и 1-й Кубанской
дивизиями…
В ноябре я отдал приказ, обращенный к офицерству, остававшемуся на службе у большевиков, осуждая их непротивление и заканчивая угрозой: «…Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд Русской армии, суровый и беспощадный». Приказ был широко распространен по советской России нами и еще шире… советской властью, послужив темой для агитации против Добровольческой армии. Он произвел гнетущее впечатление на тех, кто, служа в рядах красных, был душою с нами. Отражая настроение Добровольчества, приказ не считался с тем, что самопожертвование, героизм есть удел лишь отдельных личностей, а не массы. Что мы идем не мстителями, а освободителями… Приказ был только угрозой для понуждения офицеров оставлять ряды Красной армии и не соответствовал фактическому положению вещей: той же Болотовской комиссии было указано мною не вменять в вину службу в войсках советской России, «если данное лицо не имело возможности вступить в противобольшевистские армии или если направляло свою деятельность во вред советской власти» (приказ 16 апреля 1919 года, № 693). Такой же осторожности в обвинении, такой же гуманности и забвения требовали все приказы Добровольческим войскам, распоряжения, беседы с ними.
В отношении генералов, дела которых доходили до главнокомандующего, цифровые данные дают следующую картину: за период с сентября 1918 года по март 1920-го суду было предано около 25 лиц. Суд присудил одного к смертной казни, четырех к аресту на гауптвахте и 10 оправдал. О трех-четырех справки не имею. По моей конфирмации смертной казни, каторжным работам и арестантским отделениям не был подвергнут никто из них. Наказание заменялось арестом на гауптвахте и, в важных случаях, разжалованием в рядовые, причем к декабрю 1919 года все разжалованные были восстановлены в чинах.
Судьба младшего офицерства разрешалась в инстанциях низших; я приведу здесь результат маленькой анкеты, рисующей и психологию, и практику разрешения этого вопроса самими войсками. Не будучи долго поддержаны другими, первые Добровольцы вместе с тяжкими испытаниями, выпавшими на их долю, впитывали в себя презрение и ненависть ко всем тем, кто не шел рука об руку с ними. В Кубанских походах поэтому, как явление постоянное, имели место расстрелы офицеров, служивших ранее в Красной армии… С развитием наступления к центру России изменились условия борьбы: обширность театра, рост наших сил, ослабление сопротивления противника, ослабление его жестокости в отношении Добровольцев, необходимость пополнять редеющие офицерские ряды изменили и отношение: расстрелы становятся редкими и распространяются лишь на офицеров-коммунистов.
Поступление в полки офицеров, ранее служивших в Красной армии, никакими собственными формальностями не сопровождалось. Офицеры, переходившие фронт, большею частью отправлялись в высшие штабы, для дачи показаний. Таких офицеров было не так много. Главное пополнение шло в больших городах. Часть офицеров являлась добровольно и сразу, а часть после объявленного призыва офицеров. Большинство и тех и других имели документы о том, что они в Красной армии не служили. Все они зачислялись в строй, преимущественно в офицерские роты, без всяких разбирательств, кроме тех редких случаев, когда о тех или иных поступали определенные сведения. Часть «запаздывающих» офицеров, главным образом высших чинов, проходили через особо учрежденные следственные комиссии (судные).
Отношение к офицерам, назначенным в офицерские роты, было довольно ровное. Многие из этих офицеров быстро выделялись из массы и назначались даже на командные должности, что в частях Дроздовской дивизии было явлением довольно частым. В Корниловской дивизии
пленные направлялись в запасные батальоны, где офицеры отделялись от солдат. Пробыв там несколько месяцев, эти офицеры назначались в строй также в офицерские роты. Иногда ввиду больших потерь процент пленных в строю доходил до 60. Большая часть из них (до 70 %) сражались хорошо. 10 % пользовались первыми же боями, чтобы перейти к большевикам, и 20 % составляли элемент, под разными предлогами уклоняющийся от боев. При формировании 2-го и 3-го Корниловских полков состав их комплектовался, главным образом, из пленных. Во 2-м полку был офицерский батальон в 700 штыков, который по своей доблести выделялся в боях и всегда составлял последний резерв командира полка. В частях Дроздовской дивизии пленные офицеры большею частью также миловались, частично подвергаясь худшей участи – расстрелу. Бывали случаи, что пленные офицеры перебегали обратно на сторону красных.
Что касается отношения к красному молодому офицерству, то есть к командирам из красных курсантов, то они знали, что ожидает их, и боялись попасться в плен, предпочитая ожесточенную борьбу до последнего патрона или самоубийство. Взятых в плен, нередко по просьбе самих же красноармейцев, расстреливали.
Этот больной вопрос возник и в Красной армии и был разрешен как раз в обратном направлении. Для агитации среди белых Бронштейн составил лично и выпустил воззвание: «…Милосердие по отношению к врагу, который повержен и просит пощады. Именем высшей военной власти в Советской республике заявляю: каждый офицер, который в одиночку или во главе своей части добровольно придет к нам, будет освобожден от наказания. Если он делом докажет, что готов честно служить народу на гражданском или военном поприще, он найдет место в наших рядах…»
Для Красной армии приказ Бронштейна звучал уже иначе: «…Под страхом строжайшего наказания запрещаю расстрелы пленных рядовых казаков и неприятельских солдат. Близок час, когда трудовое казачество, расправившись со своими антиреволюционными офицерами, объединится под знаменем советской власти…» (24 ноября 1918 года, № 64).
Мы грозили, но были гуманнее. Они звали, но были жестоки. Советская пропаганда имела успех не одинаковый: во время наших боевых удач никакого; во время перелома боевого счастья ей поддавались казаки и Добровольческие солдаты, но офицерская среда почти вся оставалась совершенно недоступной советскому влиянию.
Добровольческая власть в Одессе
Ближайшие две-три недели после занятия Одессы налаживалась еще только связь ее с Екатеринодаром, и генерал Гришин-Алмазов
правил почти независимо от Особого совещания, находясь под влиянием Шульгина
. Для гражданского управления он создал «правительственный аппарат» во главе с Пильцем
(он же управляющий внутренними делами), в составе восьми отделов, в том числе юстиции, путей сообщения (одна железнодорожная станция), финансов и т. д. Под предлогом затруднительности сношений с Екатеринодаром, что было отчасти справедливо, одесская власть стремилась упрочить maximum своей самостоятельности, в то время как Екатеринодар проводил идею ведомственного подчинения органам Особого совещания. На этой почве начались недоразумения. Несогласованность планов продовольственного, топливного, товарообмена, морских перевозок и т. д. особенно тяжело отражалась на положении осажденного города, жившего исключительно подвозом. В этом деле в равной мере были виноваты одесский сепаратизм, екатеринодарский централизм и личные эгоистические устремления многих торговопромышленников, пароходовладельцев и стоявшего за ними финансового мира. Но больше всего, конечно, блокада петлюровцами города.
Окончилось все неожиданно и трагично. 20 марта генерал д’Анзельм, вызвав Шварца, объявил ему, что «им получен приказ Антанты об эвакуации Одессы совместно со всеми союзными войсками». На подготовку эвакуации дано было 48 часов. Неофициально из французского штаба распространилась по городу версия о связи этого распоряжения с падением якобы кабинета Клемансо и приходом к власти социалистов…
Известие об эвакуации произвело в городе неописуемую панику. Если вообще положение на фронте, где против четырех сильных дивизий наступало не свыше 6–8 тысяч (в Одессу вступило не более 2 тысяч большевиков) ничтожных в боевом и моральном отношении банд, не давало никаких поводов к эвакуации, то 2-дневный срок ее являлся совершенно необъяснимым и невыполнимым. Это была уже не эвакуация, а бегство, обрекавшее десятки тысяч людей и вызывавшее невольно в их сознании мысль о предательстве.
Все расчеты тоннажа были фиктивными. Французы захватили большинство судов для своих надобностей, и спастись могли поэтому главным образом лица, связанные со штабом Шварца
и правительством, а также богатая буржуазия. Судовые команды бастовали. Началась вакханалия грабежа и взяточничества. Брошены были огромные военные запасы союзников и русские, оставлены все ценности в учреждениях государственного банка и казначейств, кроме иностранной валюты.
Среди разнородных чувств и восприятий, волновавших в эти дни население Одессы, было одно общее и яркое – это ненависть к французам. Оно охватывало одинаково и тех счастливцев, которых уносили суда, и тех, что длинными вереницами, пешком, на пролетках и подводах тянулись к румынской границе; оно прорывалось наружу среди несчастных людей, запрудивших со своим скарбом одесские пристани и не нашедших места на судах, и в толпе, венчавшей одесские обрывы, провожавшей гиканьем и свистом уезжавших…
О бригаде
генерала Тимановского
забыли…
Пособие в виде шестимесячного содержания, назначенное Шварцем всем военным и гражданским чинам, Добровольцам не выдали. Семьи их оставались без всяких средств, на произвол судьбы в Одессе. В бригаде также не было никаких сумм. Получив 21-го известие д’Анзельма об эвакуации, Тимановский приехал в Одессу, чтобы добиться обещанного Шварцем отпуска средств, но было уже поздно: генерал д’Анзельм по соглашению с большевистским Советом рабочих депутатов в ночь на 22-е передал ему город, и с утра «самооборона» стала обезоруживать и расстреливать чинов Добровольческой армии и захватывать государственные учреждения.
Д’Анзельм все же, как доносил Тимановский, «обещал честным словом выдать 10–12 миллионов иностранной валютой на содержание Добровольцев» вечером 23-го. Но когда, пробившись с боем по улицам Одессы на двух броневиках, во французский штаб явились посланные Тимановским офицеры, генерал д’Анзельм в деньгах отказал, ответив запиской: «…Деньги не могут быть выданы немедленно; для этого необходима казначейская операция, которая потребует 2–3 дней… Бригада должна немедленно, минуя Одессу, двинуться на Овидиополь, где получит приказание о посадке». Впоследствии генерал д’Анзельм отрицал и свое обещание, и тот смысл, который придавал записке Тимановский. «Я не имел никакого основания выплачивать содержание русским Добровольцам… Генерал Шварц к этому времени уже покинул Одессу, государственный банк закрыт… Я ответил генералу Тимановскому, что один только генерал Деникин (!) мог бы выплатить содержание Добровольцам… но обещал узнать, не могло ли бы казначейство (большевистское?) выдать аванс…» (рапорт генерала д’Анзельма генералу Франше д’Эспре. 16 апреля, № 22).
Бригада уходила к Днестру, в Бессарабию. Шесть тысяч человек начинали свою одиссею, длившуюся месяц (первые части начали прибывать в Новороссийск 21 апреля) в обстановке необычайных физических лишений и морального унижения со стороны французов и румын. Когда жители Бессарабии, узнав о плачевном состоянии отряда, начали подвозить к его расположению продукты, румынские власти разгоняли их. И Тимановский, после семидневного мотания в устьях Днестра, вызванного сбивчивыми распоряжениями французского командования, сообщал д’Анзельму: «Если сегодня не будет доставлено продовольствие, то я уже завтра не могу отвечать за действия своих частей». Под влиянием этой угрозы французы обеспечили наконец отряд половиной французского солдатского пайка.
При посадке на суда в районе ст. Бугаз французы велели оставить орудия, лошадей и всю материальную часть, собранную с таким трудом и любовью, и озлобленные до последней степени Добровольцы привели ее в негодность и распустили по полю лошадей, которые могли еще двигаться, «чтобы не достались румынам». В Тульче по приказанию генерала Вертело румынской пограничной страже при участии французских частей поручено было разоружить бригаду на время пребывания ее в Румынии, но этот приказ был встречен Добровольцами угрозой открыть пулеметный огонь…
«Исполняя все Ваши приказания по приказу генерала Деникина, – писал Тимановский д’Анзельму, – я никогда не мог предполагать тех незаслуженных оскорблений и унижений, которые выпали на меня и на подчиненные мне части. Неужели только за то, что Добровольческая армия одна осталась верной союзникам, когда фронт развалился…»
Французское командование не сочло нужным даже предупредить меня о готовящейся эвакуации Одессы. Я узнал об этом тяжелом событии только 26 марта…
Добровольческая армия в Крыму
Положение Добровольческих войск в Крыму при таких настроениях в моральном отношении было чрезвычайно тягостным. Оно не способствовало ни притоку добровольцев, ни подъему в рядах тех, что дрались на полях Таврии, на Перекопе и Чонгаре. Скудость средств и неорганизованность снабжения еще более отягчали положение.
К сожалению, в крымских войсках также было далеко не благополучно. На верхах шел разлад. Сменивший генерала Боде генерал Боровский, имевший неоценимые боевые заслуги в двух Кубанских походах, выдающийся полевой генерал, не сумел справиться с трудным военно-политическим положением. Жизнь его и штаба не могла поддержать авторитет командования, вызывала ропот, однажды даже нечто вроде бунта, вспыхнувшего в офицерском полку в Симферополе. Поводом к нему послужили авантюризм и хлестаковщина ставшего известным впоследствии капитана Орлова
и его сподвижников, но причины лежали несомненно гораздо глубже в общих настроениях быта и службы. Вообще дисциплина, служебная и боевая работа новых офицерских частей оставляли желать многого. Развернутые до нормальных размеров с солдатским укомплектованием, эти части несомненно дали бы хороший боевой материал. Но в настоящем своем виде они требовали не просто исполнения служебного долга, а нечто большее – подвига, лишений, тяжкого, для многих непосильного труда. А того энтузиазма, который в исключительной обстановке Первого похода создал и закалил «старые» офицерские полки, уже не было.
Некоторые из переброшенных в Крым Добровольческих частей не отличались должной выдержкой и тактом и своим демонстративным проявлением не к месту и не ко времени монархических и противо-демократических тенденций давали пищу для нападок. Эти тенденции были присущи особливо гвардейскому офицерству, но и питались они, в свою очередь, отношением населения к армии. Таким же направлением отличался находившийся в Ялте отряд для охраны лиц Императорской фамилии, который одним своим назначением вызывал уже ропот социалистической демократии.
Немало темных элементов попадало и в войсковые части, иногда просто самозванцы прикрывались трехцветным Добровольческим шевроном. В северной Таврии они угнетали население незаконными реквизициями, подчас грабежами, в крымских городах производили незаконные обыски, «выемки», налеты, набрасывая густую тень на облик всего Добровольчества.
Безнаказанность большевистских главарей, большевистской пропаганды и агитации вызывала скрытые меры противодействия: частью по инициативе местных начальников, частью самочинно стали возникать негласные контрразведки. Временами печать сообщала и о кровавых самосудах (Ялта, Севастополь и др.), которые все приписывались также Добровольцам и вызывали волнение среди демократии, резолюции протеста, забастовки и т. д. Часто это было большевистской провокацией, иногда действительно делом рук офицерства. Но виновники, несмотря на принимавшиеся меры, обыкновенно не обнаруживались или оставались безнаказанными, вероятно, в силу той психологии, которая стала присущей и старшим и младшим чинам и которая ярко сквозит в описании тогдашней жизни Севастополя одним из военных начальников: «Офицерская среда уже не могла сдерживаться от самочинных арестов и даже убийств. Проезжими офицерами был застрелен в районе вокзала какой-то человек, распространявший большевистские прокламации и которого французский комендант не ликвидировал. Через несколько дней после этого случая несколько добровольцев-офицеров арестовали самочинно бывшего матроса шофера Лензука, убившего в январе 1918 года генерала Чебазского и его сына и некоторых других офицеров, и при конвоировании арестованного в комиссариат застрелили его. Оба случая попали в газеты с призывом «под суд». Вслед за тем комендант крепости получил телеграфное предписание о предании военно-полевому суду означенных офицеров. Распоряжение это вызвало целую бурю ропота. Офицерство говорило: «Когда матросы расстреливали офицеров, никто из начальства пальцем не шевелил для их спасения; когда пришли немцы и была возможность вылавливать и казнить убийц, этого никто не делал, и бывшие матросы и убийцы открыто и смело разгуливали по улицам Севастополя. И когда, наконец, несчастное исстрадавшееся офицерство начало вылавливать подобный вредный элемент, то начальство моментально позаботилось о предании суду того же офицерства».
Шли дни за днями, с севера надвигались уже регулярные советские дивизии, а дело развертывания крымских частей («Крымско-Азовской Добровольческой армии» – так наименованы были с 10 января войска Крыма, Таврии и Донецкого бассейна, подчиненные генералу Боровскому) не двигалось. Это было тем более досадным, что в трех северных уездах Таврии (Мелитопольский, Днепровский, Бердянский; в них была гетманская администрация, смененная потом военным управлением Добровольческого командования), где политические настроения, в силу постоянного и близкого общения с повстанческими бандами, были значительно напряженнее, мобилизация проходила все же сравнительно благополучно, а в Донецком районе (небольшая юго-восточная часть Екатеринославской губернии), в этой некогда цитадели южного большевизма, объявленный тотчас по вступлении туда 3-й дивизии первый призыв двух возрастных классов дал свыше 7 тысяч человек.
Я настойчиво с первых же дней требовал проведения мобилизации в Крыму и одновременно введения военного положения со всеми возникающими из сего последствиями для того, чтобы иметь реальную возможность проведения набора. Моя телеграмма о «промедлении и пассивности» правительства вызвала обиду и ссылку на «неподготовленность населения, не совсем дружелюбное отношение к Добровольческой армии, которое правительству приходится преодолевать, и, главным образом, непонимание населением мысли о принудительном призыве в Добровольческую армию» (Винавер. Телеграфный разговор со Степановым).
Перенос Ставки в Севастополь был решен под влиянием слагавшейся в декабре военно-политической обстановки и с целью избавить Ставку и кубанское правительство от нервирующей друг друга близости. Крымское правительство в этом случае добровольно слагало с себя верховную власть. Но ввиду преждевременных слухов об уходе правительства по обоюдному соглашению последовало официальное разъяснение, что «отношения командования Армии и крымского правительства остаются на прежних основаниях», в будущем же «определятся взаимным соглашением и условиями, которые будут созданы фактом перехода штаба».
По этому поводу совершенно неожиданно я получил через французскую миссию уведомление генерала Франше д’Эспре: «…Нахожу, что генерал Деникин должен быть при Добровольческой армии, а не в Севастополе, где стоят французские войска, которыми он не командует». Я ответил, что в отношении армий Юга пользуюсь всей полнотой власти и избираю место стоянки, руководствуясь мотивами политическими, стратегическими и расположением подчиненных мне войск. Одновременно через Сазонова обращено было внимание французского правительства «на недопустимость ни по существу, ни по тону подобного обращения французского генерала». Впоследствии, исключительно под влиянием изменившегося положения фронта, от мысли этой пришлось отказаться.
При таких условиях объявлена была сначала мобилизация офицеров до 40-летнего возраста, потом к 30 января призыв одного возрастного класса (родившихся в 1897 году). Призыв не прошел. Обескураженное такой неудачей, Крымское правительство отказалось от борьбы и спешно отменило объявленный уже призыв двух следующих возрастов. Авторитету правительства, командования и самой идее борьбы с большевизмом этой демонстрацией нашего бессилия нанесен был непоправимый и окончательный удар.
Операции Вооруженных сил Юга в Каменноугольном бассейне, на Донце и Маныче с января по 8 мая 1919 года
Надежды на осуществление плана кампании при поддержке союзных армий давно уже были подорваны, если не совсем потеряны. Приходилось рассчитывать только на русские силы. В предвидении близкого освобождения Северного Кавказа являлся вопрос о дальнейшем направлении Кавказской Добровольческой армии.
В январе намечена была переброска армии на Царицынское направление, с одновременным наступлением против Астрахани, для захвата стратегически важного пункта Царицына и нижнего плеса Волги и для установления связи с армиями адмирала Колчака. Это движение в тесной связи с наступлением в Харьковском и Воронежском направлениях должно было вылиться впоследствии в общее наступление к центру России.
В этом смысле штабу Кавказской армии предложено было разработать план операции. Но к тому времени, когда явилась возможность начать переброску сил, то есть к началу февраля, обстановка на Северном фронте коренным образом изменилась. Первоначальная линия фронта, подходившая к Курску и Воронежу и обусловившая возможность выполнения этого плана, с падением гетманской и петлюровской Украины откатилась уже к Азовскому морю. Донская армия, доходившая до Лиски, Поворина и Камышина, упавшая духом и совершенно расстроенная, находилась в полном отступлении к Северному Донцу и к Салу. Чувство усталости и безнадежности охватило не только казаков, но и часть донской интеллигенции. Советские войска наступали почти безостановочно, направляясь на Новочеркасск. Круг, атаман, правительство указывали на смертельную опасность, угрожавшую Дону, и просили помощи.
На крайнем левом фланге Донской армии, прикрывая Ростовское направление, стоял отряд генерала Май-Маевского (вначале самостоятельный, потом входил в состав Крымско-Азовской армии
, а с марта Кавказской Добровольческой), малочисленный, но состоявший из старых испытанных добровольческих полков. Последовательно там собрались Корниловский, Марковский, Дроздовский, Самурский
, 1-й