Беньёвский хоть и был несколько удивлен приемом, но грубость будущего сожителя произвела на него приятное впечатление и была симпатична видевшейся за ней недюжинной силой и уверенностью. Но улыбку он все-таки сдержать не смог:
– Вина у меня нет, но имею небольшое количество аптечного спирта, захваченного для приготовления компрессов и припарок. Если угодно, я могу уступить вам его, и весьма охотно.
– Сделай милость, уступи, – ловко скинул на пол свои огромные ноги Хрущов, – а то вот лежу и чую, как свербит душа, а помочь ей нечем.
Пока Беньёвский заносил в покой свой сундук и открывал его, Хрущов, которому по сердцу пришлась уступчивость нового товарища, охотно рассказывал ему о большерецком житье:
– В рассуждение крепости сей острог всех хуже на Камчатке будет, но, правда, и нужды особой нет в укреплении его, ибо подвластные камчадалы издавна надежны и верны.
– Неужто верны? – уточнил Беньёвский, знавший о здешних бунтах.
– Верны, да токмо от времени до времени шалят, когда ясачные сборщики до безбожия совершенного доходят – тройной ясак собирают, да еще чащины, взятки здешние. Попы еще наши гадят, когда камчадалам веру правую вживляют. Зато оная ревность нам в прошлом годе отрыгнулась, когда пошла в здешнем крае оспа гулять, тысячи людей исхитившая. Вслед за сей напастью повсеместный неулов рыбы обнаружился, а ведь в сих местах она хлебу замена. Помочь беде коряки могли бы – оленей они пригоняли. Но на сей раз не пригнали, поелику крепко обозлены были на нас за притеснения и казни.
– Да, на расправу здесь, я вижу, скоры, – заметил Беньёвский, залезая в сундук в поисках спирта. – Только заехал и сразу на казнь попал.
– Что, сегодняшнюю казнь увидеть сподобился?
– Ну да. Только не ведаю, в чем того человека вина.
– Вина! Да в том, что он хам и смерд! Мало, что ль? Всех бы их перепороть не мешало б, посмирнее б себя держали! Но у этой казни свое начало имеется. В городе Охотске купчишка Федор Холодилов, собака из собак, корабль снарядил, чтоб за морским зверем на острова идти. Команду нанял и с приказчиком своим, Чулошниковым, отправил на Алеуты. Да токмо на пути туда из-за негодной оснастки выкинуло судно на камчатский берег. Команда же, на прочность судна больше не надеясь, идти на нем в море отказалась. Холодилов, пес паршивый, Нилову нашему пожаловался. А знамо всем, что Нилов перед тем у Холодилова в долг пять тысяч взял, так что не было у него резону входить с купцом в суспицию. Вот и решил он высечь для примеру зачинщиков сего отказа. Федьку Гундосова, коего ты под кнутом видел, наобум в заводчики записали, да и отбарабанили ему шкуру. Токмо, думаю, напрасно Нилов сие затеял, быть ему в прогаре. Народ тот гулевый, шалый. Душу им загубить, что сморкнуться. Если уж пороть, то всех, и безо всякой пощады, чтоб кожа клочьями летела!
Беньёвский, нагнувшись над своим сундуком, уже давно нашарил спиртовую склянку, но доставать не спешил и все слушал, слушал. Наконец поднялся и с улыбкой протянул ее Хрущову:
– Вот спирт. Приходится лишь сожалеть, что его здесь мало. Впрочем, ежели господину капитану угодно будет, я бы мог ссудить ему достаточную сумму для приобретения желаемого.
– Сделай милость, одолжи, – заулыбался Хрущов, принимая из рук Беньёвского склянку со спиртом, которую тот протянул с полупоклоном. – Рублей десять, пожалуй, приму, а больше не давай, долго ждать придется. Да и с оными, сударь, изволь не торопить.
– Ах, да что вы, что вы! – политесно отстраняя рукой предупреждение Хрущева и широко улыбаясь своим кривоватым ртом, сказал Беньёвский. – Подгонять я вас не стану. Куда спешить? Я полагаю, жить нам здесь придется с вами долго, до самой смерти, думать надо. Успеете вернуть.
Хрущов принял деньги с неожиданной хмуростью лица:
– Почему ж до самой смерти?
– А потому, что государыня императрица, несмотря на свое добросердечие, не склонна миловать государственных преступников, коими мы с вами являемся. Поэтому наберитесь мужества, – и он едва заметно двинул в улыбке уголком рта.
– А шиша ты со своей государыней не хотел?! – выставил Хрущов вперед ловко свернутый кукиш. – Плохо ты о Петре Хрущеве подумать изволил! Надселся я от смеха с шутейства вашего! Да при первой же оказии убегу я отсель, и духу моего здесь не будет! В Китай убегу! В Америку! К черту! К Сатане, токмо до могилы в отхожем месте сем я жить не буду! – И, сдернув со склянку пробку, залпом выпил аптечный спирт, что готовил конфедерат для компрессов и припарок.
Часа полтора устраивался Беньёвский в новом жилище. Хрущов, ставший вдруг хмурым и злым, молча помогал ему сбивать из горбылей лежанку, набивал сеном тюфяк и подушку, попутно заверил, что ни клопов, ни вшей у него и в заводе нет, а есть лишь тараканы, потом приделал к стене полку, на которую выставил книги Беньёвского. Не спросясь, взял «Записки» Цезаря, снова улегся с ногами на кровать, после чего уже не докучал Беньёвскому ни вопросами, ни рассказами о камчатской жизни. Конфедерат же вычистил кафтан, шляпу, перевязал в косице ленту, засунул в карман опрысканный духами платок из батиста с валансьенским кружевом и вышел на улицу.
Но недолго читал Хрущов о победах славного Цезаря, а скоро бросил книгу на пол, ибо, читая, никак не мог забыть того, что обзавелся деньгами, с которыми можно пойти в кабак за штофом двойного вина, так необходимого его душе.
Отыскивая шляпу свою, кинул Петр Алексеич взгляд на сундук нового своего товарища, стоявший под кроватью, и решил, что худого ничего не будет, если выльет он себе за воротник приятно пахнущих духов, которые лил на кружевной платок Мориц-Август Беньёвский. Посему ничтоже сумняшеся выдвинул он тот сундук из-под кровати и вскинул крышку, обитую фигурной медной жестью, – замочек крохотный хоть и висел на петлях, но оказался, будто нарочно, отворенным.
Вначале увидал Хрущов приятный для глазу поставец, обложенный перламутром радужным, отрезик зеленой камки углядел, потом кафтан с шитьем из синего бархата. Прямо же поверх нарядного кафтана лежали ствол к стволу два чудных пистолета с серебряным богатым оброном, черненные искусно. Натруска тут же и мешок с пулями. Петр Алексеич хорошее оружие сызмальства любил и примечал, поэтому не удержался – взял пистолетики и хорошенько рассмотрел. Замки, жиром бараньим смазанные, блистали. Огниво вперед подал – открылась полка, на которой увидел он затравку, да не какую-нибудь там слежавшуюся, старую, а наисвежайшую. Петр Алексеич удивлен был и даже малость оробел. Вытащил деревянный шомпол, засунул в ствол – не лезет шомпол до конца, оттого что мешает ему, понятно, заряд. Еще минут пять покрутил Хрущов в руках эти пистолетики, нашел на доске замочной клеймо парижского мастера Пьера Барру и на место, как было, положил. Духов разыскивать не стал и поспешно вышел за порог.
3. ОБЕД У КАПИТАНА
К дому капитана Нилова, напоминавшему деревянные петербургские строения, Беньёвский подошел ровно к назначенному сроку. У ворот он увидел стоявшего на карауле молодого казака, хоть и не слыхавшего о приглашении Беньёвского к обеду, но охотно пропустившего его в дом воеводы после щедрого угощения табаком.
В просторной комнате с дощатыми некрашеными стенами уже накрыт был стол, и сам хозяин, вооружив глаза очками, рассматривал на свет содержимое винного штофа. В углу висели образа в богатых ризах и гравюры с видами морских сражений неизвестной Беньёвскому войны. Вдоль стены стояла пара диванов с облезлой тиковой обивкой. На них в ожидании ужина томились молча пожилой поручик и два казацких старшины – здешняя лучшая публика, догадался ссыльный.
– А, Мориц-Август пожаловал! – обрадовано воскликнул Нилов при виде входящего Беньёвского. – Точен ты, брат, как немецкие часы! А ведь немцы все наипрекраснейшим образом делают, поелику рукомесленный, недюжинный народ! Брату моему, глаз в детстве потерявшему, хрустальный глаз такой отменной чистоты поставили, что, будучи водворен на должное место, не токмо не разнствовал с природным оком, но и был много краше. Разбил он его, правда, к большому огорчению, и посему скорбит досель, ибо не может подыскать замену.
– О, я полагаю, мы поможем брату вашему, – поклонился Нилову Беньёвский. – У меня сведены знакомства с лучшими протезерами Европы, докторами Шранком и Функом. Мне стоит лишь отписать, и они незамедлительно вышлют хоть дюжину первосортных стеклянных глаз любого цвета и размера.
Нилов был тронут:
– Вы этим спасете брата.
– Ну что вы! Сие безделка, любезность!
Не знакомя Беньёвского ни с поручиком, ни с казацкими старшинами, Нилов всех позвал за стол, сервированный по-русски обильно, но неприхотливо или просто грубо. Полная женщина, бывшая экономкой и женой камчатского начальника, принесла чугунок со щами. Все без церемоний и лишних разговоров принялись за еду и выпивку, не забыв, однако, осенить себя знамением, повернувшись к образам. Закусили с чавканьем и мычанием, после чего Нилов поинтересовался:
– А скажи-ка, Мориц-Август, как поживает там Россия? Воюет с турками?
– Воюет, и весьма успешно. – Беньёвский отложил вилку и вытер рот своим кружевным платком. – Еще в июне российский флот одержал славнейшую викторию над турецким близ Чесмы и совершенно сжег последний. Государыня со свойственным ей красноречием писала, я запомнил, что наш флот подобен Исааку, который, женясь семидесяти лет, оставил потомство, кое видится и до сего дня. Прекрасно сказано!
– Недурно! – воскликнул Нилов. – Господа, сие событие следует омыть вином!
Все сидящие за столом, и без того не забывавшие наполнять свои стаканы, радостно поддержали капитана.
– Двадцать же первого июля, – продолжал Беньёвский, – об оном я узнал уже в Охотске, наш славный фельдмаршал граф Румянцев при реке Кагуле всего с семнадцатью тысячами войска разбил и в совершенное бегство обратил за берега дунайские сто пятьдесят тысяч турецкой сволочи. Все сие возбуждает равномерный страх неприятелям и ненавистникам нашим.
– Блестящая, Богом дарованная победа! – с восторгом принял известие Нилов и снова воздал наполненным бокалом должные почести славному русскому оружию, после чего, внезапно загрустив, сверкая пьяной слезой, заговорил: – Какие славные дела чинятся российским воинством, а я, обер-офицер, воевавший с Минихом Очаков, принужден в сей срамотной дыре сидеть, командуя шайкой пьяных казаков! Горчайшая несправедливость!
– А разве ж мы здеся не обороняем границы империи Российской? Али совсем не надобен Большерецк?
– Да от кого ее оборонять-то? – с горечью в голосе прокричал Нилов и, обращаясь уже только к Беньёвскому, заговорил: – Японец сюда никогда не придет, агличанам да французам далече и ненужно, португалам не по силам. Одним камчадалам на пугало сижу, сволочи оной грязной, чумичкам, которые токмо ради водки одной и живут на белом свете. Ведь ты, Мориц-Август, еще не знаешь, что сие за народ! Они за водку отца родного продадут, не то что всю свою годовую добычу пушнины. А ты чьей земли будешь, Мориц-Август? Поляк? – спросил неожиданно Нилов, нетвердо и пьяно.
– Во Франции называли меня Морисом де Бенёв, в Польше – Беньёвским, а в Венгрии и в цесарской земле имел я прозвание Беневи. Мориц Беневи.
– Выходит, венгерец ты?
Ссыльный опять неопределенно двинул плечами:
– Наверное, немало держав могли бы назваться моим отечеством. Скорей всего, весь мир – мое отечество.
Нилову не понравились слова Беньёвского. Он укоризненно нахмурил хохлатые брови, покачал головой:
– Нехорошо сие. Не по-людски. Всяким человекам Бог отечество определил. Стало быть, не блохой с места на место прыгать надобно, а на своей земле сидеть. Ну да ладно, я тебя не для поучений сюда позвал. Ты мне вот что ответь – сосед твой, Хрущов, приличным ли тебе лицом представился? Не заметил ли чего особенного?
Беньёвский улыбнулся озорно:
– Я, ваша милость, Лафатеровой физиогномике хоть и доверяю, но не много в оной искушен. Так что простите. В общем, человек вполне изрядный.
Нилов мутными глазами посмотрел на ссыльного, подозрительно и немного робко.
– Изрядный! А у меня есть подозренье, что собирается он с приятелем своим, Семеном Гурьевым, устроить мне шабаш, каверзу, не пойму какую. И тебя я, Мориц-Август, очень просить хочу...