Оценить:
 Рейтинг: 0

Сокрытые лица

Год написания книги
1944
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ветка взялась за ее палец двумя руками и поднесла его к губам, чуть коснувшись его в поцелуе. Вероника с дьявольским оживлением начала свой сказ.

– Я, Вероника Стивенз, девственница – при этом замужняя и целомудренная. Я девственница, потому что вместо замужества с мужчиной я в браке с женщиной. Ты ее знаешь – это Барбара, моя мать. Мы спим в одной кровати всякий раз, когда ей хочется плакать. Это случается примерно дважды в неделю; мне приходится время от времени утешать ее в тяжком бремени ее легкомыслия; она прибегает ко мне в кровать и заставляет одеваться, иначе ей стыдно; я вынуждена пристраиваться к ней сзади, крепко обнимать, прижиматься щекой к ее загривку и греть его. Это ее усыпляет. Потом я немедленно сбрасываю пижаму, а если мать просыпается среди ночи, она кричит от испуга, будто это не мое тело, а какой-то демон. Веришь – моя мать никогда меня не целует? Ее забота обо мне – как о грелке, что по временам утишает ее бессонницу. Хотя к грелкам она не притрагивается. Ей нужно, чтобы все всегда было прикрыто… На следующий после нашей занимательной любовной ночи день я всегда получаю подарок. Я позволяю маме дарить их мне так же, как мама позволяет мне любить ее – не замечая. Вот недавний из таких подарков. – И она показала Ветке ремень, что был на ней, с пряжкой в виде золотого замка. – Обычно я их и не замечаю, – продолжила Вероника. – Я назначила свидание одному мужчине, французу, у него на квартире. Он тут же заметил этот ремень и, пока наливал коктейль, сказал: «Я чувствую, судьба уготовила мне освободить вас от этого пояса верности». Я не ответила. Мне нравится репутация холодной неприступной женщины. По мне, любовь должна быть сурова, как военный пакт между двумя завоевателями, и никакое половодье чувств не должно предшествовать подписанию соглашения. Вероятно, как раз в духе подобного соглашения пришла я к нему на квартиру. На мне был костюм строгого кроя, вроде доспеха, а он принимал меня в тапочках. И вот по этим тапочкам я поняла, что он не «тот самый». Вместо соглашения он попросту попытался извлечь удовольствие для себя с моим участием, и так у него это вышло неловко, что он не смог даже расстегнуть на мне ремень – пряжка на нем новая и оттого тугая. Я предложила ему подождать минуту, я сама его сниму, отступила на два шага и попыталась. В неловкости его суеты замок только заело, и мне пришлось так на него давить, что застежка порезала мне палец. Но ничто на свете уже не могло отвратить моих усилий, и я наконец почувствовала, как металл проникает до кости, как бритва «Жиллетт». И все-таки я довела операцию до конца с таким спокойствием и стоицизмом, что он и не заподозрил, как мне больно. Я видела, как стоит он предо мной, очень довольный собою, руки в карманах кашемирового халата, а сам дрожит от желания, как лист. И тогда я еще сильнее нажала на пряжку и прямо костью высвободила пружину. От этого звука он содрогнулся – да и от моего вида, и он даже не успел понять, что я собираюсь сделать, а уже отшатнулся. И вот тут-то я взялась за ремень и хлестнула его желтые ступни с такой силой, что он с одного удара упал на колени – к моим коленям… Понимаешь? Кажется, мне нельзя позволять страстей…

Ветка, весь рассказ взиравшая на нее молитвенно, вновь поднесла увечный палец к губам и поцеловала его.

– Не хочу и думать о любви, – продолжила Вероника, подкладывая Ветке в кофе сахар. – Мне кажется, это в моем случае крайне важно. День, когда он явится, будет кошмарен, и если уж я возьмусь, то никогда не отпущу – до самого конца. Но взгляд мой не переменится. Понимаешь, Ветка? Для меня чувство любви – в одном взгляде, который стал бесчувствен благодаря такой великой уверенности, что раскаленное докрасна железо белеет! Понимаешь? Своего рода пылающий покой. А у тебя как, ангел? – спросила Вероника, вынуждая ее потеряться в глубинах своих глаз, чтоб вырвать всю возможную искренность.

– У меня, – ответила Ветка, сдаваясь с хрупкой улыбкой, просившей о жалости, – у меня это как постоянная зубная боль в сердце!.. Не проходит.

Ну и дождь теперь шел снаружи!

Подали десерт, триумфально прибывший на убранной лентами серебряной колеснице, украшенный домиками с освещенными марципановыми окнами, восковыми розами и сахарными белочками.

Вероника, смеясь, воскликнула:

– Вот кое-что и для зубов, и от сердечной боли! – и тут же обратилась тираном.

Ветка должна была попробовать всё – от сентиментального вкуса меланхолического шоколадного торта с венским воскресным убранством, озаренным лучами языческого солнца, до смирнских фиг, начиненных грецкими орехами, и печений, пьяных от рома, сквозь врасплохи тающих магометанских небес конфет с ликером и добираясь наконец до сладострастного и чуть тошнотворного удушья petit-four. И все это время, в точности как и продумала заранее, Вероника околдовывала подругу разнузданным галопом тысячи и одной ночи своих фантазий, какими она в конце концов сковала стосковавшийся по чудесам дух подруги. Все было словно в бредовой сказке с двумя феями – с ними.

Веронике пришла в голову мысль проецировать Ветке на зубы цветные кинокартины, все разные на каждый! Она собралась подарить ей платье, которое подсвечивается изнутри ртутными лучами, и от этого вся поверхность тела становится эрогенной. Она собиралась одолжить ей бальзам, при помощи которого можно явиться к ужину с невидимой головой. Она покажет ей обсидиановые серьги, в которых заключены живые холерные микробы. Она знала, как вырезать любовный стих на безупречной белой поверхности нежного миндаля, прямо пока он формируется, а потом, если расколоть его и очистить от кожуры, проявится рукописная надпись! Знала и как произвольно возбуждать сны с полетами, и как наяву увидеть приближение мужчины в белой маске. Ошарашенная Ветка, стиснув зубы, пыталась не отставать от головокружительного полета образов и так же, как близ резких поворотов, зажмуривала глаза и, улыбаясь своему страху, открывала их вновь – сразу за этими опасными извивами.

Вероника, внезапно темнея лицом, сказала:

– Не надо было пить шампанского. У меня мигрень, и я болтаю как умалишенная!

Вероника высадила Ветку на набережной Ювелиров, быстро поцеловала и бросила:

– Я позвоню тебе завтра!

Ветка отправилась спать упоительно уставшая, в счастливом смятении, из которого всплыли единственный взгляд и единственная шевелюра – Вероники! Но проснулась она поздно и в пугающем томлении – и тут же ее одолел абсурдный страх: она больше не увидит подруги. Ветка сказала себе: «Как же она позвонит мне? Я не дала ей адреса». Это занимало ее сколько-то и оправдывало, ей думалось, ее звонок, но тотчас она помрачнела, убежденная, что мисс Эндрюз располагает и ее адресом, и телефонным номером. Ну и день предстоит! Она ждала месяцами, она писала, заставляла себя ходить по конторам, звонила и перезванивала безрезультатно, впустую. Но вчера все вдруг пришло в движение: ей нужно было появиться у мадемуазель Шанель пробоваться манекенщицей, в половине пятого – в Бюро пропаганды на радиопробах, а потом заскочить в редакцию «Стрелы», что-то там напечатать, и так далее и тому подобное! Но она решила никуда не уходить, пока Вероника не позвонит, ибо это могло произойти, как раз когда она отлучится.

Ближе к четырем Ветка сказала себе: «Подожду еще пятнадцать минут. Если не позвонит – наберу ее сама».

Но и к семи вечера ни одна так и не позвонила другой, и Ветка, вытянувшись на кровати, осознала, что встреча с Вероникой произошла в самый острый и бессчастный миг ее жизни. Не сказать чтобы детство ее было счастливым – скорее наоборот. Но сейчас, казалось, постоянные дожди горечи ее детства пропитали стены ее настоящей тюрьмы виноватости; как дорого, каким адом тоски и раскаяния должна платить она за каждую толику удовольствий, какие ее тело ухитрялось вырвать у ежедневности, мучимой заботами! Как юница, влюбленная в любовь, она боялась удовольствий, и вот теперь удовольствие подстрекало ее новыми, скорбными страхами обманутых надежд и разочарования. Не хватало ей смелости «начать заново» с одним и тем же человеком – столь чудовищными в ее памяти становились эти переживания. Единственная радость без стыда, какую она видела во всей своей жизни, как она сейчас понимала, состояла в этой встрече с Вероникой, а кроме нее, с тех пор как научилась она пользоваться разумом, ей доставались лишь тревоги тела и пугающее стремление покончить со всем. Она помнила, как ощущала неотвратимую тягу к самоубийству. Ей тогда было восемь лет, и свое мученичество она переживала в маленькой деревне на русской границе. Все видения того времени имели желчный привкус наказания, и удовлетворительных поводов убедиться, что жизнь, какую ей приходилось терпеть с братьями, совсем не была счастливой, более чем хватало! Их мать безжалостно измывалась над ними – и словом, и делом: однажды она привязала старшего брата Ветки к решетке кровати и пригрозила выжечь ему глаза раскаленной плойкой. Но при этом их мать была умной и очень красивой женщиной с огненно-рыжими волосами. Она имела утонченные манеры, и всем, кому неведомы были ее домашние буйства, она, вероятно, представлялась созданьем, полным достоинств. Наблюдая ее среди друзей, мягкие изгибы ее бюста, вздымающиеся над глубоким вырезом платья, ее веки, всегда полуопущенные, выказывающие кротость, никто на свете не заподозрил бы в ней бесчеловечную жестокость, ее постоянство, настойчивость и кропотливость, с какими она заставляла своих детей страдать. Она была коварна, имела железную волю и фанатически блюла чистоту, коя не отбивала у нее странный запах словно бы горелого кофе. Ее странный инстинкт позволял ей отыскивать уязвимейшие точки маленьких душ ее детей, и наловчилась она вонзать в них иглы своего произвола, пришпиливая детей к четырем стенам своей спальни, обклеенным обоями с кукурузой и маками, где запирала их и применяла к ним свою деспотическую власть. Никогда им не позволялось поиграть на улице! О репьи у дороги, вечерняя звезда!

Иногда Ветку охватывала яростная ненависть к матери, и, что поразительно, от этого она принималась плакать и упиваться бесконечной нежностью к ней, ибо ничто не повергало ее в такую безутешность, как видеть мать жертвой своей химерической мести. Вопреки тому, что мать заставляла ее невероятно страдать, Ветка восхищалась тем, какой всесильной полновластностью та наделена. Да, ее мать превосходила всех других матерей, и в глубине своего несчастья Ветка преклонялась перед нею, как перед божеством. Она видела вокруг других детей, беспечных, прожорливых, безрассудных, потерянных в сладостном мирном бессознательном их жизней, но им не завидовала – и не поменялась бы местами с ними! Ее молодость не позволяла ей понять материну несправедливость. Мать всегда оказывалась права, а они, дети, были чудовищами. Ветка признала это сама, ибо никакие заповеди не могли удержать ее от греховодства. Репьи у дороги, вечерняя звезда! И любой ее мельчайший позыв к удовольствию уже рождался чахлым, больным и угнетенным более сильным позывом – моления о прощении. Если мать наказывала ее, то, конечно, ради усмирения ее дурных инстинктов, ее врожденной извращенности – она и по сей день была в этом уверена! И даже в глубинах своих мук не ласкала ли себя, не использовала ли агонию чувств, чтобы вновь вцепиться в удовольствие?

Ветка снова запахнула капот и жестко сдержала себя. Она принадлежала царству животных. Лучше бы ей умереть. Вероника! Ангел! Не отвратись от меня!

В десять Ветка получила телеграмму из Польши, подписанную матерью, содержавшую одно-единственное слово по-русски: «Сука!»

Наутро, в четверть одиннадцатого, Ветка позвонила Веронике – та сидела нагая перед столом в гостиной и пыталась избавиться от раскаяния за то, что до сих пор не позвонила подруге, одновременно стараясь придумать наиболее тактичный способ ей помочь. Четырежды она аккуратно свернула и развернула пятисотфранковую купюру, которую вкладывала в маленький конверт – и тут же извлекала наружу. При ней была и квитанция на телеграмму Ветки, отправленную в Польшу позавчера. Положить в тот же конверт или просто сохранить? Конверт придется отдать лично. Иначе Ветка может обидеться. «Надо немедленно ей позвонить!» И в тот самый миг, когда она потянулась к телефонному аппарату, тот зазвонил.

Вероника встала, сняла трубку. Оперлась ледяным коленом на теплый атлас стула, на котором только что сидела, но, поняв, что ей холодно, уселась на место. Подобрав под себя ноги, она свернулась, превратив свою стройную высокую фигуру – как по волшебству эластичности тела – в идеальный шар, составленный из переплетенной путаницы коленей, плеч, золотых волос, серебряных медальонов и жемчугов. Из этого шара возникла рука, и ею Вероника решительно отложила квитанцию в ящик с конвертами, а пятьсот франков оставила в ладони.

– Здравствуй! Мой ангел, это ты?.. О да, у меня все хорошо. Когда мы увидимся?.. Нет, сегодня не могу, давай завтра?

Барбара, только что завершившая звонки из своей комнаты, как раз в тот миг вышла в гостиную и принялась издали изображать Веронике непонятные слова, а та смотрела на мать и не видела ее, не пыталась разобрать, что она там пытается сказать. Тогда Барбара крикнула:

– Скажи Соланж, что мы будем на ее завтрашнем коктейльном рауте!

Вероника ответила яростно нетерпеливым мотанием головы, но внезапно решила воспользоваться этой информацией.

– Алло, chеrie, алло! Завтра подойдет? У Соланж де Кледа?.. Нет-нет, это не имеет значения, топ chou[14 - Зд:. моя миленькая (фр.).], я ей уже рассказала о тебе, она хочет с тобой познакомиться. Она тебе понравится… Ну конечно, это правда! Да, подожди, я тебе дам… слушай! Улица Вавилон, номер…

– Номер сто семь, – сказала Барбара ворчливо, бросив капот дочери к ее стулу.

– Сто семь, – повторила Вероника. – Запомнишь?.. Сто семь… Мадам Соланж де Кледа… Улица Вавилон… сто семь… Да, chеrie… как пожелаешь… семь или полседьмого… а потом я тебя отвезу поужинать. Ты получила ответ на свою телеграмму?.. Нет еще… Слушай, мой ангел, тебе не помешают наличные!.. Не глупи, хорошо?.. Не начинай… Конечно, chеrie, я тебя слушаю, говори… Да, chеrie… Да, chеrie…

За это время Вероника свободной рукой сложила банкноту втрое, сунула в маленький конверт, сложила его вдвое и, прижав запястьем и придерживая, намотала на него новенькую салатовую резинку. Длинные, бледные пальцы Вероники, голубоватые в суставах, проделали все эти сложные операции с непреклонной, даже пугающей и почти нечеловеческой покойной точностью металлических фаланг, что ловят, переворачивают и механически меняют записи в автоматических фонографах.

– Послушай меня, не беспокойся на этот счет. Я положила ее в визиточный конверт, отдам тебе завтра. Не потеряй – он крошечный!.. Не говори так… Не глупи, ну… Я тебе уже объяснила… Ну да, chеrie… В том же, в чем ты была в тот вечер, только надень черные туфли – и никакого плаща, даже если будет дождь! Нет, chеrie, шляпу не надо… Да, в половине седьмого, chеrie, а потом мы погуляем. Целую тебя, chеrie!

– Мой ангел, mon chou! Да, chеriel Нет, chеriel Крошечные, крошечные, в крохотулечном конверте. Я так и вижу! – воскликнула Барбара, передразнивая дочь, и нежно, и оживленно. – Привалило очередной бедной, хорошенькой бездельнице! – Затем она переспросила энергичнее: – Кто она?

– Твоя новая секретарша, которую я только что изобрела, но я ее тебе никогда не покажу. Это не твое дело, – ответила Вероника отрывисто. И продолжила медоточиво, будто ища прощения в неодобрительном взгляде матери, приклеенном к ее наготе: – Спасибо, мама, что спасла меня капотом, но ты прекрасно знаешь, что я люблю только тот, который мы отправили крахмалить, – этот слишком тонкий, он как шелковый носовой платок. – С этими словами она подцепила капот пальцами ноги, кои были почти столь же проворны, как и пальцы ее рук. Она принялась капризно раскачивать капот вытянутой ногой, а затем внезапно – вших! – подбросила его резким движеньем к потолку и поймала двумя воздетыми руками. Принялась наматывать его себе на голову на манер тюрбана, а сама намеренно и небрежно развела ноги с видом откровенным и словно самозабвенным. – Скажи, мама, ты съездила посмотреть на ту обтекаемую машину которую мне обещала?

– Да, но она мне совсем не нравится, – непреклонно ответила Барбара.

– Отчего же, мама?

– Потому что она как ты – слишком голая, на нее прямо смотреть неловко – слишком много изгибов, округлостей, фонарей, ягодиц, всего слишком много! Я, не моргнув глазом, сказала торговцу, который мне ее показывал: «Возьму, только если вы ее оденете!» Он, похоже, ошалел от удивления, но я ему объяснила: «Я вот что имею в виду, дорогой мой: она слишком голая. Придется вам одеть ее в чехол, скроенный, как шотландский костюм!»

Барбара приблизилась к дочери, словно не отдавая себе отчета в ее наготе, и продолжила восторженно:

– Тебе это не кажется забавным? Ателье для автомобилей! Очень строгие вечерние наряды, с низким вырезом, радиатор бюста виднеется среди органди, атласные шлейфы за капотом на премьерных вечерах! Таким манером можно автоматически удвоить модные коллекции – весна, лето, осень, зима. Крыши кабриолетов, отделанные горностаем, дверные ручки, отороченные котиком, муфты из бизона для радиаторов. Представь, какой эффект произведет наш «кадиллак» в ледяных пейзажах близ Ленинграда?

Вероника чихнула – от этого рывка тюрбан распутался и упал на нее, скрыв голову и плечи. Вероника осталась неподвижна, словно комически ожидая спасения.

– Тебе очень идет! – воскликнула Барбара и добавила с нотой поддельного беспокойства: – Не двигайся, я принесу тебе капли для носа.

В своем частном доме на улице Вавилон Соланж де Кледа готовилась к коктейльному приему. С происшествия в комнате графа Грансая прошло около пяти недель, прежде чем они увиделись вновь. Последний, все еще упрямо приверженный своему уединению в поместье Ламотт, никаких признаков жизни, помимо посылки ей цветов, не подавал. Эти его цветы – и смерть, и смех! Однажды в четверг утром ее горничная Эжени открыла пред ее изумленными глазами большую квадратную глянцево-лиловую коробку от одного из лучших парижских цветочников. Внутри размещался безупречно крахмальный чепец монахини, служивший вазой и наполненный до краев слитной массой туго собранного жасмина, а в центре этой душистой ослепительной белизны – карточка графа Грансая, с одним лишь его именем.

Со времени, когда она в припадке нежности отбросила все ухищрения гордости, что пять лет питали ее отчаянный флирт с графом Грансаем, Соланж чувствовала себя смятенной и растерянной. И все же цветы Эрве не пахли скукой жалости – они были душисты! А чепец монахини – она усмотрела в нем лишь одно символическое значение – говорил о чистоте, если, конечно, в нем не было ничего другого, кроме оригинального вкуса графа. Все последние четыре недели, невзирая на то что растерянность Соланж лишь прибавлялась, ее беспокойство, с другой стороны, несколько утишилось – благодаря самому факту отказа от борьбы, а ее муки теперь устоялись скорее в смутном постоянном терзанье, в непрерывном страдании духа, кой она решила всеми человеческими и сверхчеловеческими силами удерживать от нарушения великолепной цельности ее красоты, путеводной звезды ее надежд. Она часто наблюдала в Грансае некий земной вкус, столь сильно тянувшийся к плоти. Всегда чуть грубую нужду проверять ее тело на прочность, прежде чем любовно заключать в объятья. Нет! Никакой призрак, даже самый потрясающий, не мог захватить его внимания.

Вечером того самого дня, когда Соланж получила жасмин, она не смогла устоять от будто случайного визита к цветочнику, от которого прибыл букет. Дожидаясь, пока соберут заказанные ею ландыши, она углядела подозрительный ящик: на крышке отчетливо значилось место его отправления – станция Либрё. Пока ждала, Соланж подобралась поближе к ящику, рукой в перчатке поправила две лилии, видневшиеся в большой корзине рядом, проредила букет васильков и наконец походя приподняла крышку загадочного ящика. У нее чуть не подогнулись колени: вот что там было – ряды монашеских чепцов, аккуратно сложенные стопками, не меньше пятидесяти! Так, значит, Грансай щедро снабдил цветочника оригинальной упаковкой. От внезапной мысли, что такого рода букеты были придуманы и предназначались другим, не только ей, мраморная пыль ее обиды заскрипела на озлобленных зубах ее ревности. Эти чепцы, что всего миг назад были чистыми и божественными, теперь показались ей подлинным кощунством. От всей белизны, вместилища подношенья, от самых тонких чувств осталась лишь унизительная реальность грубой бытовой ткани, похожей на чистые салфетки – и столь же презренной, – какие горничная поспешно и бесшумно подает в последний миг в туалет – низменный лен несказуемых интимностей ее соперниц. Монашеские чепцы, аккуратно сложенные рядами, ожидающие использования в распутных бесчестьях, коими, понимала она, Грансай в конце концов вырвет ей сердце.

Однако назавтра Соланж получила в точности такой же букет, что и первый, то же и далее: вскоре она обрела подтверждение своей уверенности, что во всяком случае эта разновидность букетов предназначалась исключительно ей. С этого дня цветы стали ее дражайшим источником надежд, но в то же время подвергли ее жесточайшему из всех испытаний. Ибо что проку в брачном намеке, если вслед за этими прилежными подношениями не будет ничего, кроме сладости легкого благоуханья почтительности, и если к хрупкости их приторного аромата не примешается наконец горький и стойкий дух любви? Соланж в любом случае знала, что ее страсть ожидает долгий путь, и, готовясь стать рабыней метаний своего духа, она решила заботиться о теле своем как об отдельной вещи. Убежденная в ошибочности желания невозможного, опьянения себя или даже отвлечения душевного беспокойства событиями другой природы, нежели ее чувства, она не искала и не ждала от физического мира никакого «утешения», ибо сердце может исцелить только другое сердце.

Начав воображаемую раздельную жизнь, Соланж изготовилась осуществить исключительное чудо заботы о физической персоне своей анатомии как о независимом существе. Посему, слагая пред своей страстью лишь дух, она покамест отдала неистощимые биологические ресурсы своего тела умелому ваянью массажисток, косметичек, хирургов, портных и балетмейстеров. Но прежде всего – и любой ценой – точно было одно: она должна высыпаться, и для этих целей у нее была проницательная и нещепетильная врачевательница доктор Ансельм, дававшая ей каждый вечер перед сном довольно чувствительную инъекцию люминала – лекарства, которое обеспечивало Соланж освежающий сон, а побочные эффекты могли проявиться лишь через несколько лет. Соланж обычно просыпалась без страданий, но минут через десять те принимались заполонять ее, подобно тому капиллярному феномену, когда кофе взбирается по кусочку сахара, – так же и муки одолевали ее, постепенно затемняя по капиллярам ее рассудка белизну ее пробуждающейся души сумрачными мыслями.

Отдав себя заботе специалистов – всю себя, кроме чувств, – Соланж понимала о себе все меньше и каждое утро беспокойно выспрашивала у доктора Ансельм:

– Хорошо ли я спала? – Она так грезила о сне, что теперь, когда спала, уже не грезила.

В тот вечер, когда Соланж услышала звонки первых гостей в садовую калитку, она задумалась: «Mon Dieu![15 - Боже мой (фр.).] Зачем я встречаюсь с этими людьми?» Но она хорошо понимала зачем. Люди рвались восхищаться ею, служить ей, помогать ей карабкаться, и она по-прежнему нуждалась в их низкопоклоннической лести, чтобы двигаться к верховной цели своего растущего общественного положения, кое позволит ей дотянуться до уровня Грансая. Она уже сдала свою гордость, признавшись Грансаю в природе своих чувств. Теперь она желала блюсти свои слабые позиции с благородством – на равных основаниях.

У Соланж де Кледа было много разговоров о грядущем бале графа Грансая, и уже несколько «мелких душ», с их острой и чисто парижской интуицией общественной макьявеллыцины уверенных, что им суждено оказаться среди тех, кого не пригласят, начали готовить базу для общественной баталии. Они пытались навязать себя, запугивая террором зловредных слухов, или истерической банальностью раболепия, или сочетанием этих методов, и все это – не забывая меж тем готовить себе удобное пространство для отступления, дабы в случае поражения последнее могло быть расценено всеми возможными способами, человеческими и божественными, кроме подлинного, а именно – намеренного, чистого, простого вычеркивания из списков.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
9 из 10

Другие электронные книги автора Сальвадор Дали