А взрыв козачьего смеха во сне, догадался он, – то наяву был гулкий, на весь Великий Луг, клик пушки, созывавший на майдан и тех, коих только пушкой и добудишься.
Да уж оправдание себе есть: три дня и три ночи, глаз не сомкнув, по приказу куренного атамана искал-выслеживал белого лиса – прямо-таки всего от кончика носа до кончика хвоста белого, – коего атаман приметил в плавнях то ли наяву, то ли во сне, то ли во хмелю, но сам не догнал. Одна радость – ведь понадеялся атаман только на его, Тараса, сноровку.
Выскочил Тарас из кустов, кликнул Серку. Явилась его маленькая резвая лошадка, как из-под земли. Тотчас же оба кинулись в реку наперегонки – в сторону далекого хора литавр и барабанов.
Устремился Тарас не стрижом, как во сне, а помедленней немного, потому можно успеть кое-что рассказать о егожизни.
Тарас был последышем в семье знаменитого на весь Великий Луг могильного козака Гната Палийки, то есть козака сторожевого, который на древних курганах-могилах зорко блюдёт земные просторы и движение крымской татарвы за самими окоёмами прозревает. Палийкой стал весь козацкий род с того дня, когда один из предков, заметив вдали татарскую орду да под рукой просмоленных бочек не имея, запалил на своём хуторе сарай, чтобы Сечь предупредить… да и весь хутор его в тот сигнал да в небеса тогда и ушёл полымем, треском и дымовым столпом. Роста Гнат был невеликого, вот как и сынок его, Тарас, потому и стал Палийкой, а не грозным Палием…
Гнат же ныне имел свой большой хутор, немало родовы и был записан козаком уж реестровым, не вольным, ибо искони любил порядок, а не разгул. Потому и женился – и после женитьбы уже не так часто стал бывать на высоком кургане-могиле, поделив смены со своим двоюродным братом. Однако ж низовые уважали его – не раз он татарские набеги вовремя предупреждал, умея не сомкнуть глаз неделями, да и чуткостью, зоркостью ока мало кто мог сравниться с ним.
А чьё уважение для козака-могильника ценнее всего? В первую голову – сечевиков. А Гната сам славный кошевой Петро Конашевич Сагадачный знал и мёд его отведывал. Сечевики не раз сманивали Гната – особенно, когда ещё не женат был – вовсе уйти к ним: «Тебе ж, Гнат, до своего хутора дольше, чем до Сичи, скакать да переплывать». И то была истинная правда!
А потом – женатого – уже шутя, но со смыслом: «Ты ж наш давно. Как степной жеребец, а всё в ясли глазом косишь… Ты ж, Гнат, считай, только с Рождества да до Пасхи при ж…е жёнки греешься… Тебя ж «козаком-зимовником» уж никак не оскорбишь… весь в нашу стать – и глазом, и махом, и живой коркой с макушки до пят». И то была правда!
«Так всю жизнь фитилем прокадишь, а главной гарматой не вдаришь! – смеялись низовые и тыкали Гната в уд, но издали: – А этим-то самопалом всяк стрелять может, славы той пальбою не обрести». А вот в этих насмешках Гнат всей правды не видел.
Потому как любил свой хутор. Любил женку свою, красавицу, что уже принесла крепких сыновей-погодок, а потом, спустя, правда, пять годков, и третьего – Тараса. И – табун свой. И – ульи свои.
И не признавался Гнат сечевикам, что люб ему свой порядок, а не их удаль-гультяйство. Любо то, что он и свой хутор родной, и вроде как всю Сечь к хутору в придачу стережет на кургане по праву и долгу наследства. Уж как ни глумились сечевики над тем, что Гнат – козак реестровый, то бишь записанный в присягу крулю посполитному, а он им смиренно прощал. По-хозяйски дорог был ему и договор с самим крулем Сигизмундом, бес его унеси. Хоть и знал Гнат, что не убережёт его, козака, никакой договор против дури старшины-шляхтича или какого ляха повыше старшины, однако ж ближайшие по округе шляхтичи-старшины знали-ценили его мёд, и даже коронный комиссар проездом его мёд запомнил, махнул алыми перьями на шапке и велел слать в его имение… Вот и думал Гнат, что такое «добро» от самого коронного комиссара посильнее реестровой хартии станется. А ещё думал Гнат, что и для всей Украйны, а заодно и – для круля, уж чёрт с ним, какой есть, он, Гнат Палийко, здесь, на высоком кургане, полезнее, нежели в тесном реестровом призыве, а потому оставят его, козака Гната Палийку, навсегда «фитилём» на верхотуре и при сторожевой гармате.
Уважение свое к козаку-могильнику утверждали сечевики не только словом и добрым слухом за глаза, но и вещественно, а именно: дымил Гнат вволю таким тютюном, какой и сам кошевой лишь по праздникам в свой нос смакует. Был то не махорный самосад-«самсун», сеянный в низовых пределах, а истинно турецкий смолистый «йениче» или «драма», коими турки, как самыми дорогими перцами, торгуют до самых шпанских земель. Привозили сечевики Гнату тютюн, взятый с бою – с караванов и торговых галер: «Остри взор, Гнат, крепче!»
«Чем ночь крепче, тем у меня глаз крепче и вострее!», – не хвалясь, отвечал Гнат…
И вот однажды Гнат вернулся домой со своего кургана-могилы точно на другой день после того, как жена ему третьего сына принесла.
– Гнатю, радуйся! Али ты сыну не рад? – Так виновница радости вопрошала мужа, когда тот домчался до хаты. – Что глядишь на сына, как на неведому зверуху? Что с бровями-то у тебя? Или в них по два пуда весу стало, поднять не можешь?
Жена измождённо шутила невесомым после родов дыханием. Не могла верить, что супруг не рад третьему сыну, что вышел из её утробы куда легче и проворней первых двух, не томил мать тяжкими потугами.
– Рад, рад я… – заведённо отвечал Гнат, тщась приподнять повыше свои отяжелевшие думами брови. – Как не рад! И больше рад, что ты теперь жива. А брови – так с дюжину дней не спалось, вот и затяжелело чуток, – соврал Гнат, ведь в минувшую неделю не пропустил он ни одного из положенных степному сторожу послеполуденных часов сна.
– Ты глянь, сын у тебя прямо светится небывало, – первый раз за минувшие с родов часы повела пустою, без младенца, рукою жена Гната. – Недаром на рассвете к свету божиему потянулся.
Действительно, младенец был необычайно светел кожей и будто освещал собою всю хату. И не орал нимало. Про то мать его особо сказала:
– Он у тебя и не закричал, а сразу смеяться на божьем свете начал.
И продолжала, чая разогнать тревожившие её тени на лице мужа:
– Сразу ручками замахал и, дай волю, чуть на ножки свои малые не встал. Уж испугалась, не побежит ли зараз из хаты, как перепел из яйца. Веселый будет, шустрый. Имя-то, пока спешил, думал для дитяти?
– А Тарасом назовём, – само вдруг вырвалось из души Гната.
– Отчего ж Тарасом? – вопросила жена.
– А то древнее имя, как слышано, и означает «бурливый» да «неугомонный», – наскоро объяснил Гнат.
– Так тому и быть, Гнацю, по-твоему, – легко да глубоко вздохнула жена. – Попу сам втолкуешь как надо.
А святой день, когда крестили младенца, как раз и выпал на мученика Тарасия.
А на другое после Святого Крещения утро Гнат подсупонился, будто в поход с воинством выступать, а выступил дома перед женой и сыном Тарасом. И сказал он речь краткую – опять же, будто не пред супругой в хате, а на самой раде козацкой пред товариществом – голосом крепким, зычным:
– А вот так. А нынче, Оксано моя, повезу я своего сына Тараску на могилу да ночью покажу ему всё, что видно с нее по всей земле Божией, как и положено видеть то могильному козаку.
Открыла рот жена Гната, а только потом всмотрелась в мужа. И сказала:
– Да ты, Гнацю…
И замолкла, не сказав ни единого ссорного слова вроде «с глузду зъихав». А помолчав, только добавила едва слышно:
– Застудишь дитя…
– Не застужу. Овчину возьму, не голым, чай, положу. И соску возьму, ты отцеди только, – даже разговорился Гнат вослед своему решению, видя чудесное смирение супруги.
– Что ж ни Андрия, ни Ивана не брал во дни их младенства? – стала невольно вдумываться жена Гната, надеясь, что муж о чём-нибудь да проговорится. – А только одному Тарасу честь?
– А… – хотел было сказать Гнат: «А видение мне чудесное было», но осёкся, кабы и вовсе не задумалась жена. – А вот вижу, что он так шустр, что братьёв во всем живо перегонит. Вижу: дар у него всему нашему роду со мною вкупе на зависть. А чутьё и подсказало мне: нынче и нужно ему взор открыть, чтобы зрел его взор раньше и крепче, раз он бегать по земле рано начнёт.
Больше ничего не сказала и не захотела узнать жена Гната, видя, что, теперь чем больше мужа расспрашивать, тем больше он придуманного говорить станет, а тогда уж и вовсе ни сейчас, ни погодя правды от него не узнать… Но о чём-то смутно догадывалась, а потому первым делом подумала разумно, а не накурился ли её муж тютюна с донником у себя на могиле и не поблазнилось ли ему что.
Всякое бывало с табаками.
Приходилось иной раз Гнату сухие кровяные сгустки выковыривать из трофейного тютюна – бой есть бой, кровь на всё летит, горячей росой на всём оседает. Убедился Гнат и жену разом убедил: с басурманской кровью курить никак неможно. С тех пор убедился, как набил люльку без догляду, а потом ночами во сне страшно, с клёкотом, ругался по-турецки. Женку напугал до полусмерти, когда при ней в ночи заверещал. Очнувшись, она решила, что опоили её зельем и в полон к туркам уволокли – чуть об стену хаты не убилась, шарахнувшись с постели…
Свозил Гнат последыша на курган-могилу на всю ночь, а потом вернулся в смутном недоумении. Жена вздохнула с облегчением, вновь прозрев: ничего на сей раз не привиделось её мужу.
Однако с тех пор во взоре Гната на последыша так и таилась какая-то ночная загадка, о коей он так ничего своим не поведал.
И пока жив был Гнат, так он за своим последышем ходил, так наблюдал, как и самая беспокойная мать не стала бы.
Старшие сыны, замечая непрестанную опеку отца над последышем, а потом и шибкое того умение грамоте, справедливо возревновали и искали повод пихнуть, а то и поколотить малого. Только тот с самого малолетства рос таким юрким, что легче удравшего подсвинка было ухватить, чем его.
Рос последыш, да не особо вырос. Так и подтягивался потихоньку, оставаясь маленьким, хоть и удаленьким. Малый рост Тараса тоже стал для его братьев искушением дать мимоходом последышу тумака. А третий повод к травле старшими – удивительно светлая кожа и легкий свет волос. «Да лях, что ли, какой тебя нам ночью подкинул!» – как-то не сдержался самый старший, Андрий, и тотчас получил от отца такую оплеуху, что кувыркался до порога.
А еще стал Гнат замечать, что порой последыш его как-то цепенеет и в эти мгновения всё смотрит куда-то вдаль и улыбается. И тут его уж не дозовешься, пока не толкнёшь. «Только бы не падучая…» – как-то вздохнула мать, глядя на замершего посреди двора Тараса.
На вопросы же отца, что он такое увидел, отвечал сын так, что отец вздыхал и не верил: «Та он боривiтер далеко дуже красиво летить»[3 - Да вон пустельга вдали очень красиво летит (укр.).] или «дикi конi за Днiпром грають»[4 - Употребляемый здесь и ниже украинский язык, конечно, осовременен для простоты восприятия. Со строем, стилем и духом языка той эпохи можно познакомиться ближе, читая тексты Григория Сковороды и Василия Григоровича-Барского. Впрочем, то же самое можно сказать и об употребляемом здесь разговорном русском языке. В ту пору оба языка были куда более близки, чем ныне.]… А до Днепра-то – день скакать! Не верил Гнат.
Но однажды, когда шёл Тарасу седьмой год, нашёл его Гнат на берегу реки полулежачим в траве, травинку жующим и щурящимся куда-то на другую сторону.
– Чего разглядел-то, сынку? – спросил он его.
– Та он павучок красиво i вправно павутину на кущi плете[5 - Да вон паучок красиво так да исправно паутину на кусте плетёт (укр.).], – отвечал своё сын.
Отец пригляделся.