Аксютка запер хату и пошел в Раменки.
Ему хотелось напиться пьяным и побуянить. Он любил, когда на него смотрели как на страшного человека.
Однажды покойная Устинья везла с ярмарки спившегося Ваньчка и, поравнявшись с Аксюткой, схватила мужа за голову и ударила о постельник.
– Чтоб тебя где-нибудь уж Аксютка зарезал! – крикнула она и пнула в лицо ногой.
Ребятишки, собираясь по кулижкам, часто грезили о нем; каждый думал – как вырастет, пойдет к нему в шайку.
– Вот меня-то уж он наверняка возьмет в кошевые, – говорил с белыми, как сметана, волосами Микитка, – потому знает, что я крепче всех люблю его.
– А я кашеваром буду, – тянул однотонно Федька, – Ермаком сделаюсь и Сибирь завоюю.
– Сибирь, – передразнивал Микитка. – А мы, пожалуй, вперед тваво возьмем Сибирь-то, уж ты это не говори.
– Ты все сычишься наперед, – обидчиво дернул губами Федька. – Твоя вся родня такая… твой отец, мамка говорит, только губами шлепает. А мы все время на Чухлинке лес воруем. Нам Ваньчок что хошь сделает.
– Поди-ка съешь кулака, – волновался Микитка. – А откуда у нас жерди-то, чьи строги-то на телегах?.. Это вы губами-то шлепаете, мы у вас в овине всю солому покрали, а вы и не знаете… накось…
Аксютка вошел в избу сотского и попросил бабку налить ему воронка.
Бабка в овчинной шубенке вышла в сени и, отвернув кран, нацедила глубокий полоник.
– Где ж Аким-то? – спросил, оглядывая пустую лежанку.
– У свата.
– Обсусоливает все, – смеясь, мотнул головой.
– Что ж делать, касатик, скучно ему. Вдовец ведь…
Надел фуражку и покачнулся от ударившего в голову хмеля.
– Не обессудь, ягодка, дала бы тебе драчонку, да все вышли. Оладьями, хошь, угощу?
Вынесла жарницу от загнетки и открыла сковороду. Аксютка выглядел, какие порумяней, и, сунув горсть в карман, выбег на улицу.
У дороги толпился народ. Какой-то мужик с колом бегал за сотским и старался ударить его в голову.
Нахлынувшие зеваки подзадоривали драку. Ухабистый мужик размахнулся, и переломившийся о голову сотского кол окунулся расщепленным концом в красную, как воронок, кровь.
Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударяя его в висок рукояткой ножа.
Народ зашумел, и все кинулись на Аксютку.
– Бей живореза! – кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам.
Упал и почуял, как на грудь надавились тяжелые костяные колени.
Расчищая кулаками дорогу, к побоищу подбег какой-то парень и ударил лежачему обухом около шеи.
Побои посыпались в лицо, и сплюснутый нос пузырился красно-черной пеной…
– Эх, Аксютка, Аксютка, – стирал кулаком слезу старый пономарь, – подломили твою бедную головушку!.. Что ж ты стоишь, чертовка! – ругнул он глазеющую бабу. – Принесла бы воды-то, живой, чай, человек валяется.
Опять собрался народ, и отрезвевший мужик бледно тряс губами.
– Подкачнуло тебя, окаянного. Мою душу загубил и себя потерял до срока.
– То-то не надо бы горячиться, – укорял пономарь. – Оно, вино-то, что хошь сделает.
Аксютка поднялся слабо на колени и, свесив голову, отирал слабой рукой прилипшую к щеке грязь.
– На… а… мель… – дрогнул он всем телом и упал навзничь.
– На мельницу, вишь, просится, – жалобно заохала бабка. – Везите его скорей…
Парень, бивший топором Аксютку, болезненно смотрел на его заплывшие глаза и, отвернувшись, смахнул каплю слезы.
Мужик побежал запрягать лошадь, а он взял черпак и начал поливать голову Аксютки водой.
Вода лилась с подбородка струей и, словно подожженная, брызгала на кончике алостью…
Положили бережно на сено и помчали на мельницу. Дорогой он бредил о Кареве, пел песни, ругался и срывал повязку.
Карев сидел с Лимпиадой у окна и смотрел, как розовый закат поджигал черную, клубившуюся дымом тучу. По дороге вдруг громко загремели бубенцы, и к крыльцу подъехали с Аксюткой.
Он почуял, как в сердце у него закололо шилом. Взял Аксютку, обнял и понес в хату.
– Ложись, ложись, – шептал бледный, как снег…
Лимпиада тряслась, как осина, и рыданья кропили болью скребущую тишину.
Аксютка встал и провел по губам рукой…
– Поди… – глухо прошептал, поманув Карева. – Хвастал я… никого не убивал, – закашлялся он. – Это я так все… выдумал…
Карев прислонил к его голове мокрую тряпку.
Сумерки грустно сдували последнее пламя зари, и за косогором показался, как желтая дыня, месяц.
На плесе шомонили вербы и укромно шнырял ветерок.
– Липа! – крикнул Аксютка, хватаясь за грудь. – Сложи мне руки… помирать хочу…
Лимпиада, с красными глазами, подбежала к постели и опустилась на колени.
– Крест на меня надень… – опять глухо заговорил он. – В кармане… оторвался… Мать надела.