, будто того и вовсе на свете не было. А икону, что при убитом находилась, утаить и присвоить – уж больно она Камышу глянулась, ибо написана была красно и глаз своей новизною радовала.

Сказано – сделано. Схоронив как пришлось невинно убиенного монашка, пали они сызнова на коней и поскакали дорогой в сторону Свято-Тихоновой пустыни. Верхами на сытых лошадях скакать – не то, что с пустым брюхом каменистый шлях босыми ногами мерить. Никого по пути не встретив и беглого холопа не сыскав, к закату до пустыни добежали. Глядь, а там уж не пустынь, а истинная пустыня – пепелище, мёртвыми телами усеянное, и смрад стоит такой, что хоть святых выноси.

Поворотили они восвояси и, немного от бывшей обители отъехав, остановились, чтоб усталым коням роздых дать. Да и не скакать же, в самом деле, ночью через лес! Что татары пустынь пожгли – сие, конечно, известие важное, однако не настолько, чтоб коней насмерть загонять и шею себе впотьмах на лесной ухабистой дороге сворачивать.

К тому же беглого ночью упустить проще пареной репы. Он небось тоже не дурак в потёмках по лесу блудить. Найдёт себе какую-никакую нору да и заляжет там до утра – как раз мимо проскачешь, если поторопишься. А утречком, на рассвете, когда он из норы-то вылезет, его, глядишь, и на дороге повстречать можно будет.

Так-то распорядившись, улёгся Камыш на сухой мох под старой сосной, меч от бока отстегнул и в плащ завернулся. А перед тем как уснуть, размечтался, как чудотворный образ святого Георгия в дому у себя в красном углу повесит, как станет на него молиться и какую бесценную защиту дарует ему до скончания века сей могущественный святой. А про то, что икона, разбоем добытая, добра разбойнику не принесёт, даже и не вспомнил.

О многом тиун, бесом попутанный, забыл. Забыл он, к примеру, что боярину Долгопятому сказки баять – мёртвое дело. И не то чтобы так уж прямо и забыл – про Гаврилу Лексеича забудешь, как же, – а просто понадеялся, что на этот раз пронесёт. Врать-то боярину в глаза он вовсе не собирался, а собирался, наоборот, промолчать. Про монашка сведать хозяину неоткуда, а значит, и спрашивать про это Гаврила Алексеевич не станет. А про что барин не спрашивает, про то холопу и говорить не след. Вот и выйдет, что и врать не надобно, и всё шито-крыто.

А вот о чём Камыш и впрямь накрепко забыл, так это о самом главном. Боярина-то обмануть хоть и непросто, однако можно всё-таки. Бога зато не обманешь – Он-то всё прозревает, обо всём ведает и всякое лыко в строку ставит.

Прискакали они, стало быть, назавтра, за полдень уже, обратно в боярскую усадьбу. С пустыми руками прискакали – не сыскали беглого, как в воду канул. Так разве же все лесные стежки-дорожки, все овраги да буераки обшаришь? Обширна и велика есть земля Русская, и мнится порой, что ширь сия чрезмерна, ибо через неё, ежели чего позарез надобно, так не враз и сыщешь. А бывает, и часто, что и вовсе не сыскать.

Так Камыш боярину и доложил: не сыскали, мол, и весь сказ. Не вели казнить, вели миловать. До самой Свято-Тихоновой обители доскакали. Нет его там, и обители нету – татарин пожёг, супостат окаянный, креста на нём нет.

Боярин, его выслушав, ни капельки в лице не изменился. Некуда ему меняться, он и так, в полдень от хмельного забытья очнувшись, на крыльцо чернее тучи вышел. Ликом бледен, как покойник, под глазами мешки, хоть ты по годовалому поросёнку в каждый запихивай, борода клочьями во все стороны торчит, а в ней – крошки хлебные да рыбьи кости. Соломы в ней, в бороде, только и не хватает да ещё иголок сосновых, чтоб совсем уж на разбойника лесного стал похож. Видно, что муторно ему после вчерашнего пирования и что не терпится поскорее сызнова за стол пасть.

Однако тошно ему или нет, а что надобно, Гаврила Алексеевич всегда замечал.

– А что это, – говорит, – у тебя такое в седельной суме?

Камыш глаза опустил и обмер: приоткрылась сума-то, и высунулся из неё уголочек иконы, которую он через душегубство добыл. Вот она когда грянула, Божья-то кара!

А только это ещё не кара была, а так, самое начало. Цветочки это были, а ягодки после поспели.

Камышу бы тут, такое дело видя, пасть боярину в ноги да и рассказать всё как было. Тем более что ничего такого невиданного да неслыханного вовсе и не было. Ну убил. Так ведь с кем не бывает? Убил-то без злого умышления, ненароком, от большого рвения, как это часто меж русскими служилыми людьми случается.

Но нет. Господь его ума последнего лишил, бес попутал, алчность под монастырь подвела. Боязно стало Камышу в убийстве признаваться, а пуще того стало ему жалко икону отдавать, которую он за ночь уже своей считать привык. Да крепко привык, прямо душой прикипел – зубами начни рвать, всё едино не оторвёшь. Будто икона та ему по наследству от пращуров досталась, ей-богу.

И стал тогда Камыш выкручиваться, ровно и впрямь рассчитывал боярина Долгопятого перехитрить. Будто не знал, кому зубы заговаривает, кому байки плетёт, с кем, холоп неразумный, лукавит. Гаврила Алексеевич, хмельной ли, трезвый ли, любого насквозь видел и ещё на три аршина вглубь под ногами. Никогда Камыш этого не забывал, а на сей раз забыл. И давай плести: будто бы, до пепелища, что от обители осталось, доскакав, узрел он среди чёрных горелых головешек да седого пепла неземной несказанный свет. Подошёл он будто бы к месту, откуда сие предивное сияние источалось, и там середь угольев, что ещё остыть не успели и дымом горьким курились, отыскал икону, коей огненная напасть нисколько не навредила. И сказал ему будто бы неземной бестелесный глас красоты, благости неописуемой, дабы взял он сей чудотворный образ и поставил его навеки в своём дому и был бы с потомством своим образа сего хранителем и сберегателем.

Дворня боярская, кто эти речи слыхал, шапки с нечёсаных голов поснимала и ну креститься! Как же, про чудо им бают! И икона та же, что на поле под Коломной, – святой Георгий Победоносец, змия поганого попирающий. И в огне она не сгорела, а перенеслась чудодейственным способом из Коломны в разорённую пустынь – не иначе доставил её туда ангел, который с ней перед ратью вышел и супостата в бегство обратил. И с речами своими ангел Господень обратился не к кому попало, а к Василию Антипову сыну, по прозвищу Камыш, а стало быть, оный Камыш есть великой святости человек, хотя по виду да повадкам его о том ни за что не догадаешься. Вот и выходит, опять же, что всякая власть от Бога – даже такая, как Васька Камыш.

Да только боярин Долгопятый – это тебе не дворня, его на мякине не проведёшь. В Бога-то он, конечно, веровал, как умел, а коли в Бога веруешь, так уж, будь добр, и чудес Его не отрицай. Однако же странно ему показалось, что Господь перстом Своим указал не на особу духовного звания, не на князя и не на боярина (вот хоть бы и на него, Гаврилу Алексеевича), а на Ваську Камыша – холопа, во грехе от дворовой девки зачатого и нравом лютого, яко злой татарин.

Оборвал он тиунову речь, до конца не дослушав, и к дружинникам, что с Камышом беглого холопа ловили, да не поймали, оборотился.

– Так ли было? – спрашивает.

– Так, истинно так, – вразнобой отвечают.

А сами глаза отводят. Народ-то простой, воинского звания. С мечом, с копьём, с луком ли, с топором либо, опять же, с конём необъезженным всяк из них совладает, а вот кривду всесильному боярину прямо в очи говорить – тому не обучены.

Поглядел Гаврила Алексеевич, как они мнутся, бороду в горсть забрал и глаз этак нехорошо сощурил.

– Ладно, – говорит, – это мы сей же час сведаем, так было или не так. Артамошка! – кричит. – Дыбу готовь, клещи и иной наряд, какой у тебя имеется!

Гаврила Алексеевич, боярин Долгопятый, по доброте душевной всегда под рукой заплечных дел мастера держал. Назывался сей аспид кровожадный Артамошкой и был не сказать, чтоб таким уж великим мастером своего ремесла. Однако дело своё любил и спуску никому не давал. Да и потом, дыба – она и есть дыба: на неё просто издалека поглядеть, и то язык сам собой развяжется.

Но дружинникам, всему десятку, что по лесу за Петрухой Замятиным гонялся, в этот раз издалека дыбой полюбоваться не довелось – раз уж Гаврила Алексеевич решил душу отвести, пришлось поближе с нею познакомиться. И Камыша, хоть он и доводился боярину побочным отпрыском, чаша сия не минула – повис как миленький и так голосил, что в версте оттуда, на деревне, бабы вздрагивали и с перепугу крестились. Да и не одни только бабы, мужики тоже.

Они бы, болезные, и без дыбы всю правду сказали. Но говорить пришлось на дыбе, и рассказали они Гавриле Алексеевичу всё, как на самом деле было. Всю правду боярин узнал, только не было в той правде чести ни ему, ни тиуну, ни храброй боярской дружине.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
3 из 8