– Какое это было число?
Она говорит:
– Что, какое число?
Но она понимает, о чем я. Я говорю:
– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это было в ноябре тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.
Она подавленно качает головой, бормочет что-то по-немецки и пытается встать. Я хватаю ее за запястье и говорю громче:
– Какое это было число?
Она смотрит на меня умоляюще, боится, что услышит придурок в своей комнате в конце коридора, и говорит:
– Не помню, какое число. Примерно в середине месяца. В субботу.
Я ей говорю:
– Я найду календарь за тысяча девятьсот пятьдесят пятый год.
И мы сидим так вдвоем, я беру ее за руку, но она все равно смотрит в пустоту. На ней темно-синий передник, она утром должна идти убирать к мадам Ларгье. Она осторожно высвобождает руку и уходит.
Через минуту я выхожу к ней на кухню в белом махровом халате, который она выписала для меня по каталогу «Труа сюис»[28 - Популярная французская фирма продажи одежды по каталогу Trois suisses (фр. «Три швейцарца»), существующая с 1932 г.], иначе я бы ей плешь проела. Она говорит:
– Я хотела отнести кофе тебе в комнату.
Я нежно обхватываю ее сзади – умею, когда хочу, – и говорю очень тихо:
– Ты же не будешь против, если я их всех переловлю и накажу?
Она дрожит у меня в руках, как дерево на ветру. Больше всего я люблю ее запах. Когда мне было двенадцать или тринадцать, я доставала из грязного белья ее комбинацию или трусы, надевала и спала в них, чтобы чувствовать ее рядом. Я говорю:
– Так ты не будешь возражать, правда?
Она кивает, не поворачиваясь, но я ее поворачиваю лицом к себе, а она боится смотреть мне в глаза. Я говорю:
– Тебе стыдно? Тебе не должно быть стыдно.
Она очень красивая, у нее нежная свежая кожа, длинные светлые волосы, которые она подбирает на затылке, а впереди, спадая прядями, они обрамляют ее лицо, как у Мадонны. Только руки выдают ее возраст – сорок восемь лет, – они огрубели и потрескались от стирки. Я говорю:
– А ты видела когда-нибудь папашу Монтеччари живым?
Сначала она удивлена и мотает головой, что нет. Он умер больше десяти лет назад, а мы живем в деревне меньше года. Но потом она понимает и отшатывается от меня с перепуганным видом. Она говорит глухим голосом:
– Ты сошла с ума! Я знаю мадам Монтеччари и трех ее мальчиков. Славные люди.
Я говорю:
– Я никого не обвиняю. Ты не поняла, что я имею в виду.
Ей скажешь хотя бы слово или соврешь – и вот она уже успокоилась. Она еще секунды три смотрит мне прямо в глаза, потом отворачивается к плите, наливает кофе в мою чашку, на которой написано «Эль». Кладет полтора кусочка сахара, второй ломает в руке.
Она уходит на все утро. Я раздумываю, как мне со всем этим справиться. Я принимаю ванну на кухне, на край ванны из оцинкованной жести прямо возле моего глаза садится муха. Я шевелю пальцем, и она сразу же улетает. Я думаю о Пинг-Понге, у которого большие и сильные руки.
Отлично. Я беру секатор для роз в одну руку, колесо от велосипеда в другую и говорю себе:
– Не торопись. Потом отступать будет некуда.
Я прокалываю покрышку, а когда мне удается вытащить оттуда секатор, становится понятно, что она безнадежно испорчена.
Затем Эль идет в мастерскую к Пинг-Понгу починить велосипед. Потом он привозит ее к себе во двор. Она надела расклешенную бежевую юбку, темно-синюю рубашку-поло с вышитым дельфинчиком на груди. Она надела белые кружевные трусики, чтобы ему было все видно. У нее уже хорошо загорели ноги, а кожа на внутренней стороне бедер такая нежная, что он по ошибке берет испорченную покрышку, совсем потерял голову. Наконец, стоя у окна, она стаскивает с себя рубашку и демонстрирует ему свою грудь во всей красе, он стоит навытяжку за колючей изгородью, как оловянный солдатик, и она спрашивает себя, действительно ли он сын этого негодяя или просто бедный олух, которого лучше оставить в покое. Когда я чувствую, что даю слабину, то настолько ненавижу себя, что готова убить. Дальше дорога, ресторан. Пинг-Понг не может сидеть спокойно. Когда машина «Ситроен DS» Генриха Четвертого поднимается по склону, он так сильно налегает на руль, будто готов сам подталкивать эту таратайку.
За столом он разглагольствует, как умеет, но всегда об одном и том же. Кстати, совсем не о том, о чем я думала: «Дашь ты себя трахнуть или не дашь?» Совсем не об этом. Не знаю о чем. Мне было приятно и грустно. Да, еще у него нет золотого зажима для денег, он просто держит смятые франки в кармане брюк. Я подумала: «Наверное, зажим достался Микки или Бу-Бу. А может, мамаша хранит его где-то в шкафу, все-таки ценность». Я никогда этого зажима не видела, но уверена, попадись он мне на глаза, я бы его узнала. Он выглядит как монета в двадцать франков, Наполеон[29 - Наполеондор (фр. Napolеon d’or, букв. «золотой Наполеон»), или Наполеон, – золотая монета с профилем Наполеона Бонапарта 900-й пробы достоинством в 20 франков, которая выпускалась во Франции с 1803 по 1914 г.], посаженная на два золотых круга, которые защелкиваются, как замок. По-моему, я всегда боялась воочию увидеть его.
Пинг-Понг – широкоплечий брюнет с мускулистыми руками. У него наивное выражение лица, глаза детские, не соответствуют его возрасту, и мне нравится его походка. Но больше всего меня заводят его руки. Я смотрю на них, пока он ест, и думаю, что через час или еще раньше они обнимут меня, будут всюду трогать, мне бы хотелось, чтобы было противно, но чувствую совсем иначе. Презираю себя. Или же на меня так подействовало шампанское. Выпила-то я немного, но пить я вообще не могу: сразу же начинаю реветь, наверное, это плачет маленькая девочка, которой бы мне хотелось стать, честное слово, не знаю.
На обратном пути в машине я уже ревела белугой. Я сказала себе, что он где-то остановится, откинет спинки кресел и начнет меня обрабатывать. Я не буду сопротивляться, а потом схвачу камень побольше и хрястну ему по башке. Но он ничего такого не сделал. Славный какой Пинг-Понг, ему небезразлична Эль, он пытается понять, чего же она хочет. Дурачок. В какой-то момент прицепился ко мне с этой красной бейсболкой. Мне про нее как-то сказала Мартина Брошар, не помню даже, в какой связи. Голова-то у меня быстро соображает. Я сказала ему, что видела его в прошлом году в этой бейсболке, он, мол, прослушал, что я говорила в ресторане. Он все схавал. Мне кажется, ему даже нравится, что я его держу за дурачка. Ему хочется быть именно таким, каким я его представляю.
Потом мы проехали мимо его дома, но он не остановился, пришлось мне попросить. Бывает же такое! Наконец идем по двору, держась за руки, и я чувствую, что ему неохота вести меня в дом из-за мамаши и всего святого семейства. И мы с ним произносим в один голос: «Пошли в сарай». Внутри темно. Он говорит:
– Тут есть лампочка, но она не работает.
Проходит целая вечность. Потом:
– Вообще-то даже лучше, что она не работает. Когда работает, ее потом не выключить. Нужно отсоединить провода, если не хочешь разориться на электричестве.
Наконец он оставил меня здесь, а сам пошел в дом за керосиновой лампой.
Пока его нет, я нахожу наверху при свете, просачивающемся снаружи, колченогую, покрытую пылью кровать. Он говорит, забираясь туда, что это свадебное ложе его тетки.
В круге света, который отбрасывает лампа, пока он смотрит на меня снизу, должно быть, я в своем розовом платье с юбкой-конусом похожа на бабочку. Он принес две чистые простыни. Когда они с Микки были маленькими, так он сам рассказывает, они играли в сарае, и теткина кровать становилась колесным пароходом, как когда-то в Америке. Он мне говорит:
– Когда мы плыли вверх по Миссисипи, две ножки кровати и большая часть матраса остались в пасти у крокодилов.
Он старательно стелет простыни, но я не двигаюсь, сцепив руки за спиной. Керосиновую лампу он поставил на старый стул. Я вижу внизу, возле двустворчатой двери, что-то массивное и темное – механическое пианино. Мне кажется, что оно вовсе не такое красивое и гораздо больше и тяжелее, чем описывала его мать. Я не хочу на него смотреть, хочу забыть, что оно здесь стоит. Пусть Пинг-Понг ласкает меня, а потом отымеет. На душе у меня очень грустно.
Пинг-Понг садится на кровать и притягивает меня к себе. Он смотрит на меня снизу вверх, и в его взгляде много нежности. Он хочет что-то сказать, а потом нет, передумал. Он залезает мне под юбку. Я стою перед ним и не мешаю себя ласкать. Он хочет снять с меня трусы, и я поднимаю сначала одну ногу, потом другую, чтобы он их стащил. Когда он засовывает мне руку между ногами, он понимает, что я его хочу. Тогда он опрокидывает меня на себя, по-прежнему прижимая к себе, а другой рукой расстегивает застежку платья, ищет мои груди. Вот-та лежит на нем плашмя, с голой задницей, словно дожидаясь, чтобы ее отшлепали, она и видит себя такой – возбуждающе-беззащитной, а сама мыслями где-то далеко. И от каждого толчка, когда ей следовало бы кричать и стонать, я поглядываю на нее совершенно безучастно – нет ни отвращения, ни презрения, совсем ничего – и говорю ей:
– Что же с тобой делают, бедняжка Элиана, что же с тобой делают?
Мне совсем не смешно, говорю это просто так, не задумываясь, чтобы она могла дойти до конца наслаждения и забыть об этом.
Я вдыхаю воздух через рот. В сарае пахнет старым деревом, старыми травами, их здесь сушат. Пинг-Понг спит на другом конце кровати, повернув голову ко мне. Он храпит не сильно. Чуть-чуть. На груди у него растут волосы. Красивые губы, как у всех братьев. Я лежу голая под простыней, он тоже, и у меня болит затылок. Моя мать наверняка не спала, я-то ее знаю. О придурке говорить не будем. Мне хочется пи?сать, и я чувствую себя грязной.
Я тихонько встаю, стараясь не разбудить Пинг-Понга. Через слуховое окно просачивается свет. Лампа выключена. Я спускаюсь по лесенке, по-прежнему очень тихо. Теперь я его хорошо вижу: это сгнившее механическое пианино. По словам матери, оно, скорее всего, было зеленым, об этом можно догадаться по кусочкам облупившейся краски. Но сейчас оно черное и все в трещинах из-за того, что стояло на улице. Большая заводная ручка, вероятно, когда-то была золотой, но теперь тоже черная. Можно разглядеть букву «М», выгравированную на крышке. Замысловатую «М» с завитушками с каждой стороны, я обвожу их кончиками пальцев.
Снаружи голубое утро. Мадам Монтеччари застыла на пороге кухне в черном переднике и смотрит на меня. Мы долго смотрим друг на друга, я – совершенно голая. Потом я выхожу во двор, стараясь не наступить на острые камешки под ногами. Мне немного холодно, но приятно. Когда я присаживаюсь, чтобы пописать в самом конце деревянной стены сарая, мадам Монтеччари резко поворачивается и исчезает.