Подстрекаемая к дерзости смутным предчувствием грядущего триумфа на «балу Грансая», Соланж де Кледа героически приняла role, которую только что предписал ей граф, – приняла с таким будоражащим ехидством и обаянием, что Грансай немедленно почувствовал: с его недобрых намерений сорвали маску. Гости забавлялись, наблюдая за ней, а она двигалась в подобии нескончаемого танца от одного вазона с цветами к другому и собирала из бутонов украшения для своей прически, одно обворожительней другого; она срывала цветы, а затем безжалостно их отбрасывала. Под влиянием сиюминутного вдохновения Соланж сопровождала каждый произведенный эффект пантомимой и интерпретационным комментарием цветов, подвергаемых мучениям. Каждую следующую сценку встречали шумным одобрением, и сам Грансай, лицемерно преодолев свою сдержанность, взялся делать вид, что его трогает пасторальная поэзия ее игры.
Но вот Соланж собрала несколько длинных плетей звездообразных листьев плюща, заплела их вокруг головы так, что у нее за ушами ниспадали они до пола. Затем проделала дырочки в двух листках и поднесла их к глазам на манер маски. Все зааплодировали этому преображенью, какое подошло бы и чистейшей сказке, после чего свежая тишина воцарилась в ожидании сценки, какую Соланж разыграет с плющом.
Она быстро пробежала на цыпочках и на миг замерла на месте, вся дрожа, пред графом Грансаем. Внезапно пав у его ног, она бережно, однако крепко обвила его колени руками и умоляюще, возвышенно, с едва заметной колкостью иронии, ужалившей графа, немощно воскликнула:
– Должна я цепляться, иначе погибну!
Никто больше не заикался о бале. Художник Берар, в бородке, подстриженной а-ля Курбе, сидел на полу, упокоив оба локтя на коленях герцогини Сентонж и обращал восторженное внимание всех на Соланж, убежавшую в дальний угол гостиной, где Дик д’Анжервилль помогал ей сложить украшение из листьев на обширный малахитовый стол, по которому разбросаны были цветы, использованные ею в представлении.
Соланж мгновенно окружили, и гостиная разделилась надвое – одна группа сгрудилась вокруг Грансая, а в другой царила мадам де Кледа. Поклонники последней восклицали теперь изумленно и восторженно. Она только что изобрела новую игру. Тремя бриллиантами из своих серег она увенчала навершия трех трепетных стеблей, и получился поразительный цветок: три настоящих пестика розовато-лиловой лилии она заменила тремя бриллиантами. И тотчас все женщины поснимали с себя украшения, в новом беспорядке усыпав стол драгоценными каменьями, кои, с их слитными огоньками, словно бы воскресили поблекшие и увядшие огни цветков.
– Messieurs, Mesdames, faites vosjeux[6 - Господа, дамы, делайте ваши ставки! (фр.)], — проговорил Дик д’Анжервилль учтиво, настойчиво.
– Зеленое выигрывает! – воскликнула Беатрис де Бранте, поместившая маленькую изумрудную черепашку на лист гардении потемнее, и вышло так однородно, будто они были созданы друг для друга. Все принялись состязаться друг с другом, создавая самые неожиданные и блистательные сочетания из чистого хаоса. Повсюду живо порхали руки, жадно пробуя различные комбинации, их лихорадка и соперничество все ожесточались и теперь казались шуточной потасовкой – то все бросались к одному и тому же цветку, или к одной и той же драгоценности, одному и тому же замыслу. Но игра завершилась так же внезапно, как и началась: всем наскучило. В завершение Соланж поместила себе меж грудей желтую розу, к которой приделала большого жука Фаберже с рубинам и бриллиантами слегка не посередине. Неожиданный эффект этого сочетания оказался таков, что роза вдруг помстилась искусственной, а жук – столь живым и настоящим, невзирая на камни, что Соланж опять удостоилась восторгов.
И все же центр притяжения салона сместился. Чуть стыдливо все забросили эту детскую забаву (коя тем не менее в грядущем стала частью наивысшего шика парижской моды) и опять обратились к событиям на площади Согласия и к балу.
– Список, – воскликнул художник Берар, – давайте составим список! – И помахал листком белой бумаги, за которым сходил к столу Грансая.
Соланж, скромно устроившись у ног графа, произнесла с искренностью:
– Как это волнующе – начать первый список бала Грансая! – Этой заискивающей репликой надеялась она снискать его прощение за свое недавнее торжество.
– Но, дорогая моя, – вымолвил он, отечески поглаживая ее по волосам, – вы же прекрасно знаете, что не гости имеют значение в таких случаях. – И добавил тоном человека, вынужденного повторять то, что уже говорилось вновь и вновь тысячу раз: – Балы устраивают для тех, кого не пригласили.
– Что же это за удовольствие – планировать бал в таком духе! – с досадой воскликнула Соланж.
– Разумеется, не будет никакого удовольствия, – едко ответил Грансай, но добавил снисходительно: – Знаете ли, милочка, в нашем возрасте на балы уж не ходят ради удовольствия!
О да, это она знала: Грансай никогда и ничего не делал для удовольствия!
Соланж провела бессонную ночь, не спустилась к трапезе, и Пране принес ей завтрак в постель, объявив, что чай подадут в комнате графа перед отбытием гостей. Дик д’Анжервилль должен был отвезти ее в Париж на своей машине ближе к вечеру.
Мадам де Кледа, подверженная той разновидности детского страха, что вынуждал верить, будто ее довольно частая бессонница подрывает здоровье вплоть до угрозы жизни, почти сверхчеловеческим усилием воли заставила себя проглотить хоть немного пищи, после чего позволила себе погрузиться в беспокойную полудрему, а любой тишайший звук вызывал в ней судорожные содроганья, но их, следуя за переменчивыми сновидениями, она зачастую могла преобразовать в сладострастные ощущения.
Ближе к четырем пополудни Соланж принялась готовиться к чаю. Она чувствовала слабость, в груди было тяжко. Смутная тошнота требовала бесспешности в облачении, а время от времени приходилось замирать и слушать, как бьется сердце. Недостаток сна вцепился ей в кожу вокруг раздраженных глаз; обескураженно и боязливо ждала она своего появления в этом новом, невыгодном свете пред Грансаем, тем более понимая, что ей будет еще труднее эдак дотянуть свой образ до того, какой ей удался вечером накануне, а тот стал результатом трехнедельной сосредоточенной подготовки, особого ежедневного, ежеминутного, непрерывного, исключительного и отчаянного героического прилежания. Наконец, готовясь к ужасному мигу, она приблизилась к зеркалу, взглянула на себя – и восхитилась своему внешнему виду. Никогда прежде, подумалось ей, не выглядела она столь соблазнительно. Усталость глаз лишь подчеркнула всепоглощающее горенье взгляда. Рот ее был так бледен, а внешняя кромка так легко оттенялась оливковым тоном лица, что улыбка проявлялась как хрупкая, тепло очерченная изогнутая линия, отмечавшая соединение ее почти прозрачных губ, похожих то на те, что у призрачных бестелесных алебастровых статуй, то на те, что у плотных и двусмысленных изображений, запечатленных одною линией нечеткого угольного карандаша Леонардо.
Мадам де Кледа склонила меланхолическую голову так, что лоб ее коснулся зеркала. Улыбнулась себе со столь близкого расстояния, что образ ее от дыхания затуманился до невидимости, будто, покуда оставалась она неподвижна, бесплотность отражения проникла в ее тело и вернула к жизни, пробудив все жесты новой вспышкой беспокойной и решительной силы.
Коли нет возможности походить на ту женщину, коей была она вечером накануне, она в таком случае сделает противоположное – воспользуется беспредельным богатством нежности ее мертвенной бледности, произведет максимальное впечатленье своей обескровленностью.
Соланж сотворила прическу с маниакальной прилежностью и безупречностью, но совершенно не стала краситься и тут же выбрала наряд, одновременно и искусительный, и строгий: он ярко оттенит духовное напряжение ее лица. На обнаженный торс надела черную шелковую блузку, тяжелую, блестящую, открытую спереди до середины живота.
Груди у Соланж были маленькие, почти девические, и такие тугие, что вертикальные складки шелка скользили меж ними живым движеньем угрей, пойманных меж двух полированных камней в солончаках, из коих солнце пожрало всю воду. Каждое ее движение, неповторимо резкое и непредсказуемое, стремилось обнажить плотную, ослепительную округлость ее бюста, производя впечатленье невинного бесстыдства, что под стать спартанской гордости античной амазонки.
К этой – отчасти неформальной и скудной – верхней части костюма Соланж добавила сверканье нескольких нитей природных изумрудов и рубинов, чья гладкая, холодная и юркая жесткость придавала жесткости набухшей и лихорадочной ее плоти вид чуть более прикрытый. Затем сурово, до боли, стянула талию широким новым розоватым поясом из матовой кожи, и это варварское стяжение цинически подчеркнуло весьма выступавшие кости таза, кои, устремляясь в небеса, тонкие, словно два кинжальных лезвия, казалось, вот-вот прорежут насквозь шерсть юбки, гладко облекавшей ее бедра.
В дверь постучали.
– Вы готовы? – спросил Дик д’Анжервилль.
– Да, – отозвалась Соланж и пригласила его войти. Она стояла посреди комнаты, сложив руки на груди, будто замерзла. Д’Анжервилль разомкнул ее руки и задержал распахнутыми.
– Смотрится упоительно, а кроме того, это так умно.
– Что именно? – переспросила Соланж, изображая непонимание.
– Всё, – ответил он. – Ваше платье, осознанное отсутствие макияжа – всё вместе заставляет настойчиво думать о…
– О чем? – живо подхватила Соланж.
– О любви, – сказал д’Анжервилль.
– Идиот! – отозвалась Соланж снисходительно. – Вы собирались сказать что-то гораздо лучше этого.
– Да, вы правы, – пылко согласился д’Анжервилль. – Я собирался сказать, что вы заставляете думать о постели – жутко шикарной, неприбранной постели. – А потом добавил, сменив тон: – У вас глаза красные.
– Вы идите, – сказала Соланж с поспешной настойчивостью, – увидимся в комнате у графа, я быстро. – И с этими словами она предложила ему обе ладони для поцелуя.
Закрыв за ним дверь, она устремилась в ванную, включила очень горячую воду, пропитала ею сложенную салфетку и прижала на несколько минут к векам. Глаза у нее красные? Так пусть будут еще краснее!
Эти красные глаза тоже могут быть соблазнительны, ибо «обманывающий печали заклинает их».
Соланж де Кледа стремительно вошла к графу: тот сидел и беседовал с Диком д’Анжервиллем и мэтром Жирарданом посреди комнаты за столом, накрытым к чаю. Все тут же прекратили разговор, и Грансай, которому всегда требовалось некоторое время, чтобы подняться на ноги, еще не встал со своего места, когда Соланж оказалась рядом, подставляя щеку для поцелуя и одновременно усаживаясь на подлокотник его кресла. Грансай отодвинулся глубже, чтобы оставить ей побольше места, и, покуда устраивался заново, привычно провел рукой позади Соланж, а та почувствовала, как рука графа нисходит вдоль всей ее спины и задерживается у кожаного пояса, медлит, восхищаясь тонкостью ее талии, затем на миг замирает без движения на выдающейся тазовой кости, которую он стиснул в горсти движеньем столь естественным, будто взялся за неодушевленный предмет. Вот уж пальцы графа мягко ласкают ее и, нащупав шов юбки, скользят вдоль него, граф сжимает его кончиками ногтей, и шов, словно рельс, ведет вниз движение его руки, парящей над ее бедром, едва касаясь его.
Вопреки кажущейся уверенности всех этих движений, граничащей с безразличием, Соланж по непостижимым оттенкам дрожкой неловкости тут же предположила, что рука Грансая трепещет. Так она успешно добилась первого задуманного результата – робости.
И потому исполнилась решимости удержать это преимущество, зная, что таков один из вернейших способов влияния на гордого графа, ибо Грансай, несомненно, оказался мгновенно потрясен огорошивающим видом Соланж, хотя времени оценить, что именно изменилось в ее облике, у него не было.
Соланж была слишком рядом, чтобы привольно ее разглядывать, и это лишь усилило в графе смешенье чувств. Он вдруг обнаружил, что держит в руках тело нового созданья, кое к соблазнам очень относительной, неутоленной близости, постоянно усиливаемым игрой вдумчивой сдержанности, неожиданно прибавило нечто иное, совершенно неведомое и желанное, явленное всего на миг, будто во вспышке молнии.
Соланж, направляемая женским инстинктом своей страсти, безусловно, располагала почти чудодейственным даром перевоплощения. Ибо кто поверил бы, что она – не только та самая женщина, какой была накануне вечером, но что вот эта мадам де Кледа, ворвавшаяся в комнату графа с такой высокомерной, своевольной и бестрепетной непринужденностью, – та самая Соланж, кто совсем недавно корчилась в глубинах одиночества своей комнаты, исполненная тоски, осажденная детскими страхами и изничтоженная головокружительной агонией сомнений.
– Вы, похоже, забавляетесь проверкой крепости моего скелета, дорогой Эрве, – сказала мадам де Кледа, останавливая его руку. – Однако из всех своих костей я предпочитаю коленные. – С этими словами она подняла руку Грансая и позволила ему прикоснуться к своим коленям, свежим, гладким и тронутым голубизной, будто речные камни, затененные бледностью сумерек.
Затем, обращаясь к Дику д’Анжервиллю с несколько театральным нетерпением, она сказала:
– Мне нужно быть в Париже завтра не позднее шести. Вы обещали мне, а значит, нам не следует задерживаться. У меня страшно важный ужин.
– Скучный? – уточнил Грансай.
– Нет, чарующий! – отрезала Соланж с лаконичностью, донесшей ее намерение не вдаваться в дальнейшие подробности.
Наступила тишина, и мадам де Кледа, сменив тон и наливая себе чай, продолжила:
– Что же за скверную новость принес нам сегодня мэтр Жирардан? Рошфор по-прежнему просит полтора миллиона за откуп Мулен-де-Суре?
– Гораздо хуже того, моя дорогая мадам! – ответил поверенный, удостоверившись взглядом, что Грансай не возражает против такого поворота разговора. – Подумать только, – продолжил Жирардан, – это ничтожество Рошфор, уступив давлению несказуемой интриги наших политических врагов, только что подписал завещание, условия которого направлены исключительно на то, чтобы не позволить землям, прилегающим к Мулен-де-Сурс, когда бы то ни было вновь стать частью владений Грансая.