– Возьми обратно, – крикнул стражник. – Не полагается. Опосля суда…
Лимпиада стояла на колымаге и, закрывшись руками, вздрагивала от рыданий.
– Поедем, – сказал он ей, когда стражники скрылись за селом.
– Едем, – сказала она и, дернув вожжи, поворотила лошадь на проулки.
День заутренне гудел, и с бора несся неугомонный шум.
– Ну и изверги! – говорил Карев. – В глазах хватают за горло, кровь сосать.
По дороге летели звенящие паутинки и пряжей обвивали космы верб.
– Н-но, родная, – потрагивал Карев вожжами. – Тут, чай, за спуском недалече. Ну, как же ты думаешь? – спросил, обернувшись, заглядывая Лимпиаде в глаза. – Ведь ждать, кроме плохого, ничего не дождешься.
Лимпиада молчала, и ей как-то сделалось холодно от этого вопроса. Она сжалась комочком и привалилась к головням.
– Какое бесцветное небо, – сказала она после долгого молчания. – Опять гроза будет.
Глава четвертая
Карев решил уйти. Загадал выплеснуть всосавшийся в его жилы яровой дурман.
В душе его подымался ветер и кружил, взбудораживая думы.
Жаль ему было мельницы старой.
Но какая-то грусть тянула его хоть поискать, не оставил ли он чего нужного, что могло пригодиться ему в дороге.
«Сходи, взгляни и, не показываясь, уходи обратно. Так надо, так надо».
После этого на другой день Лимпиада заметила на лбу его складку, которой никогда не видела.
– Милый, ты о чем-нибудь думаешь? – спросила она. – Перестань думать. Ты видишь, я тебя люблю, ничего не требую от тебя, останься только здесь, послушай хоть раз меня, ты уйдешь, я сама скажу, когда почую, что тебе уходить надо.
– Любая моя белочка, – говорил, лаская ее, Карев. – Ты словно плотвичка из тесного озера синего, которая видит с мелью ручей на истоке и, боясь погибели, из того не хочет через него выплеснуться в многоводную речку. Послушай ты меня хоть раз, выпутай свои космы из веток сосен, отрежь их, если крепко они запутались. Я ведь и без кудрей твоих красивых буду любить тебя. Оденься ты странницей, возьми из своего закадычного друга яра посох и иди. Ты можешь ведь весь этот яр унести с собою. Ты не бойся, что что-нибудь забудешь, – сердце ничего не теряет.
– Яр аукает, отвечает эхом, но никогда не принимает, что говорят ему. Он отдает слова обратно, – сказала Лимпиада. – Если бы я была водяницей, я бы заманула тебя в омут и мертвого стала бы ласкать. Но я лесная русалка, полюбила тебя живого, тут и я несчастлива и ты.
– Эй вы, голуби! – крикнул Филипп. – Полно вам ворковать, помогли бы мне побросать на сушило сено, я бы вам спасибо сказал и чаем напоил.
– Дешево же ты, воробей, платишь, – засмеялся Карев и, подпоясав кушак, надел пахнущие кирпичом желтые рукавицы.
Анна спеленала своего первенца свивальником, надела на бессильную головку расшитую калпушку и пошла к бабке на зорю.
Не спал мальчик, по ночам все плакал и таял, как свечка.
Вошла в низенькую, с короткими сенцами хату и, став около порога, помолилась Богу.
– Здорово, бабушка.
– Поди здорово, касатка. Чего скажешь?
– Не спит он. Заговорить пришла, просто никак за ним не уходишь.
– Погоди, погоди, родимая, сейчас бросим камешки, жив ли он будет…
Боялась, что последняя радость покинет ее.
Бабка налила в полоник воды и бросила туда из жаровни засопевшие угли.
– С глазу, с глазу дурного, касатка, мучается младенчик. Люди злые осудили.
Достала из сумочки, пришитой к крестовому гайтану, три камешка и, посупив их, кинула в воду.
– Помрет, – сказала. – Не жилец на белом свету.
Анна побледнела и ухватилась за сердце.
– Бабушка, обмани хоть меня, – рыдая, судорожно забилась. – Не отнимай надежду мою.
– Погоди, касатка, сейчас на зорю сходим, может, ему и полегчает.
Вышли на крыльцо. Багрянец пенился в сини и красил кровью облака.
Бабка взяла ребенка и, повернув лицом на закат, стала заговаривать:
– Заря-зоряница, красная девица. Перва заря вечорошная, вторая полуношная, третья утрошная. Вынь, Господи, бессонницу у Алексея-младенца. Спаси его, Господи, от лихова часу, от дурнова глазу, от ночнова часу. Вынь, Господи, его скорби изо всех жил, изо всех член.
«Умрет, умрет, – колола тоска Анну. – Опять одна… опять покинутая…»
– Ты не болезнуй, сердешная, может, с наговору-то и ничего не будет.
Прижала к груди, ножки его в кулачок и грела… в закрытые глаза засматривала.
– Милый, милый, малюсенький.
Шла, как ветер нес. Вдруг Епишка повстречался.
– Где была, куда Бог носил? – подошел он, заглядывая на ребенка.
– На заговор ходила.
– Ути, мой месяц серебряный, как свернулся-то… Один носик остался. Ты не плачь, Аннушка, – обратился он к ней, – а то и я плакать буду, ведь он мне что сын родной.
– Ох, Епишка, сердце мое не вынесет, если помрет он. Утоплюсь я тогда в любой канаве.
– Ты, голубушка, не убивайся так, может, Господь пожалеет его. Ты себя-то береги, пока жив он.