Сгреб я свой узелок, да и вышел тихонечко. Вышел я в поле, только ветер шумит… Куда, думаю, бежать…
Вперед пойду – по спросу урядники догадаются; назад – люди заметят… Повернул я налево и набрел через два дня на село.
Шел лесом, с дороги сбился, падал на мох, рвался с пенька и царапался о щипульник; ночью все старуха бластилась и слышалось, как это морковь переломилась…
Приковылял я за околицу, гляжу, как на выкате трактирная вывеска размалевана…
Вошел, снял картуз и уселся за столик.
Напротив сидел какой-то хлюст и булькал в горлышко «жулика». «Из своих», – подумал я и лукаво подмигнул.
– А, Иван Яклич! – поднялся он. – Какими судьбами?..
– Такими судьбами, – говорю. – Иду Богу молиться.
Сели мы с ним, зашушукались.
– Дельце, – говорит, – у меня тут есть. Вдвоем, как пить дадим, обработаем. «Была бы только ноченька сегодня потемней».
Ехидно засмеялся, ощурив гнилые, как суровикой обмазанные зубы.
Сидим, пьем чай, глядим – колымага подъехала, из колымаги вылез в синей рубахе мужик и, привязав лошадь, поздоровался с хозяйкой.
Долго сидели мы, потом мой хлюст моргнул мне, и мы, расплатившись, вышли.
– К яру пойдем, – говорит он мне. – Слышал я – ночевать у стогов будет.
Осторожно мы добрались до стогов и укутались в промежках…
Слышим – колеса застучали, зашлепали копыта, и мужик, тпрукая, стал распрягать.
Хомут ерзал, и слышно было, как скрипели гужи.
Ночь и впрямь, как в песне, вышла темная-претемная.
Сидим, ждем, меня нетерпенье жжет. «Не спит все», – думаю.
Тут я почуял, как по щеке моей проползла рука и, ущипнув, потянула за собой. Подползли к оглоблям; он спал за задком на веретье.
Я видел, как хлюст вынул из кармана чекмень и размахнулся…
Но тут я увидел… я почувствовал, как шею мою сдавил аркан.
Мужик встал, обежал нас кругом и затянул еще крепче.
– Да, – протянул Аксютка, – как вспомнишь, кровь приливает к жилам.
Карев подкладывал уже под скипевший чайник поленьев и, вынув кисет, взял Аксюткину трубку.
– Что же дальше-то было?
Аксютка вынул платок и отмахнул пискливого комара.
– Ну и дока! – прошептал хлюст, когда тот ушел в кустарник, и стал грызть на моих руках веревку.
Вытащил я левую руку, а правую-то никак не могу отвязать от ног.
Принес он крючковатых тычинок, повернул хлюста спиною и начал, подвострив концы, в тело ему пихать…
Заорал хлюст, а у меня, не знаю откуда, сила взялась. Выдернул я руку, аж вся шкура на веревке осталась, и, откатившись, стал развязывать ноги.
Покуль я развязывал, он ему штук пять вогнал.
Нащупал я нож в кармане, вытащил его и покатился, как будто связанный… к нему… Только он хотел вонзить тычинку, – я размахнулся и через спину угодил, видимо, в самое его сердечушко…
Обрезал я на хлюсту веревки, качнул его голову, а он, бедняга, впился зубами в землю да так… и Богу душу отдал.
Аксютка замолчал. Глаза его как бы заволоклись дымом, а под рубахой, как голубь, клевало грудь сердце.
Лунь лизала траву, дробно щелкали соловьи, и ухал филин.
Глава шестая
На Миколин день Карев с Аксюткой ловил в озере красноперых карасей.
Сняли портки и, свернув их комом, бросили в щипульник. На плече Карева висел длинный мешок. Вьюркие щуки, ударяя в стенки мешка, щекотали ему колени.
– Кто-то идет, – оглянулся Аксютка, – кажись, баба, – и, бросив ручку бредня к берегу, побег за портками.
Карев увидел, как по черной балке дороги с осыпающимися пестиками черемухи шла Лимпиада.
Он быстро намахнул халат и побежал ей навстречу.
– Какая ты сегодня нарядная…
– А ты какой ненарядный, – рассмеялась она и брызнула снегом черемухи в его всклокоченные волосы.
Улыбнулся своей немного грустной улыбкой и почуял, как радостно защемило сердце. Взял нежно за руку и повел показать рыбу.
– Вот и к разу попала. Растагарю костер и ухи наварю…
– Во-во! – замахал весело ведром Карев и, скатывая бредень, положил конец на плечо, а другой подхватил Аксютка.
– Ведь он ворища, – указала пальцем на него. – Ты небось думаешь, какой прохожий?..
– Нет, – улыбнулся Карев, – я знаю.
Аксютка вертел от смеха головою и рассучивал рукав.