Евангелие страданий
Сёрен Кьеркегор
Кьеркегор (Neoclassic)
Сёрен Кьеркегор (1813–1855) – датский философ, теолог, писатель и критик – по праву считается предтечей и одновременно основателем европейского экзистенциализма.
Книга содержит религиозные тексты Сёрена Кьеркегора, в которых автор обсуждает избранные цитаты Священного Писания. С удивительной глубиной и проникновенностью размышляет он о существе человеческого выбора, о времени в его экзистенциальном понимании, о даре и благодарности, о радости и смысле страдания, о вере и о любви.
В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
Сёрен Кьеркегор
Евангелие страданий
© Перевод. А. Лызлов, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
* * *
От переводчика
В книге, которая лежит перед вами, вы найдете работы С. Кьеркегора, посвященные религиозной тематике. Бо?льшую часть книги составляют экзегетические работы мыслителя, в которых он размышляет над избранными местами Священного Писания. Эти работы С. Кьеркегор неизменно публиковал под своей собственной фамилией, в отличие от работ философского цикла, всегда имеющих псевдонимическое авторство.
Псевдонимы дают Кьеркегору возможность говорить с различных условных позиций, и Кьеркегор, заимствуя этот прием у И. Г. Гамана[1 - Иоганн Георг Гаман (1730–1788), гениальный мыслитель-христианин 18 века, работы которого отличаются намеренно сложным построением, во многом является предшественником Кьеркегора, прекрасно знавшего его труды. Работу Гамана с псевдонимами можно видеть, прежде всего, в его полемике с гердеровским «Трактатом о происхождении языка».], создает целый многоголосый мир псевдонимических персонажей, выступающих в роли авторов его философских произведений и, явно или неявно, ведущих друг с другом диалог. Авторская позиция здесь, хотя и узнаваемая порой в пронзительной речи того или иного псевдонима, может быть в полной мере расслышана лишь через полифоническое взаимодействие разных «голосов».
Напротив, для экзегетических работ С. Кьеркегора характерна тональность личного обращения автора к тому «единственному», кого он «с радостью и благодарностью называет своим читателем». Работы этого цикла он называет Taler, «беседы». Слово Taler – датский аналог греческого ???????, гомилии. Беседы Кьеркегора имеют характерную для гомилий структуру: после предисловия (посвящения работы «своему читателю») и написанной самим Кьеркегором молитвы приводится небольшой отрывок из Священного Писания, над которым автор размышляет затем на протяжении всего произведения.
Называя эти работы Taler, «беседы», Кьеркегор не только указывает этим на их принадлежность гомилетическому жанру, но и дает понять, что это не проповеди, поскольку их автор не наделен необходимым для проповеди авторитетом – то есть не является священником и не имеет церковного благословения проповедовать[2 - Впрочем, известна и проповедь С. Кьеркегора, которую он, будучи магистром богословия, прочитал в 1844 г. в церкви Св. Троицы в Копенгагене. Русский перевод этой проповеди вы также найдете в данной книге.]. Не будучи проповедями, эти работы, – подчеркивает Кьеркегор, – ни для кого не обязательны, они обращены не ко «всем», но к «своему читателю» – к тому чуткому человеку, кто, – говорит Кьеркегор, – «читает вслух самому себе то, что я пишу в тишине; кто разрешает своим голосом чары письма, своим голосом изводит из плена то, что немые буквы словно таят на устах и, тщетно силясь сказать это сами, заикаются, произнося лишь несвязные звуки; кто настроен так, что спасает пленные мысли, которые жаждут на волю, – тому чуткому человеку, кого я с радостью и благодарностью называю моим прибежищем, кто, делая мое своим, делает для меня больше, чем я для него».
В беседах Кьеркегор раскрывает темы, жизненно важные для человека; он говорит о бытии самим собой, о радости и страдании, о молчании и слушании, о благодарности и о любви. Но центральной темой всей этой серии его работ является тема веры.
«Вера от слышания, а слышание – от слова Божия», – говорит апостол Павел (Рим 10:17). Выходит, само слово Божие созидает в нас слышание! Как такое может быть? Разве способность слышать не должна присутствовать в нас до того, как для нас прозвучит слово Божие, чтобы мы могли услышать его? Как понимать нам слово апостола?
У Кьеркегора мы можем найти мысль, важную для понимания того, что говорит здесь апостол Павел: слышать слово Божие таким слухом, который лишь регистрирует звуки и слова, – значит, не слышать его на самом деле; ведь слово Божие лично задевает и уязвляет каждого из нас, и эта уязвленность им и есть его настоящее слышание – слышание, побуждающее этому слову отвечать. Именно как личный ответ на слово Божие и рождается, по Кьеркегору, вера, – ответ, который должен иметь силу победить напрашивающиеся при встрече со словом Божием раздражение и насмешку. Если же, – говорит Кьеркегор, – «слышанное не вызвало у тебя никакого раздражения хотя бы в то мгновение, когда ты обнаружил, как близко оно тебя затрагивает, и когда тебя спасла безусловная преданность; если слышанное не вызвало в тебе желание осмеять его, даже если ты в то же мгновение сердцем принял его, блаженно от всего отрешившись, – тогда весьма сомнительно не просто то, что ты состоишь с этим словом в правильных отношениях, но сомнительно, что ты вообще состоишь с ним в каких-либо отношениях».
Раздражение и насмешка стоят у врат веры потому, что слово Божие есть свидетельство Божьего Царства, которое – «не от мира сего» (Ин 18:36). Мирской ум не может принять это слово; для этого «должен… в мысли и речи произойти такой переворот, такое чудо из чудес, когда жизнь так изменится для человека, что видимое, бывшее для него самым надежным, станет сомнительным, а духовное, разочаровывавшее его своей далекостью, станет самым надежным, бесконечно надежнее видимого».
Значит ли такое понимание веры обесценивание видимого? Вовсе нет. Как показывает Кьеркегор, как раз потому, что видимое для верующего не является опорой, что он не держится за внешнее, верующий оказывается способен открыться его неиссякаемому богатству и красоте, принимая видимое как щедрый Божий дар. Как пишет Кьеркегор, обращаясь к евангельскому образу полевых лилий и птиц небесных, «никто не имеет права всерьез считать, что то, чему радуются лилия и птица, и все подобное этому, – что все это ничтожно и не заслуживает радости. То, что ты появился на свет, что ты есть, что тебе «сегодня» надлежит быть; то, что ты появился на свет, что ты родился человеком; то, что ты можешь видеть, подумай, ты можешь видеть, что ты можешь слышать, что ты можешь обонять, что ты можешь чувствовать вкус, что ты можешь осязать, что солнце светит тебе – и ради тебя, что, когда оно устает, появляется луна и зажигаются звезды; что приходит зима, и вся природа меняет наряд, изображает незнакомку – чтобы развеселить тебя; что приходит весна, и птицы прилетают огромными стаями – чтобы порадовать тебя, что пробивается зелень, что лес хорошеет и стоит, как невеста – чтобы тебе доставить радость; что наступает осень, что птица улетает не для того, чтобы набить себе цену, о нет, но чтобы не наскучить тебе, что лес прячет свой наряд до следующего раза, то есть чтобы в следующий раз суметь порадовать тебя: и это-то ничтожно и не заслуживает радости! О, если бы я смел браниться; но из почтительности к лилии и птице я не посмею этого сделать, и потому я, вместо того чтобы сказать, что нечему здесь радоваться, скажу, что если все это не заслуживает радости, тогда нет ничего, что заслуживало бы радости!»
Верующий, как показывает Кьеркегор, вообще бесконечно далек от обесценивания чего бы то ни было. Все, что входит в его жизнь, он принимает как часть пути, по которому ведет его Бог; все, включая страдания, даже самые тяжкие. В этом нет пассивности: ведь идти этим путем ему приходится самому, – но нет и самонадеянности: он все свое упование возлагает на Бога, Путь веры не допускает никакой обезличенности: каждое мгновение я сам лично отвечаю тому, что преподносит мне жизнь, – отвечаю Богу, ближнему и миру, – ища, чтобы этот ответ был по-настоящему моим, раскрывающим меня в свободе, силе и красоте. Жизнь по вере, – показывает нам Кьеркегор, – это жизнь избыточествующая, жизнь, торжествующая даже тогда, когда обстоятельства предельно тяжки. Кьеркегор показывает это в том числе в своей замечательной работе «Полевая лилия и птица небесная», рисуя перед читателем образ лилии, которой суждено расти в самых неблагоприятных условиях.
Место, в котором этой «лилии предоставлено расти, не просто крайне жалко, но еще, очевидно, и таково, что ее за всю жизнь никто никогда, быть может, не увидит, никто не порадуется ей; ее место и окружение – да, я и забыл совсем, что говорю-то о лилии – столь «отчаянно» жалки, что не просто не будет преувеличением, но даже слишком расплывчатым будет сказать: послушная лилия послушно смиряется со своим местом и растет во всей своей красоте. Мы, люди, или кто-нибудь из нас, сказали бы, пожалуй, на месте лилии: «Это тяжко, это невыносимо – ведь если ты лилия и прекрасен, как лилия, то быть помещенным в такое место, где ты будешь цвести в окружении столь неблагодарном, насколько только возможно, в окружении, которое словно специально придумано для того, чтобы уничтожить всякое впечатление от твоей красоты – нет, это невыносимо; здесь Творец противоречит Сам Себе!» Вот как, пожалуй, стал бы говорить человек – или мы, люди, – на месте лилии, увядая там от огорчения. Но лилия думает иначе, она думает примерно так: «Я сама не могу выбирать место и условия, в которых я живу, да и не мое это дело; то, что я стою, где стою – на то воля Божия». Так думает лилия, и то, что она действительно так думает – думает, что такова воля Божия, – видно по ней: ведь она прекрасна – Соломон во всей славе своей не одевался так, как она. О, если бы лилия с лилией состязались в красоте, этой лилии должен был бы достаться приз: в ней на одну ступень больше красоты – ведь быть красивой, если ты лилия, не составляет никакого искусства, но быть красивой в таких условиях – искусство. В окружении, где все препятствует этому, в таком окружении в полной мере быть и оставаться самой собой, смеясь над всей силой окружения, нет, не смеясь, – лилия не делает этого, – но пребывая совершенно беззаботной во всей своей красоте!»
Такая беззаботность, о которой на примере лилии говорит Кьеркегор, это беззаботность веры. Важно понимать, что она не только не имеет ничего общего с закрытой, монологической отрешенностью от происходящего, но и прямо противоположна таковой. Это беззаботность в смысле отсутствия даже тени ропота на обстоятельства или желания их изменить, но она же является и той поистине серьезной заботой, в которой живет и обновляется наш «внутренний человек»: заботой о том, «что мир имеет значить для меня, и что – я для мира. «Эта забота не прекращается ни на мгновение, ведь знание, которое обретает в ней человек, не есть безразличное знание. И если он думает раз и навсегда удовлетворить требованиям этой заботы и на том с ней покончить, то внутренний человек рождается в нем мертвым и исчезает вновь. Но если он поистине озабочен, тогда все с Богом будет служить утверждению во внутреннем человеке; ведь Бог верен[3 - 1 Кор 1:9, 10:13; 2 Кор 1:18.] и не перестает о Себе свидетельствовать[4 - Деян 14:17.]. Но Бог есть Дух[5 - Ин 4:24.], и потому Он может свидетельствовать лишь в духе, каковой обретается во внутреннем человеке; всякое внешнее свидетельство от Бога, если о таковом и может идти речь, может точно так же быть и обманом».
Размышления Кьеркегора о вере обладают тонкостью, глубиной, но одновременно и простотой, делающей их доступными и для читателя, не имеющего специальной философской подготовки. Их чтение способно углубить наше понимание человеческой жизни, сделать его более точным, оно способно вдохновлять и воодушевлять нас. Однако сам Кьеркегор в своих беседах постоянно предостерегает нас от того, чтобы оставаться по отношению к слову Божию лишь размышляющими над ним или черпающими в нем мечтательное вдохновение. Слово Божие надлежит исполнять. И потому, читая Кьеркегора, постараемся быть, как говорит столь любимый им апостол Иаков, «исполнители слова, а не слышатели только, обманывающие сами себя» (Иак 1:22).
А. Л. Лызлов
Девять бесед
1843
Две назидательные беседы
Моему покойному отцу Михаэлу Педерсену Кьеркегору, некогда торговавшему трикотажем в нашем городе, посвящаются эти беседы
Предисловие
Хотя эта небольшая книга (названная «беседами», а не проповедями, ведь ее автору не дана власть проповедовать; «назидательными беседами», а не беседами для назидания, ведь ведущий эти беседы ни в коей мере не претендует на то, чтобы быть учителем) желает лишь быть тем, что? она есть, то есть чем-то совсем необязательным, и жаждет, втайне явившись на свет, лишь оставаться сокрытой, все же прощался я с ней не без почти что сказочной надежды. Поскольку она, будучи издана, отправилась – в переносном смысле – в своего рода странствие, я на краткое время позволил себе последовать за нею взглядом. Я смотрел за ней, как она шла одинокой тропой или одиноко по проезжей дороге. После одного-двух небольших недоразумений, когда она была обманута поверхностным сходством, она, наконец, повстречала того единственного, кого я с радостью и благодарностью называю моим читателем, того единственного, кого она ищет, к кому она словно простирает руки, того единственного, кто так отзывчив, что дает ей себя найти, кто так отзывчив, что принимает ее, застанет ли она его в мгновение встречи радостным и дерзновенным или «усталым и задумчивым»[6 - Эти слова, взятые С. Кьеркегором в кавычки, отсылают, по-видимому, к работе морского офицера Ф. К. Лютке «Святое ободрение в часы усталости и задумчивости» (Копенгаген, 1764 г.), в которой, в обращении «К читателю» автор пишет: «Я назвал эти размышления “Святое ободрение в часы усталости и задумчивости” не потому только, что они были составлены и написаны в такие часы, но потому, что в такие часы они и лучше всего читаются».]. – Поскольку же она, будучи издана, в прямом смысле тихо стоит, не меняя места, я на краткое время позволил себе остановиться на ней взглядом. Она стояла, словно неприметный маленький цветок, укрывшийся в огромном лесу, который не выдает себя ни особым великолепием, ни ароматом, ни образом жизни. Но вот я видел, или словно бы видел, как птица, которую я называю моим читателем, вдруг заметила ее, стремглав бросилась вниз, схватила ее и унесла к себе. И увидев это, я уже не видел дальнейшего.
Копенгаген, 5-го мая 1843 г.[7 - 5-го мая – день рождения Сёрена Кьеркегора.]
С. К.
I. Чаяние, присущее вере новый год
Молитва
Минул еще один год, Отец наш Небесный! Благодарим тебя за то, что и этот год Ты соделал временем Твоей милости; и хотя нам придется отвечать за этот год нашей жизни, мы не цепенеем от ужаса, ибо мы вверяем себя Твоему милосердию. Новый год стоит на пороге со своими требованиями, своими задачами; и если мы и вступаем в него обремененными и озабоченными, поскольку не можем и не хотим скрывать от самих себя мысль о похоти очей, прельщавшей нас; о сладости мести, соблазнявшей нас; о злобе, в которой мы были упорны; о холодном сердце, бежавшем прочь от Тебя, – то все же мы вступаем в него не совсем с пустыми руками, ведь мы желаем взять с собой и воспоминания о боязливых сомнениях, которые были умирены; о потаенных тяготах, которые были облегчены; о подавленности, которая сменилась вдохновением; о радостной надежде, которая не была посрамлена. И даже когда в мгновения грусти мы желаем укрепить и ободрить душу, думая о великих людях, Твоих избранных орудиях, которые в тяжкой душевной борьбе, когда страх охватывал сердце, не теряли свободы духа, не лишались мужества, и небеса оставались для них отверсты, – то к явленному на них мы желаем приложить и наше свидетельство, будучи убеждены, что даже если наше мужество по сравнению с их является лишь малодушием, наша сила – бессилием, то Ты пребываешь все Тем же – тем же сильным Богом, Который в борьбе испытывает дух, тем же Отцом, без воли Которого ни один воробей не упадет на землю.
Аминь.
Это послание апостол Павел пишет к Галатам
(3 глава с 23 стиха до конца)[8 - А до пришествия веры мы заключены были под стражею закона до того времени, как надлежало открыться вере. Итак, закон был для нас детоводителем ко Христу, дабы нам оправдаться верою; по пришествии же веры мы уже не под руководством детоводителя. Ибо все вы сыны Божии по вере во Христа Иисуса; все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись. Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе. Если же вы Христовы, то вы семя Авраамово и по обетованию наследники.]
Мы собрались здесь в первый день Нового года, благоговейные слушатели! Праздник, который мы сегодня празднуем, не имеет особого церковного названия, и все же торжество этого дня не становится для нас из-за этого менее желанным, и этот день не менее серьезно, чем другие праздники, приглашает нас к тихому раздумью. Мы собрались сегодня в доме Божием, где всегда должно говориться об одном, даже если и различным образом в зависимости от времени и обстоятельств. Год миновал и начался новый; в нем ничего еще не произошло; прошлое завершено, настоящего еще нет, есть только будущее, которого еще нет. В повседневной жизни мы порой желаем друг другу разного рода благ. Чем лучше мы, как мы думаем, знаем характер, мысли и увлечения человека, тем легче рискуем мы пожелать ему какого-то определенного блага, которое было бы значимо именно для него и отвечало бы его жизни. И в день Нового года мы не упускаем возможности проявить участие и расположение к ближним, желая им каких-либо благ. Но поскольку в этот день мысль о будущем и о сокрытых в нем неисследимых возможностях живо присутствует в нас, наши пожелания часто бывают обобщенными: мы надеемся, что пожелание большего объема легче сможет вместить многообразие того, что может случиться в будущем; нам кажется слишком трудным желать чего-то определенного перед лицом неопределенного и неопределимого. Но мы не позволяем этой трудности помешать нам выражать пожелания и не даем мысли время на то, чтобы поколебать наше сердце в его таинственном и неопределенном побуждении к этому, – мы следуем нашему расположению к ближним, которое, если даже для него и слишком высокая честь называться любовью, все же при этом не сводится к легкомыслию. Исключение составляет лишь случай, когда мы с особым чувством относимся к какому-то человеку. Его жизнь сильнее затрагивает наше сердце, о его благе мы больше беспокоимся. Чем в большей мере это так, тем неодолимее чувствуем мы себя в затруднении. Погружаясь в грядущее, наша мысль блуждает тогда, неустанно стараясь вырвать или выманить у грядущего то, что оно хранит в потаенности; пытаясь нащупать след, она устремляется от одной возможности к другой, но тщетно; и душа, которая жаждет обрести подходящее пожелание, становится грустной, она сидит и ждет, чтобы мысль вернулась назад и просветила ее, открыла ей, что же такое могла бы она отважиться пожелать, вложив в это всю глубину своего чувства. То, что другие делают легко и непринужденно, оказывается для этого человека трудным и тягостным; то, с чем сам он легко справляется, когда дело идет обо всех прочих людях, оказывается трудным для него, когда дело идет о том, кого он любит сильнее всего, – и это затруднение оказывается тем большим, чем сильнее он любит. Наконец, он совсем теряется, он не хочет выпустить из-под своей защиты того, кого он любит, не хочет отдать его на произвол грядущего, и однако он вынужден это сделать; он хочет сопроводить его всеми благими пожеланиями, однако у него нет ни одного.
Если бы снедаемая беспокойством душа какого-нибудь человека почувствовала себя заложницей подобного затруднения, то этот человек, наверное, обратил бы свои мысли и к тем свидетельствам, которые он слышал в храмах Божиих; он, возможно, стал бы ходить в храм, чтобы опять же искать и исследовать, не найдет ли он там такого пожелания, которое столь полно отвечало бы тому, чего он ищет, что он мог бы отважиться вложить в это пожелание всю глубину своей души, не приберегая ни малейшей ее части для того, чтобы пожелать чего-то еще, тоже важного для того, кого он любит; которое столь полно отвечало бы тому, чего он ищет, что скорее можно было бы опасаться, что ему не хватит душевной глубины для того, чтобы пожелать этого так, как следует этого желать; пожелание, вдогонку которому не нужно было бы желать того, чтобы это осталось и не ушло; пожелание, которое, когда человек уже не желает этого, не оставалось бы его донимать; пожелание, которое касалось бы не какой-то отдельной вещи, желая которой, приходилось бы забыть о какой-то другой отдельной вещи, которая пото?м могла бы всплыть совсем некстати; пожелание, которое касалось бы не настоящего, но отвечало бы будущему, ведь именно будущее дало этому человеку самый повод чего-то кому-то желать. Если бы такое пожелание нашлось, он обрел бы свободу и радость, он радовался бы этому пожеланию и еще более тому, что он может пожелать это другому.
И ведь в храмах Божиих говорится о многих хороших вещах. Здесь говорится о мирских благах, о здоровье, радостных днях, богатстве, власти, удаче, прекрасных воспоминаниях; и здесь предостерегают от них: того, кто имеет эти блага, предостерегают, чтобы он им не верил; того, кто их не имеет, предостерегают, чтобы его сердце не было к ним обращено. О вере идет здесь иная речь. Говорится, что она – величайшее благо, что она прекраснее и драгоценнее всего, что в ней вся полнота блаженства, что она несопоставима ни с чем иным и ничем иным не заменима. Но отличается ли она от других благ лишь тем, что она – высочайшее благо, будучи в остальном подобной им всем – столь же зыбкой и непостоянной, достающейся только немногим избранным и редко кому на всю жизнь? Если бы это было так, тогда было бы необъяснимо, почему в храмах только и говорится что о вере и почему она вновь и вновь восхваляется и славится. Ведь тогда говорящий должен был бы или обладать этим благом, или испытывать в нем нужду. Если бы он обладал им, он, наверное, сказал бы: «Я, без сомнения, признаю?, что это прекраснейшее из благ, но восхвалять его перед другими – нет! – я не могу так поступить, ведь от этого станет еще тяжелее тем, кто его не имеет; к тому же с этим благом сопряжена сокровенная боль, которая делает меня одиноким больше, чем самые тяжкие страдания». И это, конечно, было бы благородно и милосердно с его стороны. Тот же, кто не имел бы этого блага, не мог бы славить его. Тогда вышло бы нечто обратное тому, что на самом деле имеет место; вера стала бы единственным благом, о котором никогда не говорилось бы в храме Божием; ведь это благо было бы слишком велико, чтобы кто-то осмелился предостерегать против него, слишком великолепно для того, чтобы кто-то осмелился восхвалять его – ведь он бы тогда опасался, что перед ним окажутся те, кто не имеют его и не могут его получить. Но тогда, значит, вера отлична от всех других благ; она не просто высочайшее благо, но она – благо, которому всякий способен стать причастен; и тот, кто радуется обладанию этим благом, радуется и о бесчисленном человеческом роде; «ведь то, чем я обладаю, – говорит он, – тем обладает или то способен получить всякий человек». Тот, кто желает веры другому человеку, желает ее самому себе; тот, кто желает ее самому себе, желает ее всякому человеку; ведь то, в силу чего другой человек ее имеет, это не что-то такое, чем этот другой от него отличается, но то, в чем он с ним един; то, в силу чего он обладает верой, это не что-то такое, чем он отличен от прочих, но то, в чем он полностью един со всеми.
И пожелание веры было бы как раз таким пожеланием, какого искал в растерянности тот человек; пожеланием, которое он мог бы высказать от всего сердца, вложив в это всю свою крепость, всю душу; пожеланием, в которое он мог бы вкладывать все большую и большую глубину чувства по мере того, как все более глубокой становилась бы его любовь. Так что он захотел бы пожелать веры тому, кого он любит.
Если бы некий человек пришел к другому человеку и сказал ему: «Я много слышал, как веру превозносят, называя ее прекраснейшим из благ; я же чувствую себя ее не имеющим, и я – хотя мне мешают перипетии моей жизни, рассеянность души, множество хлопот и многое другое – сознаю в себе одно лишь желание, одно-единственное: обрести ее», – а человек, к которому бы он пришел, был бы расположен благожелательно и ответил: «Это прекрасное и благочестивое желание, которое ты не должен оставлять, и оно, вероятно, будет исполнено», – не правда ли, эта речь показалась бы ему любезной, и он охотно выслушал бы ее, ведь мы всегда охотно слушаем, когда речь идет об исполнении нашего желания. – Но время шло, а у него все оставалось по-прежнему. Тогда он пошел к другому человеку и ему тоже открыл свое беспокойство и свое желание. И этот человек посмотрел на него серьезно и сказал: «Как ты можешь так заблуждаться; твое желание не просто благочестиво и прекрасно, его не просто следует не оставлять ни за какую награду, но ты намного ближе к тому, чего ты желаешь, чем ты думаешь, ведь это – твой долг, ты должен[9 - В датском переводе Евангелия, которым пользовался С. Кьеркегор, слова, которые в русском переводе передаются глаголами повелительного наклонения («возлюби», «веруйте» и т. п.), передаются с помощью конструкции с глаголом «должен»: «ты должен любить…», «вы должны веровать…» и т. п. С этим связана важная для С. Кьеркегора тема евангельского «должен». По мысли С. Кьеркегора, если Евангелие говорит тебе: «Ты должен», – значит, ты это можешь, и потому твоя вина, если ты этого не делаешь.] иметь веру, и если ты ее не имеешь, то это твой грех и твоя вина». – Эта речь удивила его, и он подумал: если это так, если вера так легко приобретается, она, по-видимому, не столь прекрасна, как о ней говорят; иначе вышла бы нелепица. За другими благами человек едет на край света; они таятся в далеких местах, в которые человек может попасть лишь с большим риском для себя; или, даже когда это не так, с их распределением происходит то же, что с водой в купальне Вифезда, о которой мы читаем в Священном Писании[10 - Ин 5:1–16.]: Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в нее – да, кто первый входил в нее, тому улыбалась удача. Так неужели с верой – высочайшим из благ – не должно быть так, но она должна приобретаться безо всякой трудности? Между тем он, наверное, стал бы серьезно думать об этом, и вот когда он по-настоящему глубоко обдумал бы это, он, возможно, сказал бы: «А ведь этот человек был прав, все так, как он сказал; его речь была дерзновенной, в ней были сила и смысл; именно так следует отвечать; ведь что толку в пожеланиях». И он стал бы в безмолвии трудиться в сердце своем; и всякий раз, когда его душа хотела бы отдохнуть от желания веры, он обращался бы к ней, говоря ей: никто ведь не заставлял тебя желать, – и продолжал бы подвизаться. И когда его душа страшилась бы, он обращался бы к ней, говоря ей: ты страшишься оттого, что желаешь, ведь страх – это форма, которую принимает желание; но никто ведь не заставлял тебя желать, – и продолжал бы подвизаться. И когда он был бы близок к отчаянию, когда он говорил бы: я не могу; все люди могут, только я не могу. О! если бы я никогда не слышал тех слов, если бы мне дали спокойно идти, как я шел с моей заботой – и моим желанием; – он обращался бы к своей душе, говоря ей: теперь ты лукавишь; ведь ты говоришь, что ты желаешь, но делаешь вид, будто речь идет о чем-то внешнем, чего можно желать, хотя ты знаешь, что хотеть можно лишь чего-то внутреннего; ты лжешь самому себе; ведь ты говоришь: все люди могут, только я не могу, – хотя ты знаешь, что в том, в силу чего другие люди это могут, они полностью едины с тобой, так что если бы ты поистине не мог этого, то не могли бы и другие. Ты предаешь при этом не только самого себя, но, покуда это относится к тебе, и всех людей; и с ложным смирением исключая себя из их числа, ты коварно подрываешь их силу! – И он продолжал бы подвизаться. Если бы он долгое время проходил такое воспитание под руководством детоводителя[11 - Т. е. закона. См. Гал 3:24.], он, возможно, обрел бы веру. «Проходил воспитание», – здесь можно подумать, будто должен быть кто-то другой, кто бы его воспитывал. Однако это не так; это лишь иллюзия, лишь кажимость. Один человек может многое сделать для другого, но он не может дать ему веру. В мире мы слышим, как люди говорят отличные друг от друга вещи. Один говорит: «Мое образование – это мой собственный труд, я ничем никому в этом не обязан», – и он полагает возможным гордиться этим. Другой говорит: «Этот замечательный мастер был моим учителем, для меня честь иметь право называть себя его учеником», – и он полагает возможным гордиться этим. Мы не станем решать здесь, насколько они правы, рассуждая так, но если их слова не пусты, то им, конечно, многое дано: ведь первому изначально достаточно самого себя, а второму выпала благоприятная возможность стать учеником выдающегося мастера. Что же тогда сказать нам, благоговейные слушатели, нам, кто слишком незначительны для того, чтобы стать учениками? Если бы некто сказал: «Когда люди отвергали меня, я обращался к Богу, Он стал моим Учителем, и в этом мое блаженство, моя радость, моя гордость», – разве это менее прекрасно? И однако, всякий человек может и смеет это сказать; может сказать это, не солгав, и если в его словах появляется ложь, то не оттого, что эта мысль неверна, но оттого, что он искажает ее. Если его лоб приплюснут, почти как у животного, или если он высится более гордо, чем свод небес; если его рука простирается, чтобы повелевать царствами и государствами, или если она протянута для того, чтобы собрать крохи, которые падают со стола богатого; если его намеку послушны тысячи, или если никому до него нет дела; если его уста источают дивные речи, или если из них исходит лишь невнятный шум; если он – исполненный сил мужчина, противящийся буре, или, напротив, беззащитная женщина, ищущая укрытия от непогоды, – это ничего, ровным счетом ничего здесь не значит. Всякий может это сказать, если у него есть вера; ведь в вере и обретается это прекрасное. И ты знаком с верой, мой слушатель, ты не боишься, когда ее именуют, как если бы этим ее забирали бы у тебя, и ты лишь впервые в мгновение прощания с нею получал бы возможность ощутить ее блаженство. Или ты ее не знаешь? Ах! будь это так, ты был бы весьма несчастен. И ты не мог бы в печали сказать: «Тот, Кто дает даяния добрые, обошел мою дверь»; ты не мог бы в печали сказать: «Буря и непогода отняли ее у меня»; – ведь Тот, Кто дает даяния добрые, не обошел твоей двери, и буря и непогода не отняли ее у тебя, ведь они не могут этого сделать.
И вот пожелание веры оказалось бы как раз таким пожеланием, какого искал тот растерявшийся человек; и он больше не был бы в нужде. Но здесь обнаружилась бы новая трудность; ведь когда он пожелал бы веры, ему стало бы ясно, что это благо не может быть получено посредством пожелания; ведь и сам он не мог, пожелав, получить это благо, – но это заботило его меньше, чем то, что он не мог дать его другому, пожелав ему этого; другой мог бы обрести его, лишь сам того возжелав. И он снова был бы вынужден отпустить другого, предоставить другого самому себе, и его пожелание вновь оказалось бы бессильно. Но ведь не таково было его намерение. Он, напротив, желал сделать все для другого; ведь желая чего-то другому, я не требую его содействия. И так же мыслил себе это наш растерявшийся человек. Он как бы желал сказать тому, кого он любит: «Будь спокоен и беззаботен, тебе ничего не нужно делать; ты просто будь доволен и счастлив, радуясь всем тем хорошим вещам, которые я стану тебе желать. Я буду желать без устали, я не отступлю от всеблагого Бога, дающего добрые даяния, я подвигну Его к этому моими молитвами, и ты получишь все сполна». Смотри, когда он думал назвать отдельные хорошие вещи, они казались ему столь сомнительными, что он не смел пожелать их другому; но вот он нашел то, чего искал, нашел то, что он мог уверенно пожелать, и вот пожелать этого не получалось!
Он снова был растерян, снова озабочен, снова загнан в тупик. Является ли вся жизнь лишь противоречием, которое любовь не может разрешить, но может лишь сделать труднее? Эту мысль он не мог вынести, он должен был найти выход. Должно быть, что-то было не так в его любви. Тогда он понял, что сколь бы сильно ни любил он, он любил неправильно; ведь если бы было возможно своим пожеланием дать другому все хорошие вещи, в том числе и высочайшее благо, веру, то именно это сделало бы другого менее совершенным существом. Тогда он нашел, что жизнь прекрасна, и вера великолепна еще и тем, что ни один человек не может дать ее другому, но при этом она – высочайшее, благороднейшее, самое святое в человеке – есть у всякого человека, если он желает ею обладать; что великолепие веры как раз в том, что лишь так она может обретаться; и что она потому есть единственное непреложное благо, что ее можно иметь, лишь постоянно приобретая, и приобретать, лишь постоянно творя ее.
Этот растерянный прежде человек был теперь успокоен; однако произошло изменение и с ним самим, и с тем, о чьем благе он так беспокоился, с их отношением друг к другу. Они оказались отделены друг от друга: один был заключен – скажем так – в рамках своих правомочий, другой же строго в пределах своих границ. Их жизнь стала более полной смысла, чем прежде, но при этом они стали друг другу словно чужие. Его сердце, которое прежде было столь богато на пожелания, теперь стало бедным; его руки, которые прежде были столь готовы помочь, теперь приучились покоиться; ведь он знал, что так не поможешь. То, что он понял, было истинным, но эта истина не сделала его счастливым. Является ли тогда жизнь противоречием, которое истина не может разрешить, но может лишь сделать тяжелее? – ведь чем он глубже познавал эту истину, тем больше он чувствовал себя отделенным от другого и тем более бессильным в отношении него. И все же он не мог ни желать, чтобы это было неправдой, ни хотеть перестать эту истину знать, пусть даже она и разделяла их навеки так, как сама смерть не могла бы их разделить. Эту мысль он не мог вынести, он должен был найти разрешение, и он понял тогда, что его отношение к другому только теперь обрело свой истинный смысл. «Если бы я, – сказал он в себе, – моим пожеланием или даянием мог бы подарить ему высочайшее благо, тогда я мог бы и забрать его у него, пусть даже ему и не было бы нужды опасаться этого, да! хуже того, если бы я мог это сделать, то в то же мгновение, когда бы я дал ему это благо, я забрал бы его у него; ведь как раз тем, что я дал бы ему высочайшее, я забрал бы высочайшее у него; ведь высочайшим является то, что он может обрести это сам. Поэтому я стану благодарить Бога за то, что это не так; моя любовь лишь утратила свое беспокойство и нашла радость; ведь я знаю, что я, приложив даже все свои силы, не смог бы сохранить за ним это благо так надежно, как он сам сохранит его; и он не должен благодарить меня – не потому, что я освобождаю его от этого, но потому, что он мне вовсе ничем не обязан. Разве придется мне теперь меньше радоваться о нем, меньше радоваться тому, что он владеет самым дорогим из всех благ. О, нет! Я буду радоваться лишь больше, ведь если бы он был этим обязан мне, это расстроило бы наши отношения. Если же он не обладает этим благом, я могу быть ему весьма полезен: я стану сопровождать его мысль, побуждая его понять, что это благо – высочайшее, я не дам ему впасть в помрачение, в котором ему будет неясно, способен ли он обрести это благо; я пройду вместе с ним через все сомнения, пока у него, если он не имеет веры, не останется лишь одного объяснения своего несчастья, состоящего в том, что он не хочет ее иметь; этого он не сможет вынести и непременно обретет ее. С другой стороны, я стану восхвалять пред ним великолепие веры, и – пусть он и обладает верой – приведу его к желанию ею обладать. И вот сегодня, в первый день года, когда мысль о грядущем соблазняет нас многообразными возможностями, я покажу ему, что в вере он обладает единственной силой, способной одолеть грядущее, я стану говорить ему о чаянии, присущем вере».
А мы, благоговейные слушатели, не должны ли и мы сделать то же самое и по случаю праздника поговорить друг с другом:
О чаянии, присущем вере
Говоря о чаянии, присущем вере, мы говорим и о чаянии как таковом; говоря же о чаянии, мы, естественно, думаем, что перед нами те, кто чего-то чают. Но ведь те, кто чают чего-либо, чувствуют счастье и радость. К ним ли тогда в первую очередь должно быть обращено слово, звучащее в этом святом месте, или скорее к тем несчастным, что подвели черту под своей жизнью и уже ничего не чают? Пожалуй, следовало бы обратиться к последним, если бы только мы были в силах им что-то сказать. Им нужно было бы сказать о том, сколь ничтожна та мудрость, к которой они пришли, сколь удобно они устроились, ожесточив свою душу; нужно было бы вырвать у них подушку лени, на которой они желают бессмысленно проспать свою жизнь; показать им, каким высокомерием исполнено их отличие от прочих людей, ведь тогда как все другие люди, сколь бы счастливы или сколь бы обременены заботами они ни были в жизни, всегда готовы признать, что Бог может подвести итог, тогда как все другие люди признают, что в Судный день они не смогут ответить и на тысячную долю того, что будет им предъявлено, эти выговорили себе право предъявлять справедливые претензии к жизни, претензии, которые в свое время сделают подведение итогов весьма трудным – но только подводить их будут не они. Вот что следовало бы им сказать; но мы лучше будем обращаться к тем, кто еще чего-то чают.