Жаль, однако, что менее известными, а то и вообще неизвестными не только на Западе, но и в самой России остаются историко-философские открытия отечественных мыслителей. К ним как раз и относится Лосев. Он пошёл гораздо дальше Тойнби, который, исходя из своей концепции, вынужден был подчас весьма произвольно толковать действительный ход событий, что приводило его к неоднократно отмечаемым критиками противоречиям. Для Лосева непререкаемой истиной является невозможность проникнуть в тайну Божественного Промысла, но такой же истиной для него становится проявление этой тайны в саморазвивающейся исторической идее. Здесь он, конечно, развивает убеждение своего учителя Вл. Соловьёва: «Идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности».
Тут вы можете воскликнуть: «Опять разговоры о „русской идее“! Не надоело?». Представьте себе, нет. Надоело другое – бездарные кампании последних десятилетий по поиску или (и того лучше) по изобретению «общенациональной» идеи; болтовня и писанина на эту тему. И ведь всё это, в лучшем случае, попытка найти сиюминутный ответ на сегодняшний Вызов, почти по Тойнби (тот, правда, предпочитал обращаться к прошедшим событиям). Чаще же просто пытаются угадать, какая именно идея могла бы максимально активизировать общественную энергию. А ведь проявиться, по Соловьеву, должно в России то, «что Бог думает о ней в вечности». Стало быть, поискать следы этой мысли Бога следовало бы, по крайней мере, на каких-то многовековых отрезках истории. Да и почему надо вести речь об одной лишь России?
Обвиняемый в махровом идеализме, всего через год после возвращения «из мест не столь отдалённых», Лосев пишет: «Для меня последняя конкретность, это – саморазвивающаяся историческая идея, в которой есть её дух, смысл, сознание, и есть её тело, социально-экономическая действительность». То есть тяжеловесной глыбе марксова исторического материализма он противопоставляет ясно и чётко осмысленный историческийидеализм, позволяющий выявить саморазвивающуюся историческую идею, выделив её из конкретного исторического процесса. Значит, к стратегии общественного развития можно подходить сегодня с открытыми глазами!
В борьбе за смысл
В 1985 году, когда повеяли ветры перемен, встречи с Алексеем Фёдоровичем начал с большой настойчивостью добиваться совершенно неизвестный ему сотрудник Института мировой литературы им. Горького Виктор Ерофеев. Он задумал во что бы то ни стало взять интервью у слывущего отшельником общепризнанного знатока прошедших эпох и полон решимости разобраться наконец, почему тот так благосклонен к бездушной античности, но совсем не жалует гуманизм Возрождения.
И вот цель достигнута – Лосев согласился принять гостя. Однако собеседники мало-помалу сворачивают на дела и на людей гораздо более близких по времени. Диалог оказывается трудным, и это неудивительно: впервые появившийся в доме человек, с одной стороны, учтивый и скромный, с другой – довольно настырный, пытается вызвать битого жизнью профессора на откровенность. А у того нет весомых гарантий, что это вообще не заранее задуманная провокация со всеми вытекающими последствиями. Но если в конце концов необходимое доверие и было установлено, осталась другая трудность, преодолеть которую так и не удалось. Сам Ерофеев считал, что всё дело заключалось во внутренней борьбе и противоречиях, переживаемых его собеседником.
В действительности произошло совершенно другое – встреча не совпадающих в своих основах мировосприятий. Впрочем, Ерофеев и не отрицает того, что они с Лосевым оказались людьми «из разных миров». И хотя интервью завершилось успешно, а его публикация в журнале «Вопросы литературы» приоткрыла дверь в мир Лосева, факт несовпадения был налицо. Это проявилось уже при обсуждении названия беседы. Профессор предложил озаглавить её: «В борьбе за смысл» и настаивал на своём. Критически настроенному литератору, возможно, почуявшему в таком заглавии застарелый дух воинствующего материализма, с трудом удалось уговорить упрямца согласиться на умиротворяющее: «В поисках смысла».
Сейчас можно достаточно обоснованно утверждать, что такой заголовок не мог удовлетворить Лосева по одной простой причине: поиски истоковсмысла им самим завершились полной его победой ещё в давние 30-е годы. Для него, убеждённого, что жизнь сама по себе – полная бессмыслица, всё вокруг, тем не менее, обладало внутренним смыслом, было «чревато смыслом» (любимое лосевское выражение). Для самого Лосева уже много десятилетий задача заключалась лишь в том, чтобы сделать видимыми, ощутимыми, понятными для других сами эти истоки. Но обо всём этом на момент беседы, помимо него, не ведала ни одна живая душа. Не узнал об этом и Виктор Ерофеев, который и по сей день продолжает собственные поиски смысла, то в самой России, то за её пределами, правда, теперь уже в качестве плодовитого писателя, публициста, телеведущего. Сам же Лосев, без сомнения, готов был говорить на исходе жизни именно о своей борьбе за смысл и, вероятно, с той же горячностью, что и в далекой юности, когда она приобретала в русской философии форму острой схватки между абстрактным ratio и конкретным Логосом. Но мог ли он быть услышан и понят в середине 80-х прошлого века? Да и к сегодняшнему дню изменилось ли хоть что-нибудь? Попытаемся разобраться.
В начале было Слово. Кто только ни использовал это евангельское откровение? Даже варианты стали предлагать. Доктор Фауст у Гёте в совершенно протестантском духе утверждает: «В начале было дело». А блистательная Майя Плисецкая в полном соответствии со своим профессиональным мироощущением однажды торжественно изрекла: «В начале был жест». Конечно, подобные заявления – не что иное, нежели заблуждение. Но послушайте научившихся цитировать Св. Писание наших словесников – от школьного учителя до академика – и вы убедитесь, что они имеют в виду Слово исключительно в качестве языково-грамматической формы. И беда даже не в том, что им остались неведомы сами основы христианского благовестия, а в том, что их авторитет способствует сохранению заблуждений в общественном сознании.
Написанное на греческом и затем переведённое на церковно-славянский Евангелие от Иоанна начинается с откровения ?? ???? ?? ? ?????. Если вы откроете греческо-русский словарь Вейсмана, хорошо известный гимназистам и студентам лет сто тому назад (в 1991 вышло его репринтное издание), то насчитаете около сорока (!) значений ?о??? и среди них, между прочим, «мнение», «определение», «понятие», «разум», «смысл». Это значит, что приведённая выше трактовка «слова» -«логоса» просто безграмотна. Замечательно, что можно апеллировать к Св. Писанию, и что годы, когда в России это было невозможно, уходят всё дальше в прошлое. Но ведь и толковать его всякому на свой лад принято лишь в странах христианского мира, где укоренилась протестантская традиция. Россия никогда к ним не принадлежала. Для неё верность преданию Православной Церкви означает не только строгое соблюдение церковного канона верующими мирянами, но и сохранение общей историко-культурной преемственности. В Россию пришли из Греции через Византию (минуя латинское посредничество Европы) высокая риторика – торжественный стиль (витийство), многокорневые словообразовательные модели («цело-мудрие», «благо-воление», «мило-сердие» и т.д.), наконец, смысл переведенных с греческого на церковно-славянский понятий. И всё это бережно хранилось долгие века. Неспроста выдающийся филолог Сергей Аверинцев, – ученик Лосева, – уделявший много внимания этой проблеме, назвал слияние русской самобытной речевой стихии с эллинистическим красноречием «константой русской литературной культуры». Несомненно, тесная историко-культурная взаимосвязь сохраняется и в смысловых эквивалентах обоих языков.
А что же сам Лосев? Оставаясь в цитадели воинствующего атеизма, он пытается привлечь внимание к истокамсмысла, обращаясь, конечно же не к церковному преданию (это смертельно опасно), а непосредственно к греческому языку. Для этого Лосев готов воспользоваться страницами самой что ни на есть партийной по духу периодики (тем же журналом «Коммунист»), готов согласиться на самое идеологически выдержанное заглавие своего интервью, к примеру: «Формирование марксистско-ленинской культуры мышления». Между тем трактовка «мысли» и «мышления» в философском и психологическом словарях, составленных в лоне этой самой «культуры», поражают своей отвлечённостью и откровенной беспомощностью. Вот примеры: «Мысль – основная единица, „клеточка“ мышления». «Мышление – высший продукт особым образом организованной материи – мозга».
Что же противопоставляет этому Лосев? Всего лишь досконально изученное, да нет, пожалуй, интуитивно чувствуемое им мировосприятие древних греков, для которых ????? – нечто цельное, совмещающее слово и мысль: «Такая словесная мысль всегда была образной, картинной, как бы смысловым изваянием обозначаемых мыслью вещей, а соответствующим образом понимаемое слово всегда необходимо оказывалось мыслительно насыщенным и как бы словесным сгустком мысли. Да, да, да! Тут-то и коренится тот стихийный греческий материализм, о котором мы часто говорим, но который редко представляем себе в подлинно греческом и, я бы сказал, в художественно изваянном виде».
Так-то! Вечно подозреваемый (и не беспочвенно!) в тайных и явных симпатиях идеализму Лосев оказывается на поверку искренним защитником материализма… Есть чему удивляться! Но ведь дело вовсе не в тех надуманных, отвлечённых абстракциях, которые породила некогда протестантская философия «вне веры», и на которых со временем сама стала «ломать копья», дойдя до абсурда в своей марксистской модификации. Речь у Лосева идёт об образном мышлении древних греков, для которых ????? был одновременно и материальным – видимым (слышимым) словом, и идеальным – умственно-содержательным смыслом.
Можете не сомневаться в том, что православное понимание Лосевым неоплатонизма, как и всего явления античности в истории человечества, опиралось на глубокое знание им всего святоотеческого наследия. То, что он открыто высказывал о «логосе», опираясь на миропонимание древних греков, представляло собой лишь «верхушку айсберга». Смысл – вовсе не то значение слова, вещи, которые приписывает им обыденное сознание, либо даже самое утончённое научное мышление. Конечно, представление о смысловом изваянии древних греков помогает избавиться от мёртвой абстракции рассекающих его определений, сделать грандиозное явление смысла ясно видимым. Но ведь сам логос-«cмысл» уходит в непостижимые глубины бытия, в неисповедимую тайну миротворения.
Для высокоавторитетного в православии прп. Максима Исповедника в «логосах» вещей – их творческих идеях – проявляются Божественные воления. Всякая тварная вещь имеет точку соприкосновения с Божеством: это её идея, её причина, её «логос», который одновременно есть и цель, к которой она устремлена. Рассматривая природу тварных вещей, пытаясь проникнуть в смысл их существования, мы, в конце концов, приходим к Логосу, Которым всё было сотворено, Который представляется Божественным средоточием; очагом, откуда исходят творческие лучи – частные «логосы» отдельных существ, к Которому, в свою очередь, тварные существа устремляются как к своей конечной цели.
Возможно, кое-что у Максима Исповедника напомнило вам чуть ранее упоминаемых неоплатоников? Ничего удивительного: в мистическом богословии отцов Восточной Церкви IV—VIII вв. в той или иной мере проявляется православно понимаемый неоплатонизм. Так что созидательная идея лосевской философии – действительно продолжение замечательного пути, от которого, к сожалению, до настоящего времени остаётся отвращённым общественное сознание в России.
Краеугольным камнем научного познания (и это особенно выделялось в советской науке) являлось его полное отмежевание от любых направлений, питаемых религиозным чувствованием, верой в Бога. И это несмотря на то, что некоторые начальные посылки, постулаты, рабочие гипотезы, предлагаемые конкретными авторами и, стало быть, имеющие изначально субъективный характер, расцветали как в естественных, так и в общественных науках подлинно религиозным мифом, превращались в догматы, находя опору в самой настоящей вере в очередного человекобога. Впрочем, западная наука, при всей своей амбициозности, всё же не стала совершенно порывать с религией, стараясь сохранить с ней некий симбиоз в сфере этики и даже, в какой-то мере, в онтологии. Эйнштейн даже как-то высказался в этой связи: «Религия без науки слепа, а наука без религии хрома». В советской науке подобная ниша начисто отсутствовала: основы научного коммунизма полностью отвергали саму возможность такого «противозаконного» дуализма.
Конечно, всё это, надёжно закреплённое и многократно повторяемое системой образования произвело труднообратимый сдвиг в общественном сознании. И было бы наивным считать, что одно лишь провозглашение «свободы совести» cпособно повернуть его в сторону основ православной культуры, её бесценного интеллектуально-духовного наследия. Может быть, именно многолетняя лосевская борьбаза смысл, осознанная сейчас, создаст необходимый импульс для такого поворота? Но сначала надо понять, почувствовать пафос этой беспримерной борьбы, что потребует значительных усилий, потому что условия, в которых она велась, понемногу начинают забываться.
Вот Лосев сопоставляет диалектику и здравый смысл, конечно, не забывая время от времени упоминать о незыблемости закона единства и борьбы противоположностей. Но обратите внимание на вывод: «…И всякая отдельная вещь есть неделимое единство составляющих её отдельных и делимых признаков; и весь мир, взятый в целом, есть вещь как неделимое единство всех составляющих его признаков, свойств, частей и вообще явлений».
Почему-то у автора столь обобщающего вывода не нашлось здесь места для этой самой борьбы. Действительно, кому бороться между собой: признакам, свойствам, частям; вообще явлениям? Так что в выводе Лосева угадывается вовсе не гегелевский закон диалектики, а вселенское всеединство Вл. Соловьёва. Впрочем, сам Лосев не оставляет места недомолвкам. В другом месте он предложит своё суждение о культуре мышления: «Мыслить предмет – это уметь отличить его от всего другого, но вместе с этим отличением также и соединить его со всем прочим, преодолевая на этом пути противоречия и противоположности».
Вам ясно, что «противоречия и противоположности» относятся, по Лосеву, вовсе не к самому предмету, а лишь к пути его осмысления? Сам по себе предмет (вещь) – цельнораздельное единство; мыслить предмет, то есть выявить его смысл, значит воспроизвести в мыслях это единство. И весь лосевский пафос направлен на выражение того, что смысл существует вовсе не как плод человеческой мысли, а сам по себе, как и вещь. Этотфактдолжен быть осознан и признан. Только и всего.
Тайна опального профессора
Начало трудовой «перековки» 38-летнего профессора из Москвы, приговорённого решением коллегии ОГПУ к десяти годам лагерей, оказалось малопродуктивным. Его двухнедельная работа мокрыми баграми в октябрьскую непогоду на лесосплаве по реке Свирь была прервана скрутившим пальцы ревматизмом. Затем врачебная комиссия (третья по счёту) учла, наконец, давнюю болезнь глаз заключённого и произвела над ним «актирование», то есть перевела в инвалиды. Ему даже представилась возможность выбрать себе работу, подходящую для философа, привыкшего размышлять в уединении: посменно сторожить лесоматериалы в зоне строящегося Беломоро-Балтийского канала, разгуливая вдоль реки то днем, то ночью. Позади остались семнадцать месяцев пребывания во внутренней тюрьме Лубянки (из них четыре с половиной – в одиночке), изнурительные допросы и оглашение сурового приговора. Но именно здесь, в сырой, по ночам битком набитой спящими людьми лагерной палатке, пришла к нему впервые надежда на скорый возврат к письменному столу, которой, впрочем, не раз ещё предстояло чередоваться с отчаянием. А пока…
12 октября 1931 года заключённый 2-го отделения Свирлага Алексей Фёдорович Лосев пишет Валентине Михайловне Лосевой (своей Ясочке), заключённой Сиблага: «…Нам предстоит ещё большой путь. Я только что подошёл к большим философским работам, по отношению к которым всё, что я написал, было только предисловием…» Можно лишь догадываться о грандиозности замыслов автора письма, если учесть, что в написанное им до ареста входит целых восемь фундаментальных трудов, изданных в 1927—1930 гг. Вообще-то их содержание не только не согласуется с маркистско-ленинской философией, но, по существу, противостоит ей. Зато они наполнены глубокими идеями, сближающими между собой науку, религию, искусство, – следовательно, весьма интересуют общественность.
Почему же об этих планах остаётся только догадываться? Ведь не пройдет и двух лет с момента написания этого письма, как Лосев действительно возвратится к своему письменному столу в квартире на Воздвиженке, и снова его Ясочка окажется рядом. Да, всё будет именно так, но… ни одной строчки не дадут больше опубликовать профессору Лосеву целых двадцать лет. Да и о самих границах научных интересов, разрешённых ему отныне, он узнает от функционеров Секретариата ЦК ВКП (б): Лосеву предписано впредь заниматься античной эстетикой и мифологией, держась от философии как можно дальше.
Жестокая опала рассекла судьбу Алексея Федоровича гигантским разломом. Под угрозой физического уничтожения он вынужден принять навязанные ему правила игры. Даже получив после смерти Сталина возможность публиковать свои новые работы, он больше не пытается бросить прямой вызов бездушной идеологической машине. Как-то уже в весьма преклонном возрасте профессор в минуту откровенности обронил: «Не знаю, может быть теперешние кусачие выпады тоже ведут к высылке…» Его не покидает ощущение зыбкости своего положения; оно и не удивительно: официальное решение о реабилитации А. Ф. Лосева появится лишь… через шесть лет после его кончины. Труды, изданные им до ареста, так и оставались под запретом; к рукописям, написанным сразу после возвращения из мест заключения, он сам больше никогда не возвращался, упрятав их подальше «в стол». Ему навсегда перекрыт доступ в Академию наук; всего два неполных учебных года (1942—1944) он вёл преподавательскую деятельность в стенах МГУ, после чего был изгнан оттуда «как идеалист». Так что, добыв в самом расцвете творческих сил золотые самородки новых знаний, Лосев был напрочь лишен возможности отдать их на пользу людям.
И всё же он готов к действиям в любых условиях. Неуёмная жизненная энергия, неиссякаемый творческий потенциал находят выход в создании им по окончании вынужденного молчания (то есть, когда ему уже минуло шестьдесят) около пятисот (!) научных работ, включая несколько десятков монографий, по эстетике, мифологии, античной культуре, теории литературы, языкознанию и, главное, монументальной, восьмитомной «Истории античной эстетики». Он готовит аспирантов, принимает экзамены, борется с подозревающими «крамолу» редакторами своих работ, опираясь во всех делах исключительно на беззаветно преданную Азушку (Азу Алибековну Тахо-Годи), которую Валентина Михайловна на смертном одре (она скончалась 29 января 1954 года) просила не оставлять Алексея Федоровича, быть всегда с ним. Будущим исследователям творчества Лосева предстоит совершить весьма необычное дело: измерить тот колоссальный и неблагодарный труд, на который решился ученый, тайно превращая в течение десятилетий добытые ранее самородки в золотоносный песок и затем с предельной осторожностью, скупыми порциями рассыпая его по страницам своих трудов, которые он, окончательно ослепнув, вынужден был надиктовывать. Казалось бы, сделано всё, что в человеческих силах, и даже больше. Но на девяносто пятом году жизни, за несколько месяцев до кончины, Алексей Федорович произнесёт в отчаянии: «Нет, ничего не сделано, ничего не успел сделать!.. Погибла жизнь…»
Попытка понять причину столь неожиданной самооценки неутомимого труженика мысли возвращает нас к драматическому стыку событий, приходящихся как раз на сорокалетие Лосева (именно тогда он получил, наконец, возможность вернуться из Прионежья в Москву). Накануне, всё ещё оставаясь в мучительном неведении относительно разрешения на возвращение, он пишет жене, к тому времени уже находящейся дома: «Почему хочется и мыслить, и писать, и говорить другим, общаться? Потому что я чувствую себя на манер беременной женщины, которой остается до родов несколько часов. Меня схватывают спазмы мыслей и чувств, целой тучи мыслей и чувств, бурлящих и кипящих в душе и ищущих себе выхода вовне, жаждущих родиться и стать живыми организмами, продолжающими свою сильную и бурную жизнь вне меня, объективно, на людях, в истории. Но если уже заранее становится известным, что этих родов не будет, что своих книг я не могу написать, так как погубил зрение <…> а если напишу, то не смогу их издать по невежеству или слепой злобе людей, – спрашивается: что делать дальше и куда девать свои неродившиеся детища, как осмыслить явную бессмыслицу – для меня – такого существования? Ответ один: пусть его осмысливается само как хочет! Философ должен сохранять спокойствие, ибо – „если есть что-нибудь одно, то всё иное (слышишь? именно всё иное) тоже есть (или возможно) “. Вот и хватаюсь теперь за то одно-единственное, что уже действительно никто не сможет отнять, если сам не отдашь, это – за спокойствие и „равный помысел“ ко всему. Пусть его „оформляется“, как хочет!»
Что имеет в виду Лосев? Неужели всего лишь художественную прозу, – своеобразную «философскую беллетристику», работа над которой увлекла его на последнем этапе жизни в местах заключения и затем достаточно активно продолжалась, примерно, год по возвращении в Москву? Но ведь ясно же, что в ней нашёл, скорее, выражение некий преизбыток творческих сил автора, нежели его главное дело! Напрашивается другая догадка… Что, если упоминаемый в письме, написанном за два года до этого, «подход к большим философским работам» уже завершился прямым прорывом неутомимого мыслителя в новое миропостижение, и оно само теперь властно требует от его обладателя установить прямую связь с людьми, войти в историю?
А ведь Лосев действительно так и не издаст до конца жизни ни одной книги, в которой его собственное мировидение получило бы целостное философское оформление, стало достоянием общественного сознания. Не это ли и явится истинной причиной его отчаяния и сетований накануне ухода?..
Но может он всё же успел ещё до окончательного запрета на занятия философией родить хотя бы одно такоедитя; спрятал его подальше от чужих глаз, а потом, уже не надеясь на приход лучших времён, вообще запретил себе даже упоминать о нём? Такое предположение представляется довольно правдоподобным, особенно после одной находки.
В 1990 году Аза Алибековна изъяла из архива Лосева явно относящуюся к началу 30-х годов объёмистую незавершенную рукопись без названия. Впрочем, вспоминает она, папка с рукописью однажды попалась ей на глаза ещё при жизни Алексея Федоровича, и на её вопрос, что это, он ответил как-то многозначительно: «А это „самоесамо“». Именно под таким названием рукопись и была опубликована через четыре года издательством «Мысль» в одном из сборников лосевских работ вместе с другими его «ранними» трудами. Выход в свет работы «Самое само» был встречен научными кругами (как естественников, так и гуманитариев) дружным молчанием. Где уж тут говорить о внимании широкой общественности! Конечно, в существующих условиях непрекращающегося брожения умов, когда ниспровергателиоснов возникают, как грибы после дождя, а научный Олимп занял круговую оборону от посягательств на устоявшиеся истины, трудно было ожидать чего-либо иного. Но всё же, всё же…
Между тем лосевский подход до крайности прост: всякая конкретная вещь хранит непостижимую тайну. Вещь можно назвать, изобразить, дать ей множество определений, мысленно представить, наконец, просто ткнуть в неё пальцем, но всё это лишь беспомощные попытки выразить её абсолютную индивидуальность – самое само, которое, увы, остаётся вне пределов наших мыслей и чувств. Стало быть, и ответить на вопрос: «Чтоэтотакое?», имея в виду абсолютный смысл вещи, просто невозможно. И это вовсе не признак какого-то невежества, а всего лишь «учёное незнание». Именно оно и приводит Лосева к эпохальным открытиям-откровениям.
Пусть самоесамо конкретной вещи остаётся сверхмыслимой тайной. Зато можно совершенно точно утверждать, что одна вещь отличается от другой; стало быть, основой смысла должно быть различие. Но ведь во всякой целой вещи её различия слиты, соединены в тождество. Выходит, что такое смысловое соединение является необходимым условием для существования смысла всякой вещи. Действует же оно мгновенно, с неотвратимой и бесконечной силой. Точно так же действуя, проявляются вовне и все различия, которыми обладает любая вещь, выражая при этом её абсолютную индивидуальность – самое само. Но такое выражение, в котором смысл внутреннего и внешнего совпадает, – не что иное, как символ. Стало быть, и реальность, в которой это происходит, является символической. А ведь это и есть та самая живая действительность, в которой мы с вами существуем, – смысловое вселенское Всеединство.
Выразительно-смысловая символическая реальность открыла Лосеву путь к задуманному в ранней юности «высшему синтезу». Однако запрещающий «кирпич», поставленный невежественной рукой в самом его начале, вынудил Лосева не только навсегда отказаться от движения по этому пути, но и никому о нём не рассказывать. Жизнь приучила Алексея Фёдоровича молчать о главном. Иногда это было молчание не гонимого властями учёного, а верного священным обетам отшельника. Впрочем, сдерживали профессора и вездесущие охотники до чужих мыслей. Как-то в откровенной беседе на замечание о своей замкнутости он ответил: «Давно замкнулся. Потому что я когда-то выступил, а навстречу только клевета, использование моих мыслей. Делали на мне карьеру многие…». Но вот он решается в ходе одного из поздних интервью открыто сказать о главном итоге своей работы: «…У меня есть одна… формула. Она гласит, что сама действительность, и её усвоение, и её переделывание требуют от нас символического образа мышления…». Вы, вероятно, помните, что Лосев умел сводить целые фундаментальные учения к одной фразе, одной формуле. Это именно такой случай: попытка назвать своё учение. Лосев прямо заявляет, что сама действительность символична и познавать её нужно по-новому.
Дело было в начале 80-х. И что же, отнеслись к этому заявлению со всей серьёзностью? Стало оно предметом обсуждения в Академии наук или хотя бы послужило поводом для дискуссии в центральной прессе? Да ничего подобного – это был глас вопиющего в пустыне. Конечно, ниша, предоставленная правящим режимом Лосеву, была всегда ему тесна, но вне её он воспринимался советскимбомондом со своими «мифом», «числом», «именем», «личностью», «смыслом» в лучшем случае в качестве юродивого.
А ведь его давний прорыв в выразительно-смысловую символическую реальность открывал подлинные чудеса, не снившиеся не только авторам «безумных теорий» в физике, благословляемых некогда Нильсом Бором, но и самым крутым нынешним фантастам. Одно лишь смысловое соединение, осуществляемое вне пространства и времени, позволяет человеку ощутить свою истинную причастность к всюдности и вечности. Оно проявляется в произведении чисел и в любовном влечении, во всемирном тяготении и в обращённости Бога к человеку. Куда до него поражающей ныне воображение виртуальной реальности, создаваемой «чудесами» самой современной компьютерной техники!
Итак, начала нового, глубоко научного мировоззрения были заложены в минувшем столетии, но так и не стали в нём достоянием человечества, а сам автор их считал себя «сосланным в двадцатый век». Он не успел передать нам из рук в руки свою главную тайну, но и не унес её с собой. Она продолжает и сегодня ждать своего часа.
Притча о стоптанных галошах
Предания связывают подчас прозрения великих мыслителей с простыми вещами и событиями: Архимед открыл свой знаменитый закон, находясь в ванне с водой; Ньютон осознал существование всемирного тяготения, когда на голову ему свалилось яблоко. Не исключено, что главное открытие Лосева свяжут когда-нибудь с его изношенной парой галош. Сам он, по крайней мере, даёт для этого реальный повод, заявляя: «Может быть, вам и не интересны мои стоптанные галоши. А мне это очень интересно, когда я вижу, что других галош у меня нет, а на дворе дождь и слякоть, а денег на покупку галош тоже нет. Галоши, товарищи, это тоже вещь, тоже какая-то индивидуальность, тоже какое-то самое само. Вот на этих вещах я и познаю, что такое самое само».
Обращение к обыденным общеизвестным вещам является для Лосева принципиальным: он считает, что неприступная тайна самого самого выступает на них с большей очевидностью. Нелишне будет добавить, что это же заодно даёт возможность приобщить к основам миропонимания людей, пусть и не обладающих глубокими системными знаниями, но зато склонных к любомудрию, а таких в России всегда хватало. Насколько это важно для Лосева, видно из его письма к жене, написанного во время пребывания в заключении, в котором он с удовлетворением сообщает о своём успешном преподавании арифметики в лагерном ликбезе. «Солидных людей», которые его за это высмеивают, считая ликбез несовместимым с его мировоззрением, он называет «безнадёжно мрачно-озлобленными на всю жизнь людьми». «Мы с тобой, – завершает он, – имеем совершенно иное философски-историческое чутьё».
Лосев никогда не воспринимал философию как сухую рационально-теоретическую форму мировоззрения. В одной из своих последних работ он выразил собственное мнение, приведя высказывание Бердяева: «Как жаль, что философия перестала быть объяснением в любви, утеряла Эроса, превратилась в спор о словах». Лосев руководствуется своим чутьём, предлагая зафиксировать ряд положений, которые вообще не связаны ни с какой философской системой. План его очень прост: сначала выбрать из философских учений то, что является для них наиболее общим, а затем ввести принцип, который превратит эти общие моменты в новое мировоззрение. Но годится ли всё общее для такого серьезного дела? Оказывается, нет. Лосев отмечает, что многочисленные философские системы полагают вещь именно как вещь, а потому не отражают живую действительность и являются абстрактными. Для него же вещь есть прежде всего именно она сама. Казалось бы, невелика разница. Ничего подобного – именно с неё-то на самом деле и начинается принципиальное расхождение в миропостижении.
Лосев прямо заявляет, что утверждение «вещь есть вещь» полностью отгораживает нас от мира самой конкретной вещи, и нам остаётся ограничиваться лишь представлениями и понятиями о ней, доверяясь исключительно своим чувствам и разуму. Естественно, ничего плохого в этом нет. Чувственный опыт с его наглядностью и разум (рассудок) с его рациональностью мы и применяем ко всему вещному миру, как в сугубо житейской практике, так и при специфическом научном подходе, где практика в той или иной мере сочетается с теорией. Полезность этого легко проверялась Лосевым на собственной паре галош – весьма незаменимой вещи в 30-годы. Обладателю галош достаточно было лишь взглянуть на них, а для верности ещё и пощупать, чтобы убедиться: галоши стоптаны – их пора сменить. Что же касается научного подхода, то ведь благодаря именно ему и ничему иному была отлита на фабрике «Красный треугольник» эта самая пара некогда новеньких галош. С такими доводами невозможно спорить.
Но ведь Лосев и не спорит; он лишь заявляет, что при всём при этом вещь сама по себе остаётся непонятой. По существу же он предлагает искать истину в той сфере, которая представляется здравому житейскому смыслу нереальной, а, главное, бесполезной. Попытаемся всё же, отбросив всякую мысль о полезности, последовать за Лосевым.
Сохранить конкретную вещь в живой действительности можно, считает он, лишь признав в ней наличие самого самого, для чего им и предлагается в качестве примера представление об уже знакомой нам стоптанной галоше. У главных составляющих такого представления – «галоши» и «стоптанности» – нет ничего общего. Действительно, галоша – не «стоптанность» (она может быть и не стоптанной), а «стоптанность» не есть галоша (стоптанным может оказаться и сапог). И если они образуют целостное представление, значит их связывает что-то третье, не являющееся ни галошей, ни «стоптанностью». Вот это-то третье, заявляет Лосев, мы и называем самым сам?м стоптанной галоши. Здесь уже всего два признака вещи свидетельствуют о его наличии. А вообще сколько бы таких признаков, свойств, отличий и т. д. мы в ней ни обнаружили, свести к ним сам? вещь невозможно. В то же время все они сливаются в то, что уже не содержит никаких различий (в целую вещь). И это следует признать как факт, который опровергнуть невозможно, какое бы мировоззрение за ним ни стояло.
Но ведь в самом самом не просто слиты признаки вещи – оно воплощает её абсолютную индивидуальность. Правда, одинаковых вещей на свете бывает великое множество (хотя бы тех же пар галош одного размера). Как тут говорить об абсолютной индивидуальности? Между тем её нетрудно обнаружить в том, что присуще всякой вещи – в её существовании. Неповторимой оказывается сама история вещи – цепь непрерывных изменений, составляющих её существование, и это не что иное, как жизнь вещи. Конечно, жизнь лосевской пары галош несопоставима с жизнью их владельца, но присуща она им обоим. Такой, вот, вывод.
Получается, что вещь не может быть сведена лишь к веществу, образующему её телесную форму, – она обладает тем, что обычно относят к существу, то есть вещь действительно живет. Современный научный подход такой вывод отвергает как нереальный, мистический. Но что такое «мистика» вообще? Согласно «Философскому словарю» начала 90-х – это «религиозно-идеалистический взгляд на действительность, основу которого составляет вера в сверхъестественные силы». Тут, как говорится, и сказке конец.
Между тем самобытная русская философия, чьим основам Лосев оставался верен всю жизнь, была именно мистической. В своей книге, посвящённой Вл. Соловьёву, кстати, вышедшей в свет лет на десять раньше упомянутого «Словаря», он даже привел характеристику, который тот дал ей в одной из своих самых ранних работ: «Предмет мистической философии есть не мир явлений, сводимых к нашим ощущениям, и не мир идей, сводимых к нашим мыслям, а живая действительность существ в их внутренних жизненных отношениях; эта философия занимается не внешним порядком явлений, а внутренним порядком существ и их жизни, который определяется их отношением к существу первоначальному».
Здесь упоминается «существо первоначальное», то есть Бог, однако, нет и речи о «сверхъестественных силах». Стало быть, мистичность имеет вовсе не тот смысл, который приписывает ей дух воинствующего атеизма. Мистика – прежде всего неисповедимая тайна. В самобытной русской философии это тайна Бога, не подлежащая разгадке какими бы то ни было человеческими знаниями; ей соответствует учёное незнание. Но от этого она не перестает оставаться действительной и, в соответствии с восточными святоотеческими традициями, естественной. Разрешить её действительно невозможно; впрочем, Лосев вовсе не собирается это делать да и вообще не упоминает всуе Имя Божие. Он лишь утверждает, что такая тайна и сообщима человеку как тайна; самое само вещи и представлено им как явление именно такой тайны.
Лосевский подход принципиально отличается от кантовского, который стал фундаментом мировосприятия для западноевропейской мысли. У Канта «вещь в себе» так и остаётся непознаваемой. Но поскольку она появляется на пространственно-временной сцене, человеческий разум воспринимает сам факт её явления, формализуя его с помощью системы понятий и определений, которую он создает для такой цели – и только. У Лосева же неразрешимаятайнасамогосaмоговещивыражена вовне и это выражение – символ, несущий на себе смысл внутреннего.