И она пошла прочь, а тетя Мардж выдала громким шепотом:
– Если девочка, чего тогда она вся в голубом?
Тогда женщина остановилась и говорит:
– Лечебница вон там, на холме. Мимо не пройдете.
И правда, никто бы мимо не прошел, такая огромная оказалась эта лечебница. И точь-в-точь как тюрьма, даром что настоящей тюрьмы я никогда не видала. Мне сделалось жутко и Бренде, наверно, тоже, потому что она стиснула мою руку. Я ей улыбнулась ободряюще, а она прошептала:
– Это психушка, да?
– Ничего подобного. Это нормальная больница, тут хорошие доктора, они скоро вылечат папу.
Все вчетвером мы двинулись по широкой аллее к главному входу. Крыльцо было высокое, а возле крыльца – башня с часами, жуть, да и только. Больница смотрела на нас множеством одинаковых маленьких окошек – они шли рядами, один над другим. Вот когда я порадовалось, что детям нельзя внутрь! Мама с тетей Мардж растерялись. Наверно, им тоже не хотелось переступать больничный порог. Тетя Мардж вымучила улыбку:
– Мы ненадолго, девочки.
– Я передам папе привет от вас обеих, – пообещала мама, а я попросила:
– Скажи ему, чтоб поскорее выздоравливал.
– Поскорее выздоравливал, – эхом отозвалась Бренда.
Под нашими взглядами мама с тетей Мардж открыли массивную дверь и исчезли за ней. А мы бегом помчались вниз по холму и сели под раскидистым деревом.
Бренда зевнула. Я прислонилась к стволу и сказала:
– Ложись головкой ко мне на колени, поспи немножко.
Отсюда, снизу, лечебница казалась еще громаднее. Было пугающе тихо – до такой степени, что мы слышали шелест листьев и возню птичек. Где же люди? – думала я. Где папа? Может, за одним из этих окошек стоит, наблюдает за нами? Может, сегодня его отпустят домой – вот выйдет мама и он следом? Денег ему на трамвайный билет должно хватить. Ужасно, что папа в таком месте. Если бы в лечебницу забрали меня или Бренду, папа наверняка поселился бы прямо на этом холме. С места не сошел бы, пока бы нас, уже здоровых, не выпустили. Потому что он у нас такой. Храбрый. Не то что я. Меня здесь и днем-то знобит от страха, что говорить про ночь!
Брендина головка на моих коленях стала тяжелой – уснула сестренка, значит. Пока она спала, я глядела на небо сквозь ветви и листву и молилась о папином выздоровлении.
* * *
К тому времени как мама с тетей Мардж, оступаясь на склоне и поддерживая друг дружку, приблизились к нам, мои ноги вконец занемели. Вздумай я резко встать – они бы точно подкосились. Бренда крепко спала. Я принялась ее трясти.
– В школу пора, да?
– Мы не дома, сестренка. Неужто забыла, что мы поехали навещать папу?
Бренда села, потерла глаза:
– Мне тут не нравится, Морин.
– Мне тоже. Чертовски жуткое место.
– Чертовски жуткое, – повторила Бренда.
Мама с тетей Мардж уселись рядом с нами. Обе они улыбались – я решила, это добрый знак.
– Папе лучше? – спросила Бренда.
– Лучше, милая, – ответила мама.
– А что доктора говорят? Отпустят они папу с нами? У нас и деньги есть папе на трамвайный билет – ты им про это сказала, мама? – зачастила я.
– Нет, Морин. Папа еще не готов ехать домой.
Я смотрела на ряды окон и растирала затекшие лодыжки.
– У папы ничего не болит? Его не обижают? Ты передала ему привет от меня, мама?
– Дважды «нет» и один раз «да», Морин, родная. Папа идет на поправку, привет я ему передала, а он просил вам с Брендой сказать, что очень вас любит.
– Мне тут тоскливо, мама, возле этой больницы.
Тетя Мардж обняла меня:
– Мне тоже, Морин.
И тут раздался Брендин голосок:
– Чертова психушка!
Глава восьмая
Потом уже мама нас в лечебницу не брала. Мне хотелось быть поближе к папе, но я с мамой не просилась, потому что после первого визита меня стали мучить кошмары – будто под взглядами одинаковых окошек я вбегаю в темный коридор, он вьется и ветвится, бесконечный, пустой, и папы нигде нет. Я просыпалась с криком. Мама вела меня на кухню и отпаивала горячим какао. Короче, с тех пор по выходным она ездила к папе одна, а мы с Брендой помогали тете Мардж и дяде Джону на рынке.
Мама будила нас еще затемно. Мы надевали пальтишки, туго заматывали шарфы, натягивали перчатки. На крыльце поджидала тетя Мардж. За руки она долго вела нас пустынной улицей, а мама, стоя в дверях, махала вслед. На рынке мы оставались с тетей Мардж за прилавком. Дядя Джон бегал с тележкой туда-сюда, подвозил товар. Мне нравилось помогать тете и дяде, но весь день, пакуя по бумажным кулькам яблоки, груши и помидоры, я думала о папе. Перед глазами так и стояла картинка: папино лицо в оконной глазнице.
Папу лечили долго, очень долго. Я ужасно по нему тосковала. Мы с Брендой ходили в церковь – просить за него Пресвятую Деву Марию. Иными словами, мы ставили свечки возле ее изваяния. Очень оно нам нравилось. Дева Мария, в чудесном длинном-предлинном синем платье, в белом покрывале, с улыбкой простирала руки, будто говорила: давайте ко мне, я вас обниму. Куда приятнее было глядеть на нее, чем на распятого Иисуса; особенно пугали струйки крови из ран, нанесенных терновым венцом. То ли дело младенец Иисус в яслях, такой душка! Не то чтобы я не любила Иисуса. Любила и жалела, что ему так больно висеть на кресте. Но между Ним и Его матушкой мы с Брендой всегда выбирали последнюю.
Вообще-то, прежде чем взять свечку, следовало сунуть в щель денежку, но я была уверена, что Господь Бог мелочиться не станет. Ему ведь все-превсе известно; Он понимает: денег у нас нету ни пенни, мы почти нищие. Я молилась святому Фаддею, потому что он покровитель пропащих; на других святых в папином деле я не полагалась. А что папа – пропащий, мне было известно со слов тети Веры. «Дорогой святой Фаддей, – шептала я. – Пусть мой папа станет как другие папы, найдет работу и купит маме меховое манто». Мне хотелось, чтобы папа вернулся домой, да только не таким, каким я его знала. С другой стороны, рассуждала я, мой папа все же лучше, чем папа Моники, угрюмый рыжий бородач, грубиян, только и знает, что рявкать на своих домашних и дымить самокрутками. Моника рассказывала, как однажды от самокрутки у ее отца вспыхнула борода и миссис Молтби пришлось выплеснуть на мужа целый чайник чаю, вот смех-то.
Впрочем, сколько ни хихикай над мистером Молтби, а от главного факта – что он домашний тиран – не открестишься. Мне казалось, Моника боится своего отца. Напрямую я никогда ее не спрашивала, как и она не любопытничала о моем папе.
Я очень привязалась к Монике. Потому что не было девочки добрее, потому что Моника никогда не морщила нос, если нам приходилось брать на прогулки Бренду. Наоборот – нянчилась с ней как с родной. Словом, лучше подруги и не пожелаешь.
* * *
Оказалось, что мы живем в трущобах: если б не бумага из городского совета, мы бы об этом и не догадывались. Ту бумагу – письмо – мама прочла нам вслух. И вот что там было сказано: город Брайтон решил избавиться от трущоб, есть специальный план. Карлтон-Хилл будет уничтожен, всех жителей переселят на городскую окраину. Иными словами, наш старый дом сровняют с землей. Мама, читая, только что не смеялась от радости, а вот папа расстроился:
– Мне здесь нравится, Кейт, – до моря рукой подать.
– Ничего. Зато теперь Саут-Даунс будет под боком, – ободрила мама.
– Новое место сулит перемены во всем, – возразил папа.