Так складывались и русские отношения с теми течениями и группами в католичестве, которые входили в конфликт с папской властью. Первые попытки живых неофициальных контактов с такими течениями, попытки найти сближение с ними на почве учения о Церкви принадлежат именно Хомякову. К 1840-м годам относится его широко известная переписка с архидиаконом Англиканской церкви У. Пальмером (мы еще вернемся к ней в гл. 2). Пальмер считал догматические и экклезиологические позиции англиканства и православия весьма близкими, хотел перейти в православие и предпринимал к тому длительные усилия, однако переход так и не произошел, из-за препятствий отчасти бюрократических, отчасти принципиальных, связанных с чином перехода; в конце концов Пальмер принял католичество. В 50-х годах Хомяков вступает в переписку по экклезиологическим вопросам с проф. Г. Лоосом, деятелем голландской Утрехтской Церкви, стоящей вне подчинения Римской Кафедре. Эта его активность вполне отвечала общим позициям славянофильства. Как почти все православные той эпохи, славянофилы были несомненными антикатоликами; но в то же время феномен славянофильства был во многих отношениях параллелью кругам так называемых «либеральных католиков» на Западе – тем кругам, в которых ценили традицию древней единой Церкви и отрицательно относились к позднейшему ультрамонтанству, неограниченному усилению папской власти. В известной мере ранние славянофилы также были такою лояльной и традиционалистской оппозицией внутри синодальной Церкви в России, где вместо неограниченной папской власти грозил неограниченный произвол царя и чиновников. Известная параллель между ними прослеживается и в социальных, исторических, культурных аспектах. Все основатели и вожди раннего славянофильства происходили из старых дворянских родов, где принципы чести и независимости блюлись и ставились выше целей богатства или карьеры; таковы были семейства Хомяковых, Самариных, Киреевских, Аксаковых, Елагиных, Валуевых… Это нередко ставило их в позицию дистанцирования и отчуждения по отношению к власти; как писал Бердяев, «Славянофилы и бюрократы более чужды друг другу, чем славянофилы и русские радикалы»[150 - Н.А. Бердяев. Хомяков. М., 1912. С.69.]. Подобные же круги старой знати, с традициями и тенденциями к независимости, со склонностью к духу консервативного либерализма, а по временам и к фрондерству, издавна существовали на Западе, и в католической среде их представители нередко пополняли стан либеральных католиков; типичною фигурой такого рода был, например, один из крупнейших деятелей либерального католичества лорд Эктон (1834–1902).
Как уже говорилось в Гл. 1, и либеральные католики, и славянофилы были твердыми сторонниками религиозной свободы, считая, что основа единства Церкви – не власть, а присутствие Святого Духа, выражающееся в соединяющей всех любви. Оба течения имели опорою своих взглядов созданную ими оригинальную экклезиологию: хомяковское богословие соборности – у славянофилов, у католиков же – учение И.А. Мелера. Как давно замечали, эти два богословские учения очень близки, ибо имеют в своей основе один и тот же центральный принцип: идею Церкви как органического единства в любви и свободе. Здесь, в этих учениях, произошла, по словам о. Георгия Флоровского, «подлинная духовная встреча» их авторов, Мелера и Хомякова; согласно анализу Флоровского, само ключевое понятие «соборности» получает у Хомякова трактовку, весьма близкую к концепции «кафоличности» (Katholicismus) у Мелера (см. подробнее в Гл. 2). Как упомянуто выше, известностью и авторитетом среди славянофилов пользовался также Франц фон Баадер, другой мыслитель из лагеря неортодоксальных католиков. Баадер, в свою очередь, питал интерес к России и православию, а его христианская философия находила здесь немало поклонников, в числе которых, уже в XX в., был и Николай Бердяев.
2. В свете сказанного, вполне понятен тот факт, что интерес к старокатолическому движению в России раньше всего проявляется в славянофильских кругах. В 60-е годы в католическом мире проходят обширные дискуссии вокруг подготавливавшегося догмата о папской непогрешимости, и в этих дискуссиях зарождаются первые ростки будущего старокатоличества. В этот период Хомякова уже не было в живых, однако его соратники неотрывно следили за всеми перипетиями дискуссий.
Центральною и объединяющей фигурой в славянофильской среде тогда был Иван Аксаков, издававший газету «Москва». Однако во всех действиях и позициях, относящихся до европейских дел, Аксаков следовал научениям своего тестя Федора Тютчева, который был профессиональным (насколько мог быть великий лирик «профессиональным»!) дипломатом, провел долгие годы на Западе и всегда сохранял живейший интерес к международной политике. В своих воззрениях он был близок к славянофилам и хотя писал мало по политическим вопросам, однако славился острым политическим умом и обладал немалым влиянием как эксперт в международных делах.
Уже задолго до Ватиканского Собора Тютчев начал уделять большое внимание внутренним расхождениям в католичестве, которые порождались вопросом о пределах папской власти. В противоположность большей части славянофилов, он не был антикатоликом, однако был резким противником папства и утверждал необходимость «видеть разницу между католичеством и папизмом». Эту идею он развивал и пропагандировал в своих идейно-политических писаниях, часть которых обнародована была в 1850 г. в форме французской статьи «Папство и Римский вопрос». Помещенная в журнале «Revue des Deux Mondes», читаемом во всей Европе, статья была весьма замечена и вызвала целый поток откликов (о косвенной, но важной роли этой статьи в богословском творчестве Хомякова мы еще скажем в Гл. 2). Очередным его резким антипапистским выступлением явилось стихотворение «Энциклика», написанное в связи с выпуском послания «Quanta сига» папой Пием IX в декабре 1864 г. В качестве приложения, послание содержало ставший печально знаменитым «Реестр заблуждений», «Syllabus Errorum», где осуждались 80 современных «ересей», средь коих значилась и свобода совести. Последние строки стихотворения Тютчева были: «Его [папу] погубит роковое слово: Свобода совести есть бред!». Поэт всегда настаивал, что в основании всей полемики православия против католичества должен находиться вопрос о свободе совести.
Борьба против догмата о папской непогрешимости привлекала активнейший интерес Тютчева. Немало противников догмата были его личными знакомыми, в частности, декан Богословского факультета в Париже А.Л. Маре. Поэт пристально следил за предсоборной полемикой и прилагал все усилия, чтобы она максимально освещалась в российской прессе. В письмах его мы найдем обсуждения направленных против папского догмата публикаций, которые выпускались Маре, епископом Орлеанским Дюпанлу и др. Особое внимание уделялось лидеру всей борьбы, крупному мюнхенскому богослову и церковному деятелю И. Деллингеру (1799–1890), которого рассматривают обычно как основателя старокатолического движения. Книга «Папа и Собор» (1869), в которой принял участие Деллингер, была, попечением Тютчева, широко обсуждаема и хвалима; а в 1868 г. по настоянию Тютчева же Аксаков начинает в своей газете публикацию обширного цикла статей о предсоборной дискуссии. Впрочем, из-за преследований цензуры в свет вышла всего одна статья.
Для Тютчева и его окружения, принятие догмата о непогрешимости явилось решающим событием, истинным актом самообличения папизма. К первой годовщине голосования на Ватиканском Соборе (июль 1871 г.) поэт пишет стихотворение «Ватиканская годовщина», возбужденное и пространное, где были строки: «Сей роковой и судный день… когда себя он божеством и новым богочеловеком кощунственно провозгласил», и где все завершалось саркастическим и экспрессивным финалом: «И Ватиканский далай-лама не может быть наместником Христа!» – Очевидным образом, возникновение старокатолического движения могло лишь приветствоваться славянофилами. Как пишет биограф Тютчева, «отношение поэта к старокатоликам отличалось величайшим энтузиазмом»[151 - В.В. Кожинов. Тютчев. М., 1982. С.455.], и иначе быть не могло, поскольку ему виделись здесь совершенно новые горизонты в отношениях между Россией и Западом. В дни Первого Конгресса старокатоликов (Мюнхен, сентябрь 1871 г.) Тютчев писал Аксакову: «Целый космос идей возникает здесь… возможность начать мирное духовное сотрудничество с Германией… Рождается миротворческий принцип, определяющий истинное призвание России»[152 - Ф.И. Тютчев. ПисьмокИ.С.Аксаковуот2.10.1871. //Лит. наследство. Т. 97, ч.1. М.,1995. С.369.]. Вновь побуждаемый Тютчевым, Аксаков пишет статью в форме открытого письма Деллингеру, которое публикуется в России (с цензурными выпусками и искажениями) и в Германии, в Берлине (полный текст)[153 - Brief an Dollinger von einem Laien der russischen Orthodoxen Kirche aus Moskau. Berlin. 1872.]. Статья активно обсуждается в кругу лидеров славянофильского движения (А.А. Киреев, А.Н. Майков, А.Ф. Гильфердинг и др.), которые находят, что автор чрезмерно категоричен в своих призывах к старокатоликам немедленно принять православное вероучение.
Мюнхенский конгресс доставил также удобный случай начать прямые контакты. На Конгресс был послан полуофициальный представитель Русской Церкви, коим оказался близкий знакомый Тютчева, профессор Санкт-Петербургской Духовной Академии И.Т. Осинин (1833–1887). В письмах поэта к жене читаем: «Недавно по указанию Великого Князя Константина Николаевича был некто послан в Мюнхен к Деллингеру, и этот некто – наш добрый друг Осинин»[154 - Ф.И. Тютчев. Письмо к Э.Ф. Тютчевой от 14.09.1871. // Ф.И. Тютчев. Соч. в 2-х тт. Т.2. М.,1984. С.258.]. Осинину был оказан в Мюнхене прием самый дружественный и внимательный. Он обсудил со старокатоликами многие темы, многие возможности сотрудничества и по возвращении в Петербург сделал подробнейший отчет Тютчеву. После этой встречи поэт с удовлетворением писал Аксакову: «То, что рассказывает Осинин, чрезвычайно утешительно… Он положительно не может нахвастаться тем, какой горячий прием ему оказали все главы антиримской католической партии… Огромное поле открывается в этом направлении»[155 - Он же. Письмо к И.С. Аксакову от 2.10.1871. Цит. изд. С.369.]. Пребывая в уверенности, что русские отношения с антипапистскими католическими кругами входят в новую стадию, стадию теснейшего сотрудничества, Тютчев в своих письмах этого периода постоянно обращается к старокатолическому движению, намечая различные контакты, строя планы и рисуя яркие перспективы.
3. Однако весьма вскоре дело русских контактов со старокатоликами переходит в другие руки. Стареющий Тютчев болеет, и в 1873 г. его не стало. На следующем этапе, отношения со старокатоликами приобретают больший размах, но вместе с тем несколько изменяют свой характер. Старокатолическое движение попадает в поле зрения российского правительства, и оно видит в нем важный политический шанс. Движение сразу же объявило о своем стремлении к соединению с Православною Церковью[156 - Программа, принятая Первым старокатолическим конгрессом, в п.3 заявляла: «Мы выражаем надежду на воссоединение с Греко-Восточной и Русской Церковью, разрыв с которыми произошел без достаточных причин и не имеет оснований ни в каких неустранимых догматических различиях». (Stenographischer Bericht tiber die Verhandlungen des Katholiken-Congresses abgehalten vom 22. bis 24. September 1871 in Munchen. Mit einer historischen Einleitung und Beilagen. Munchen, 1871, S.222).], и русские власти увидели здесь возможность усилить позиции России и подорвать позиции Запада в католических регионах, присоединив старокатоликов к православию. Такие расчеты были особенно активны вначале, когда еще не обозначились весьма скромные масштабы движения; политики возлагали надежды на его успех на Балканах среди католиков-славян и прикидывали, что от католичества отпадет целиком Германия. Подобные ожидания трезво зафиксировал лорд Эктон: «Россия… занялась вычислением выгод, какие она может извлечь из Ватиканских постановлений, усиливающих раскол внутри католичества»[157 - Lord Acton. Selected Writings. Ed. by J.Rufus Fears. Vol. 3. Indianapolis, 1988. P.303.]. В этих видах в 1872 г. учреждается специальное общество: Петербургское Общество Любителей Духовного Просвещения. Формально оно считалось отделением давно уже существовавшего одноименного общества в Москве, но фактически было полностью автономным от него. Больше того, оно пользовалось гораздо более высоким статусом и обладало гораздо большими возможностями. Такое особое положение обеспечивалось, прежде всего, личностью главы Общества: им был родной брат монарха, Великий Князь Константин Николаевич, главный идеолог и движитель реформ эпохи Александра II. Секретарем Общества стал адъютант Князя, полковник (позднее генерал) Александр Алексеевич Киреев (23.10.1833 – 13.07.1910). Сразу же после учреждения, Общество развивает бурную активность, связанную со Старокатолическим движением. Оно монополизирует все контакты с Движением в своих руках, посылая делегации на все его конференции и конгрессы, и в своих протоколах, выпускаемых по-русски и по-французски, публикует обширные отчеты об этих конференциях, а также переводы разнообразной литературы Движения.
Судя по этим фактам, нетрудно счесть Петербургское Общество простым орудием властей, которое выполняло политические задания, лишь прикрывая их духовной тематикой. Именно так характеризует его современный исследователь, связывая его активность исключительно с политическими происками: «Столь высокое покровительство это Общество… получило в силу ясно выраженной политической задачи… Церковные события заронили надежду путем присоединения старокатоликов к Православной Церкви решить две внешнеполитические проблемы: нейтрализовать сопротивление Германии, поддерживающей притязания Австро-Венгрии на Балканах, и устранить внутренние, конфессиональные противоречия между православным и католическим славянством»[158 - А.А. Носов. «Мы здесь основали Философское Общество…» (К истории философских обществ в России) // Вопросы философии. 1999. № 1. С. 173.]. Но это – односторонний взгляд; действительность же была сложней.
Независимо ни от каких внешних обстоятельств, в России остро недоставало возможностей свободного (хотя бы относительно!) обсуждения духовных проблем. Хотя в эпоху Реформ уже активно публиковалась литература критической, народнической, даже нигилистической направленности, темы религии и Церкви оставались почти запретны; достаточно напомнить, что ни один богословский труд Хомякова не мог быть опубликован в России при его жизни. И в таких условиях, Петербургское Общество с его особыми правами в немалой мере сыграло роль общественной трибуны по религиозным вопросам. Вышеприведенный взгляд странным образом пренебрег хорошо известной – и весьма расходящейся с ним – характеристикой Общества в «Путях» о. Георгия Флоровского: «Общество при самом открытии получило важное преимущество: дозволение “в своей среде”, т. е. в непубличных заседаниях, свободно рассуждать о делах Церкви… В 70-х гг. это был очень значительный очаг богословских интересов. Своим правом “свободного” обсуждения отдел [Общество] пользовался очень широко и касался вопросов действительно сложных и тонких. И кроме того устраивались публичные чтения… Это были религиознофилософские собрания своего времени»[159 - Г.В. Флоровский. Пути русского богословия. Изд. 3. Париж, 1983. С.416–417. О. Георгий проводит здесь многозначительную параллель со знаменитыми Религиозно-философскими собраниями в Петербурге в 1901-03 гг.]. В круг главных деятелей Общества входили отнюдь не политиканы, но известные богословы и уважаемые общественные фигуры: протоиерей Иоанн Янышев (1826–1910), ректор Петербургской Духовной Академии, профессора-богословы И. Осинин (о нем выше), И. Васильев, А. Тачалов, крупные деятели позднего славянофильства Т.И. Филиппов и А.А. Киреев, секретарь Общества. Как и на раннем этапе, славянофилы были активно причастны к отношениям со старокатоликами – но с тою разницею, что это были уже другие, «поздние» славянофилы, которые, в отличие от ранних, без особой критики принимали имперскую государственность России и не сторонились от прямого участия в ней.
В числе публичных чтений, организованных Обществом, одни выделяются особо, ставши событием в истории философии: это были знаменитые «Чтения о Богочеловечестве», цикл лекций Владимира Соловьева в 1877—78 гг. Соловьев жил в эти годы в Петербурге и стоял близко к Обществу. Долгие дружеские отношения связывали его и с Киреевым, и с его сестрой, Ольгой Алексеевной Новиковой (1840–1925), которая также играла видную роль в кругах поздних славянофилов и участвовала в контактах со старокатоликами. Однако позиции Соловьева были гораздо ближе к ортодоксальному папизму, нежели к старокатоличеству, и Движение не вызывало его симпатий. Как ясно показывают его слова в одном из писем к Кирееву, он был полным сторонником Ватиканского догмата: «По-Вашему, эти “новые” догматы, т. е. infallibilitas и “immaculata conceptio”, к которым Вы присоединяете также “fflioque”, составляют ересь… По-моему, эти догматы и не новы, и никакой ереси ни по существу, ни формально в себе не заключают»[160 - Вл. Соловьев. Письмо к А.А. Кирееву от 12.11.1883 // Символ (Париж), 1992. Т.27. С.198.].
4. Реальные контакты и богословские дискуссии со старокатоликами велись Обществом в 70-е годы весьма регулярно и интенсивно. Главным движителем и неутомимым организатором их был Киреев, который завязал близкие отношения со всеми лидерами Старокатолического движения – Деллингером, Лангеном, Рейнкенсом, Мишо, вел с ними оживленную переписку и стал постоянным сотрудником старокатолического органа Revue Internationale de Theologie. Центральными событиями в контактах были старокатолические конгрессы и конференции, проходившие с неизменным участием делегатов Общества. Наиболее важными были встречи на межконфессиональных конференциях, которые были проведены под руководством Деллингера в Бонне, 13–16 сентября 1874 г. и 11–16 августа 1875 г.; на первой из них было 4 русских участника (Янышев, Киреев, Тачалов, Сухотин), на второй – 8 (присоединились И.Т. Осинин, Т.И. Филиппов, Ф.Г. Тернер, В.И. Модестов); кроме того, на ней были также представители Константинопольского патриархата, Румынской и Болгарской Церквей. Ко Второй Боннской Конференции русская делегация подготовила Положение из 7 пунктов, которое формулировало основные принципы интерконфессионального диалога; оно было оглашено уже в день открытия.
Совместные обсуждения включали весь спектр интерконфессиональных проблем – в догматике, экклезиологии, интерпретации Писания и Предания, учении о таинствах, богослужебной практике и проч. Степень достигаемого согласия была высока. Так, в основной теме Второй Боннской Конференции, проблеме исхождения Святого Духа, хотя некоторые пункты остались открытыми, участники все же приняли совместный документ из 6 тезисов, содержащий общую платформу, разделяемую и старокатоликами, и православными (тезисы были почерпнуты из писаний ев. Иоанна Дамаскина); старокатолики признали также неправомочным включение Filioque в Символ веры. Эта практика принятия документов, закрепляющих определенную почву согласия, утвердилась и во всех дальнейших контактах. При этом, практически во всех обсуждаемых темах, за пределами согласия оставались лишь немногие пункты; в ряде областей, включая понимание Писания и Предания, а также догматику, совпадение позиций постепенно достигло полноты.
И все же изначальная цель, соединение, не была достигнута – ни в 70-е годы, на первом этапе контактов, ни по сей день, несмотря на многократно возобновлявшиеся попытки[161 - После начального этапа, имели место еще два периода регулярных встреч и собеседований: 1893–1913 (контакты между Санкт-Петербургской Синодальной комиссией (ставшей преемницей Санкт-Петербургского отдела Общества Любителей духовного Просвещения) и Роттердамской Старокатолической богословской комиссией) и 1975–1987 (работа Смешанной богословской комиссии по православно-старокатолическому диалогу); помимо того, совместные православно-старокатолические конференции состоялись в Бонне в 1931 и в Рейнфельдене в 1957 г.]. Можно усматривать, пожалуй, две основные причины подобного негативного итога. Во-первых, остававшиеся расхождения, хотя и немногочисленные, оказались немаловажными для православного сознания. Главное из них уходило достаточно глубоко: православными всегда, пусть интуитивно, ощущалось различие типов религиозного сознания. У них было постоянное подозрение, что импульс, отталкивающий старокатоликов от Рима, влечет их, в действительности, не к православию, а к протестантизму. И события нередко давали подтверждение таких подозрений; ибо протестантские тенденции в старокатоличестве – неоспоримая реальность. «Старокатоличество в целом недостаточно глубоко понимает и чувствует мистическую сторону богослужения»[162 - А. Сергеенко. Очерки из истории старокатолического движения // Богословские Труды. 1958, № 1. С. 154.], – заключает современный православный исследователь. В позднейших попытках сближения, общение старокатоликов в таинствах с англиканами и идущие в этом же направлении соглашения с лютеранами неизменно оказывались одним из главных препятствий[163 - Приведем выдержку из сообщения председателя Общеправославной Комиссии по диалогу со старокатоликами Патриарху Вселенскому Димитрию I: «Необходимо отметить, что… трудности восстановления полноты церковного общения между Православной и Старокатолической Церковью включают… общение в таинствах старокатоликов с англиканами и “Соглашение о взаимном приглашении к участию в Божественной Евхаристии” между Старокатолической Церковью в Германии и Евангелической Церковью». (Журнал Моек. Патриархии, 1988, № 5. С.59).]. – Другая причина, по которой контакты оставались бесплодными, – более прагматического характера. Совместные документы, принимаемые на встречах и содержащие все более значительную основу для сближения и соединения, на поверку, не имели большого веса. Практические результаты должен был приносить следующий этап: на базе этих документов должны были появиться решения самой Православной Церкви. Но этот этап никогда не наступал. Как можно заключить, руководство Церкви не придавало переговорам достаточного значения.
Остается только сказать, что весь этот ход событий влечет любопытные выводы на тему «вера и политика». Политические цели должны были толкать русскую сторону к пренебрежению расхождениями – ради скорейшего достижения соединения. Однако на всех этапах контактов мы видим, что именно православная сторона проявляет медлительность и осторожность, заботливей фиксирует расхождения и придает им большее значение. Признавая обширную почву общего согласия, православные в то же время колеблются и никак не могут признать эту почву уже достаточною для соединения; и в конце концов эти колебания приводят к полному отсутствию практических продвижений. Но ведь единственно таких продвижений и требовала политика! – Итак, неудача, бесплодность контактов между православными и старокатоликами – явное доказательство того, что в этом историческом эпизоде вера одержала верх над политикой. Трудней, однако, решить, какие именно стороны православной веры породили этот исход: самая ли суть ее или же только побочные черты, «акциденции», такие как избыток инерции…
Глава 2
Учение о соборности и Церкви
1.
Мысль философа должна выражать его жизненный мир, Lebenswelt. Будь это условие единственным, что требуется от философии, – русские философы всегда были бы в ней в числе виднейших фигур, а Хомяков был бы меж ними из самых первых. Мы не раз уже отмечали прямое и тесное соответствие, цельное единство его мысли и его жизни. Однако одно это единство еще не обеспечивает, увы, зрелой философии. Больше того, как мы тоже отмечали, кружково-салонная среда скорей мешала углублению мысли, уводя от строгих задач создания понятий и метода. Мысль Хомякова на славянофильском этапе – лишь «кружковая философия», где выдвигаются свежие, порой плодотворные идеи, однако их совокупность складывается разве что в идеологию, но отнюдь не в полноценное философское или богословское учение. Религиозно-богословский дискурс здесь, по сути, отсутствует, философский же пребывает на обрывочном и довольно дилетантском уровне.
Затем наступает, однако, новый, зрелый этап; и в его стимулах, истоках мы снова видим единство мысли и жизни. Для Хомякова высшие ценности, движущие начала существования – не в отвлеченном мышлении, а в «жизни», в живом «великом организме», которому принадлежит человек и которым для него самого была православная Русь. Поэтому его мысль побуждается к развитию не проблемами теории, а жизненными запросами, которые, по пресловутой воинственности его духа, виделись ему большей частью в полемической плоскости – в защите прав, отстаивании смысла и ценности «великого организма». И в ходе событий, на первый план в этих полемических задачах все больше выходят религиозные и богословские вопросы, а обсуждение их приобретает глубину, весьма превосходящую уровень дилетантского и кружково-салонного дискурса. Центральную роль в этом переходе сыграл один биографический эпизод – переписка Хомякова с диаконом англиканской церкви Уильямом Пальмером (1811–1879).
Принадлежавший к известному «оксфордскому движению», стремившемуся внедрить в основания англиканства экклезиологию и Предание единой Церкви до разделения, Пальмер в вопросах догматики и богослужения был полным сторонником православия. Особую симпатию его вызывали Русская церковь и Россия, где он побывал в 1840—43 гг., и с 1840 г. он начинает многолетние попытки перехода в православие. По разным причинам, отчасти принципиальным, отчасти формально-бюрократическим, попытки остались безуспешны, и в 1855 г. Пальмер перешел в католичество. В 1844 г. Хомяков обращается к Пальмеру с письмом, где говорит о современном состоянии проблемы соединения церквей (поводом для письма было изъявление благодарности за сделанный Пальмером перевод стихотворения Хомякова). Завязавшаяся богословская переписка (на английском языке) продолжалась до 1854 г.; ее опубликованный состав[164 - См. W.J. Birkbeck. Russia and the English Church during the last fifty years. Vol.l. London, 1895.] включает 12 писем Хомякова и 8 писем Пальмера. В этой переписке для Хомякова «открылся уровень дискуссии, к которому не могли подойти близко ни в западнических, ни в славянофильских салонах»[165 - B.M. Лурье. Примечания к письмам Пальмеру // А.С.Хомяков. Соч. в 2-х тт. Т.2. С. 146.]. Автор этих слов, комментатор последнего издания писем к Пальмеру, проницательно замечает также, что вначале Хомяков не был подготовлен к такому уровню. Переписка оказалась для него стимулом, толкавшим к углублению богословской мысли – прежде всего, в темах экклезиологии и межконфессиональных отношений. То была своеобразная лаборатория его религиозной мысли; здесь можно проследить генезис тех идей и тем, которые затем разрабатываются в его богословских произведениях.
Корпус этих произведений отнюдь не велик. В их число входят: «Церковь одна» (1845?), краткий текст, часто называемый «катехизисом Хомякова» и тезисно излагающий учение о Церкви и таинствах; три полемические брошюры (1853, 1855, 1858), обращенные к западному читателю; пространное письмо к М. Бунзену, немецкому переводчику Библии (1860); кроме того, наряду с письмами Пальмеру, сюда примыкает и ряд не столь крупных писем религиозно-богословского содержания. Брошюры и письмо Бунзену написаны по-французски, так что единственный богословский труд Хомякова на родном языке – «Церковь одна», труд небольшой и начальный (по словам Ю.Самарина, «несомненно… первый труд автора по части богословия»), позиции которого поздней уточнялись, углублялись, даже кой-где менялись. Основа же корпуса, франкоязычный богословско-полемический цикл, начал создаваться, в известной степени, по случайным обстоятельствам. Как мы говорили в Экскурсе, в 1850 г. Тютчев публикует на Западе антипапистскую статью «Папство и Римский вопрос». Статья вызвала целый поток ответных католических публикаций, среди которых наиболее пространной была брошюра П. Лоранси «Папство. Ответ г-ну Тютчеву» (1852), резко критиковавшая не только Тютчева, но и православие вообще. Хомяков, ознакомившись с брошюрой, решает дать отповедь Лоранси – и пишет собственную полемическую брошюру. Но замыслы его шли дальше простой полемики. Судьба статьи Тютчева подала ему надежду, что он тоже сможет найти на Западе аудиторию для своих идей, и за первой брошюрой последовали другие.
Так сложилась «ориентация на заграницу» богословия Хомякова; и мы должны подчеркнуть, что, в отличие от начального повода, эта ориентация сама по себе отнюдь не случайна, но вынуждена. Путь богословского творчества, адресованного русской аудитории, для мыслителя был практически закрыт, в силу сразу двух факторов: во-первых, писания славянофилов всегда преследовались цензурой, и особенно жестоко – в последние годы правления Николая 1, именно в пору хомяковского поворота к богословию; во-вторых, в сфере богословия в России царили дух косности и запрета, застылое отсутствие творческой мысли и развития. Хотя имелись яркие исключения – как митрополит Филарет (Дроздов), патролог архиеп. Филарет (Гумилевский) и др. – но для фигуры богословами-рянина с живым языком, с творческим подходом, здесь не было места; и сам Хомяков отзывался о богословской ситуации с едкой горечью: «Стыдно, что богословие как наука так далеко отстала… Макарий провонял схоластикой… Я бы мог назвать его восхитительно-глупым… Стыдно будет, если иностранцы примут такую жалкую дребедень за выражение нашего православного богословия»[166 - А.С. Хомяков. Письмо к А.Н. Попову от 23 окт. 1848 г. // Поли. собр. соч. Т.8, М., 1900. С. 188–189. Упоминаемый «Макарий»– появившийся в 1847 г. труд «Введение в православное богословие» будущего митрополита Макария (Булгакова, 1816–1882), затем расширенный до многотомного «Догматического богословия» (тт.1–5, 1849–1853) и в таком виде служивший базовым курсом догматики в русских богословских школах в течение многих поколений. Сейчас, в постсоветской России, этот курс, «устарелый уже при самом своем появлении в свет» (отзыв о. Георгия Флоровского), переиздан вновь со следующею оценкой ученого публикатора: «классическое и эпохальное сочинение, прославившее русскую богословскую науку» (Д-р церковной истории А.И. Сидоров. Предисловие // Митрополит Московский и Коломенский Макарий. Православное догматическое богословие. М., 1999). Ни богословие Хомякова, ни его мнение о Макарии в этом предисловии публикатора не упоминаются.]. «Церковь одна», вопреки стараниям автора, была опубликована лишь после его кончины, в 1864 г., и также после кончины, в 60-х и 70-х гг. XIX в., в России появляются переводы других богословских работ.
Понятно, что описанный корпус текстов не мог содержать полной богословской системы. Сколько-нибудь развернуто, основательно в нем представлены всего два раздела, учение о Церкви и межконфессиональные различия; из всей области догматики присутствуют лишь отдельные темы, что причастны к этим разделам (как, скажем, вопрос об исхождении Св. Духа, значение Писания и Предания и т. п.). И тем не менее, не подвергается никакому сомнению, что богословие Хомякова составило новый этап не только для русской, но и для общеправославной богословской мысли, с течением времени все более становясь предметом активного исследования и полем межконфессионального диалога. В новейшем католическом обзоре-исследовании русской мысли прочтем: «Хомяков открыл новую эпоху в истории богословской мысли»[167 - Thomas Spidllk, S.J. L’ldee Russe. Une autre vision de Phomme. Ed. Fates. 1994. P.122.]. Столь же несомненно и то, чем именно обеспечивается такая роль: это – экклезиология Хомякова, в основе которой – его знаменитое учение о соборности.
Это учение Хомякова приходит как новое, более зрелое выражение тех же основ его опыта и менталитета, что прежде, на славянофильском этапе, выражались на языке понятий «жизни», общины, самобытности и т. п. Становление нового этапа, нового языка шло органично, без катаклизмов. Переписка с Пальмером будила богословскую мысль, выводила религиозные темы на первый план; но она вовсе не была единственным фактором. Мысль Киреевского шла, в целом, по тем же путям, что мысль Хомякова, но она отличалась большею философской углубленностью и раньше, еще в тридцатые годы, прошла религиозный поворот; отчего тесное общенье с ней также толкало к новому этапу. В 1852 г., как в 1839-м, происходит обмен текстами: на появление программной статьи Киреевского Хомяков отвечает большой статьей, где мы видим, как мысль соратника сократически помогает развиться новой ведущей идее – идее иноприродности Церкви, в силу присутствия в ней Св. Духа, и государству, и обществу, и всякому мирскому, эмпирическому объединению людей. И наконец, в том же направлении явственно шла и внутренняя жизнь Хомякова. В поздний период, после кончины друзей и жены (в 1852 г. – смерть жены, смерть Н.В. Гоголя, в 1856 – И.В. и П.В. Киреевских), стихия молитвенная и церковная занимает все большее место в его существовании.
Опытный, жизненный исток хомяковской концепции соборности надо подчеркнуть сразу. Говоря о биографии философа, мы первым делом указывали, что его религиозность с детских лет была активною и церковною верой, в Церкви он был всегда, и всегда это пребывание им воспринималось как опыт со-жития, соучастия вместе с единоверцами – «братьями», по постоянному его слову, – в общей жизни духовного и сакраментального Тела. Явно и очевидно, за этим восприятием жизни Церкви стоит та же бытийная интуиция, о которой мы много говорили: интуиция, выражавшаяся в понятии «жизни» и соединявшая в себе органицистские и персоналистские, личностные представления. Но на раннем этапе в выражении этой интуиции оставалось много несовершенного, недодуманного. Главным воплощением «жизни» были общество и община; но Церковь, согласно ее описанию в «Церковь одна», также явно наделялась чертами «жизни». Вставал принципиальный вопрос о взаимной природе, о различении Церкви и общества, но он в этом тексте не задавался; и подобным же образом оставались слиты, неразличаемы личность и организм.
На новом этапе слитые уровни и понятия начинают наконец разделяться. Именно тут оказывается в помощь Киреевский. Внимание Хомякова останавливают его слова: «Церковь всегда оставалась вне государства и его мирских отношений… как недосягаемый светлый идеал, к которому они должны стремиться и который не смешивался с их земными пружинами»[168 - И.В. Киреевский. О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России. Цит. изд. Т.1. С.205.]. Подхватывая эту мысль, он развивает ее, и так возникает отчетливая идея о том, что предносившийся всегда ему идеальный принцип бытия в своем совершенстве несет сверх-эмпирические черты, имеет сверх-эмпирическую природу – и потому он не может быть относим к обществу, но может и должен быть отнесен к Церкви. Но для такого принципа прежний термин «жизнь» оказывается неадекватным – и на его место встает «соборность». Это тоже жизнь, однако уже – жизнь Церкви, Божественная, благодатная жизнь.
2.
По традиции, заложенной самим Хомяковым, изложение учения о соборности всегда начинают с раскрытия этого понятия. Мы не станем изменять этого порядка, однако на первое место поставим один вопрос, часто не получающий должной ясности. Какова связь между «соборным», «соборностью» – и «собором»? Ответ, казалось бы, тривиален и лежит на поверхности: «соборный» есть попросту прилагательное от «собор», т. е. свойственный, присущий собору. Однако по Хомякову, как мы увидим, церковный собор может и не обладать соборностью (понимаемой как свойство Церкви) – ergo, не быть «соборным»! А в языке Древней Церкви, греческом, третий атрибут Церкви, к которому относится учение Хомякова, («едина, святая, соборная и апостольская Церковь», согласно 9-му члену Символа), есть catholicos, слово, вообще не имеющее связи с «собором» (synodos). Аналогично, два понятия не имеют терминологической связи и в латыни. Вопрос, на поверку, не тривиален, и с терминами следует разобраться.
Итак, понятие, которое Хомяков полагает в основу своего учения, есть третий атрибут Церкви в Символе веры, выражаемый в греческом тексте термином catholicos, а в русском и церковно-славянском переводах – словом «соборный». Помимо Символа, этот же термин входит в название новозаветных апостольских посланий (кроме Павловых), где также переведен по-русски и церковно-славянски как «соборный». Современная текстология не подтвердила мнения Хомякова, считавшего, что указанный перевод идет от самих Мефодия и Кирилла, первоучителей славян (IX в.). В действительности, в ранний период термин передавали калькою, «кафолический», и такую же передачу часто используют и поныне в богословских текстах, стремящихся к строгой точности; о. Сергий Булгаков замечает однажды, что «русский перевод кафолический как соборный неточен»[169 - О. Сергий Булгаков. Очерки учения о Церкви. I. // Путь (Париж), 1925, № 1. С.57. О. Николай Афанасьев (1893–1966), другой авторитетный парижский богослов, относится к данному переводу и еще критичней: «Славянские церкви… заменили в символе веры термин “кафолическая церковь” выражением “соборная церковь”. Если это есть перевод термина “кафолическая церковь”, то он крайне неудачный, так как совершенно не выражает его содержания» (Прот. Н. Афанасьев. Кафолическая церковь // Православная мысль (Париж), 1957, № 11. С.17). В развитой им «евхаристической экклезиологии» Афанасьев полностью отказывается от употребления терминов «соборный» и «соборность» (используя исключительно «кафоличность»); но в то же время, его трактовка Третьего свойства Церкви как «внутреннего универсализма», согласно которому «целое равно части и часть не меньше целого» (ср. цит. соч., с.40), отнюдь не расходится с положениями богословия соборности, излагаемого нами далее в этой главе. Остается, однако, различие в отношении к переводу: в русле богословия соборности, перевод Третьего свойства термином «соборный» рассматривается, напротив, как достижение церковного сознания, свидетельствующее о его глубине и открывающее путь к плодотворным богословским продвижениям.]. В своей истории, термин восходит к Аристотелю, у которого субстантивированное выражение to cath’holon (где cath’holon значит буквально «согласно, сообразно целому, всему») означает то общее, что существует в частных, единичных явлениях, to cath’hekaston\ или точней, два эти выражения обозначают два способа существования – соответственно, «по образу всеобщего» и «по образу единичного», причем первое присутствует во втором как его основа и истина. В дальнейшем, catholicos, как и to catholon, ta catholou и т. п., означали «общее, всеобщее, всеобъемлющее, универсальное…». Переход термина в христианский дискурс как всегда должен был нести переосмысление понятия, а с ним и трансформацию семантики термина. Однако на Западе семантико-смысловые перемены были очень невелики, сводясь, в основном, к точной регламентации значения. Здесь catholicos трактуется как «повсеместный, всемирный, всеохватный…», и эта трактовка закреплена в так наз. «Каноне ев. Викентия Лиринского» (V в.), устанавливающем троякий критерий кафоличности Церкви: quod ubique, quod semper, quod ab omnibus creditum est (во что веруют всюду, всегда и все). На Востоке же кафоличность понимали всегда иначе. Уже в древнейшем появлении этого атрибута Церкви, у ев. Игнатия Богоносца (II в.): «Где Христос, там и кафолическая Церковь»[170 - Св. Игнатий Антиохийский. Послание к Смирнянам, VIII,2 // Раннехристианские церковные писатели. М. 1990. С. 102.], – термин явно имеет смысл не внешней распространенности, а некой внутренней подлинности, истинности; но этот иной смысл оставался подспуден, нераскрыт. Богословие Хомякова было едва ли не первым опытом такого раскрытия, и оно сильно опиралось на специфическую черту русского дискурса: тесное сближение кафоличности (третьего атрибута Церкви) и собора Церкви.
Сближение оказалось удачным обстоятельством. Воспользовавшись им, Хомяков сумел проделать, по сути, классическую работу патристики: руководясь живым христианским опытом, достичь творческого переосмысления старых понятий, раскрыть их по-новому как выражение христианской истины; и этот традиционный характер сделанного им, бесспорно, очень содействовал принятию его труда церковным сознанием. «Неточный перевод», создавший связку «кафоличность – собор», был интуитивно верным: оба понятия были связаны с аспектом множественности в Церкви и церковной жизни, и оба, как улавливал христианский опыт, не сводились к одной лишь эмпирической множественности, но несли в себе нечто от сверхэмпирической и христоцентрической природы Церкви, от присутствия в ней Св. Духа. Сближение понятий помогает передать это «нечто» в каждом из них – с помощью другого. «Собор», вбираясь в саму дефиницию Церкви, не может пониматься как простое «собрание представителей» или «совещание руководителей», но должен давать выражение и проявление самой природы Церкви – как не только земного общества, но и мистического Тела Христова. И точно так же обратно, «кафоличность» Церкви, будучи переведена как «соборность», не может трактоваться лишь внешне, чрез число верных и протяженность в пространстве-времени, но должна отсылать к неким внутренним качествам церковного бытия, что проявляются на соборе.
Но здесь требуется важное уточнение. В отличие от «соборности», сам «собор» – не общее понятие или качество, но реальное событие, созываемое и организуемое собрание. И, как твердо принято считать в православии, нет и не может быть формальных правил или внешних условий, «наружных отличий» (Хомяков), которые гарантировали бы, что то или иное собрание есть истинное проявление жизни мистического Тела, т. е. запечатлено присутствием Св. Духа и приобщено к Христу – Истине, обладая, тем самым, харизмой истинности, непогрешимости своих решений и суждений. Известные примеры – в частности, «Разбойничий» Эфесский Собор 449 г. – подтверждают это отсутствие гарантий и, как мы упоминали, Хомяков вовсе не утверждает, что всякий собор как таковой – носитель соборности. Оба понятия в свои определяющие признаки, свою суть включают «невидимое», не обеспечиваемое никакими внешними условиями. Об этих «невидимых», благодатных сторонах соборности мы еще будем говорить, а пока лишь заметим, что у собора «невидимая» сторона состоит, по Хомякову, в необходимости общецерковной рецепции, «признания за голос Церкви всем церковным народом» — в согласии со знаменитым положением из «Послания Восточных Патриархов» (1848): «Хранитель благочестия у нас есть самое тело Церкви, т. е. весь церковный народ»[171 - Окружное Послание единой, святой, соборной и апостольской Церкви ко всем православным христианам // А.М. Иванцов-Платонов. О римском католицизме и его отношении к православию. М., 1869. С.279.]. – Итак, «соборным», выражающим соборность церкви, является не любой, но истинный, признанный всеправославно собор; и эти соборы получают название «вселенских»[172 - Следует, таким образом, считать, что собор получает окончательное название «вселенского» не непосредственно при созыве, а лишь в итоге церковной рецепции – возможно, и чрез долгое время! Параллель этому мы находим в церковном почитании святых: принадлежность к лику святых, святость, также усваивается Церковью человеку лишь в итоге рецепции: когда не только свершится весь его земной путь, но и выявится, и будет признано церковным сознанием святое существо этого пути. Обе позиции выражают телеологизм христианской мысли, установку, связывающую смысл явления с его «исполнением», совершенной полнотой завершенности.]. Таким образом, соборность – атрибут истинного, или вселенского собора, и «Соборная Церковь» есть то же что «Церковь Вселенских Соборов», имеющая последние своею формой самосвидетельства и суждения. Так в русле хомяковских идей раскрывается богословский смысл часто употребляемой формулы: Православная Церковь – Церковь Семи Соборов.
3.
После этого разъясненья терминов, представим наконец описание, конституцию понятия соборности. Это – ядро учения, и у Хомякова оно дано довольно систематично (редкий для него случай). Как мы говорили, соборность сменяет собою «жизнь» в качестве верховного принципа хомяковского учения; и конституция ее повторяет основные черты конституции «жизни». Те же две главные особенности встречают нас: во-первых, мысли Хомякова остается присущ истинный культ единства, и подобно «жизни»», соборность также рисуется им как некоторый род единства, «единство соборное»; во-вторых, эта мысль сохраняет свой полемический, бойцовский характер, и соборное единство очерчивается, в известной мере, путем резкого противопоставления, критики единства иного рода. При этом, как всегда, в качестве оппонента служит Запад – из многих его обличий, на сей раз в религиозных чертах. Развитие учения о соборности осуществляется, на львиную долю, в форме полемики с инославием.
Итак, построение понятия начинается с привычной для Хомякова схемы, на сей раз выраженной в религиозных терминах, применительно к типам христианской религиозности. Философ выделяет «троякого рода единства, решительно противоположные по своим началам»[173 - А.С. Хомяков. Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях. По поводу одного окружного послания Парижского архиепископа. [Далее как НС-2.] // А.С. Хомяков. Соч. в 2-х тт. Т.2. М., 1994. С.88.]. Эта интуиция трех видов единства, из коих один есть совершенное, истинное единение, а два других – его взаимно противоположные редукции, умаления, – исконна для Хомякова. Определяющий признак каждого вида – тип связи между элементами единства: в ущербных видах связь либо совсем отсутствует, номинальна, либо, напротив, жестко, недвижно сковывает элементы; истинный же вид сочетает взаимосвязанность элементов и их свободное самостоятельное существование. На ранних этапах образами истинного единства служили жизнь, организм, община, народ; ущербного – груда песчинок, общество, сложившееся в итоге войн и миграций (бессвязность) или стена из кирпичей, отряд рабов, солдат и т. п. (тотальная связанность). Теперь, на богословском этапе, три вида единства являются как православие (истинная Церковь, Церковь как таковая, соборное единство…), протестантство и католичество. «Единство у протестантов состоит только в арифметическом итоге известного числа отдельных личностей, имеющих почти тождественные стремления и верования, а у римлян – только в стройности движений подданных полудуховного государства»[174 - Там же.]. Этот тезис определяет общий характер трактовки инославия у Хомякова и главное направление его критики, пространной, а нередко и весьма резкой.
Чтобы правильно оценить подход Хомякова к инославию, надо увидеть место и функцию данной темы в общей логике его мысли. На новом этапе эта мысль вовсе не покидает своей базовой парадигмы – оппозиции двух принципов устроения сущего и бытия, «Жизни» и «Мертвенности», как положительного и отрицательного полюсов; но оба полюса получают новое воплощение. Положительный полюс раскрывается теперь как Соборность (Соборное Единство) и Церковь, причем последняя, в согласии с каноническою позицией православия, отождествляется с Православною Церковью: «Церковь называется Православною или Восточною или Греко-Российскою»[175 - Он же. Церковь одна. Цит. изд. С.23. Хомяков, впрочем, уточняет: «но все сии названия суть только названия временные», поскольку «не связывается Церковь с какою-нибудь местностью» (там же), и он имеет в виду перспективу преодоления разделенности христиан, которая рисуется как «исчезновение ложных учений».]. Соответственно, противный полюс воплощается в «ином православию» – в инославии, сохраняя при этом свой прежний смысл (начала Мертвенности, обратного Жизни) и прежнюю роль (методологического оппонента, чрез критику которого совершается раскрытие положительного начала). Отсюда понятны резкость критики Хомякова и то странное обстоятельство, что в этой критике он всего настойчивей утверждает именно мертвенность, отсутствие жизни в Западном христианстве – хотя на практике активная жизнь последнего, и в католичестве, и в протестантстве, явно не уступала православию, а в полномерности, развитости всех сторон, измерений церковной жизни заведомо превосходила его. Философ не может отрицать наглядной реальности, но он толкует ее нужным образом, объявляя наглядное «кажущимся» и находя, что в Восточном христианстве «жизнь действительная при кажущемся омертвении», тогда как в Западном «смерть действительная при кажущейся жизненности»[176 - Он же. НС-2. С. 124.]. И по законам риторики, сомнительность тезиса заставляет утверждать его еще настойчивее и резче[177 - Ср. хотя бы: «В протестантстве… вместо жизни мы находим ничтожество или смерть… В романизме… ничтожество или признаки духовной смерти… Оба протестантства (римское и германское)… напрасно опасаются, как бы их не убило неверие. Чтобы быть убитым, нужно быть существом живым; они же… носят уже смерть в себе самих. Неверию остается только убрать трупы и подмести арену» (НС-2. С. 122–125.).].
Далее, в своем содержании тема инославия раздвоена на темы о католичестве и протестантстве; и то, как рассматриваются оба исповедания, также делается понятным из общей логики. Для Хомякова, они вместе, в совокупности, воплощают Мертвенность, являя собою два ее взаимно противоположных вида. Такая раздвоенность заложена уже в самой природе этого принципа как антитезы Жизни. Жизнь как органическое единство может разрушаться, утрачиваться двумя противоположными путями: в распаде внутренних органических связей и в их застывании, замене их внешними оковами. Поэтому бинарная оппозиция Жизнь – Мертвенность вполне равносильна описанной схеме «троякого рода единства»; и если прежде раздвоенность негативного полюса оппозиции не играла особой роли, на богословском этапе она оказывается удобно приложима к реальности.
Именно так предстают у Хомякова западные исповедания: как два противоположных пути разрушения живого единства и отпадения от Церкви – Жизни; и будучи в одинаковом отношении к положительному полюсу, они выступают как явления одного порядка, имеющие общие определяющие черты. Укажем две основные. Во-первых, разделение Восточной и Западной Церквей, по Хомякову, есть следствие вероучительных изменений, таких как Filioque, односторонне и самочинно, без общецерковного согласия и решения, вводившихся Западом; и точно так же самочинно потом проводили Реформу протестанты. Поэтому католичество, отделенное от православия, есть также проявление «реформатства» и «протестантства». «Католики – сами протестанты с первой минуты своего отпадения»[178 - А.С. Хомяков. Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях. По поводу брошюры г. Лоранси. [Далее как НС-1.] // А.С. Хомяков. Соч. в 2-х тт. Т.2. С.50.], и обычная формула Хомякова есть «протестантство романское и германское» (ср.74); другим общим их именем служит «раскол». Во-вторых, оба пути отхода от органического единства Жизни суть редукции этого единства, его умаления, меняющие его сверхрациональную природу на упрощенный и обедненный, рационально определимый тип организации. Поэтому «две части западного раскола [католичество и протестантство]… не что иное как несомненный рационализм… их общее основание есть рационализм»[179 - Он же. НС-2. С. 124.].
Возвращаясь же к положительному полюсу, соборному единству Церкви, мы замечаем, что противопоставление инославию все же играет в его раскрытии лишь подсобную роль. Главное содержание понятия, его наиболее существенные свойства выясняются не из противопоставлений и отличений, а из свидетельств опыта. Соборность – опытный концепт, и то, что мы называем «учением Хомякова о соборности», есть, главною и важнейшей частью, не построенная теория, а изложенный опыт. Как мы подчеркивали, мысль Хомякова всегда носит не отвлеченно-спекулятивный, а конкретно-опытный характер; однако сам опыт человека меняется, созревая и углубляясь. И если прежде для философа стоял в центре опыт родовой и социальный, то на позднем, богословском этапе достигают выражения и получают первенство иные, самые глубинные опытные пласты: личный опыт православной церковности.
Выше, в самом начале, мы уже говорили о религиозности Хомякова, ее общем типе. Свидетельства на этот счет отнюдь не обширны: хотя религиозный опыт был всегда стержнем его жизни и личности, философ оставлял его сокровенным, не выносимым на поверхность (напомним приводившееся уже: «Молился он много и усердно, но старался этого не показывать и даже это скрывать»). Однако немногое известное выразительно. Оно, прежде всего, говорит о высокой и постоянной напряженности религиозной жизни. Так рассказывает Самарин, который, ночуя по случаю в одной комнате с Хомяковым и под утро проснувшись, стал невольным свидетелем его молитвы: «Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула. Голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания… от человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь»[180 - Ю.Ф. Самарин. Записки. Цит. по: Г.В. Флоровский. Пути русского богословия. Изд. З. Париж 1983. С.272.]. Другой подобный рассказ дошел… от разбойников, желавших ограбить его усадьбу. Будучи пойманными поздней, они сообщили, что наметивши ограбление, они не исполнили, однако, своего плана: им помешало, что в одной из комнат усадьбы не гас свет и, как могли они видеть, до утра неусыпно молился барин.
Стоит отметить, однако, что эта горячая молитвенность не принимает специфически мистических или аскетических форм, и философ не вступает на путь духовной практики исихастского типа; в его текстах даже можно найти свидетельства скептического и неодобрительного отношенья к ней. Насколько известно, он не включился в завязанную Киреевскими активную, тесную связь с Оптиною Пустынью, знаменитым центром исихастской традиции. Это многозначительно, ибо исихазм – школа не совместной, общежительной, а уединенной духовной жизни. У Хомякова же лейтмотивом, определяющею чертой его религиозности служило не столько личное, индивидуальное устремление к Богу и общение с Ним, сколько именно – единение в вере, общая, сверхиндивидуальная жизнь, обретаемая в разделяемой обращенности к Богу; или, говоря коротко, – Церковь. Именно Церковь, а не перипетии собственного индивидуального духовного пути – средоточие религиозного опыта Хомякова, и его экклезиология соборности – прямое выражение этого опыта. Все исследователи согласно видят в этой особенности ключ к его богословию. «Хомяков жил в Церкви»: к такой формуле приходит Юрий Самарин, подыскивая, как передать жизненный нерв его творчества и личности. «Хомяков подошел к существу Церкви изнутри, а не извне… в его богословии выразился живой опыт Православного Востока»[181 - Н.А. Бердяев. Цит. соч. С. 84, 82.], – не мог не заметить и Бердяев, хоть сам был далек от этого живого опыта. Но всего глубже и точней сказал о богословском способе Хомякова другой православный экклезиолог, о. Георгий Флоровский: «Хомяков исходит из внутреннего опыта Церкви… Он сознательно не доказывает и не определяет, – он свидетельствует и описывает. В этом и сила его. Как очевидец, он описывает реальность Церкви, как она открывается изнутри, чрез опыт жизни в ней. Богословие Хомякова имеет достоинство и характер свидетельства»[182 - Г.В. Флоровский. Цит. соч. С. 274, 275 (курсив автора).].
Итак, что ж описывает очевидец-участник жизни Церкви? Прежде всего – многие общие черты с тою жизнью, что им описывалась раньше, жизнью рода и народа, общины, а также и жизнью как общим принципом. Главная из таких черт – органичность: жизнь – это живой организм. Черта эта утверждается настойчиво, выдвигаясь на первый план: «Церковь в ее истории… живой и неразрушимый организм»[183 - А.С. Хомяков. НС-2. С.121.]; Церковь – «органическое единство во Иисусе Христе», это – «Церковь, признающая себя единством органическим», и т. д. и т. п. Квалификация Церкви как организма, органического образования, органического единства – важное терминологическое новшество Хомякова, активно подхваченное всей экклезиологией славянофилов[184 - Ср., напр., у Самарина: «Церковь есть живой организм, организм истины и любви или говоря точней: истина и любовь как организм». Ю.Ф. Самарин. Предисловие //А.С. Хомяков. Поли. собр. соч. Т.2. Прага 186, 7. C.XXVHI.] и, в целом, принятое и закрепившееся в православном богословии. Нет сомнения, что у него есть прочные корни и основания в Писании, в экклезиологии ап. Павла, утверждающей Церковь как Мистическое Тело Христа и, разумеется, тоже возникающей не как сочиненная теория, а как свидетельство опыта. Особую близость и привязанность богословской мысли Хомякова к посланиям Павла – не только к богословским положениям, но и к самому духу, и даже стилю проповеди апостола, – всегда отмечают исследователи этой мысли. Но стоит указать и одну разделяющую грань: речь богослова, в отличие от речи апостола, – не откровение, а только артикуляция, подыскание понятий; и понятие организма, в отличие от Мистического Тела, вводит нас в научный дискурс. Здесь термины имеют четкую дефиницию и сферу употребления, и заведомо нельзя сказать, что «организм» может служить подлинной дефиницией Церкви в ее сути и полноте (он неотделим от сети биологических коннотаций, снижающих и редуцирующих, свойства его не охватывают многих ключевых свойств Церкви и т. д.). Это справедливо отмечал, критикуя Хомякова, Флоренский[185 - См., напр.: П.А. Флоренский по воспоминаниям Алексея Лосева // П.А. Флоренский: Pro et Contra. Личность и творчество Павла Флоренского в оценке русских мыслителей и исследователей. СПб. 1996. С. 195–196.]; но в защиту нашего автора надо сказать, что внимательный анализ показывает мудрую осторожность его письма: в отличие от многих последователей (ср. Прим. 21), он очень редко называет напрямик Церковь – организмом; по сути, он утверждает лишь, что Церкви присущ ряд важных свойств организма и в неких существенных чертах своего бытия Церковь органична.
Как подобает свидетельству, это утверждение органичности Церкви не декларативно, а предметно-конкретно. Все главные свойства живого организма – свойства его внутренней жизни, невидимые и непонятные для внешнего наблюдателя. Жизнь как таковая неформализуема, сверхрациональна, ее познание требует взгляда изнутри, извне же сущность ее неуловима и непостижима. Именно это свидетельствует Хомяков о Церкви. Она не определима и не познаваема со стороны, не имеет формальных, заранее известных признаков, по которым ее можно было бы опознать и удостоверить. Ее определяющие свойства невидимы, неразличимы не только для чувственного восприятия, но и для рассудочного, рационального познания. Эти свойства нельзя вывести логически, и больше того, нельзя достоверно заключить даже о простом наличии ее. «Церковь видима только верующему… Знание о ее существовании есть также дар благодати»[186 - А.С. Хомяков. Церковь одна. С. 12.]. Как явствует отсюда, и видение Церкви, и знание о ней, тем не менее, возможны и существуют; однако отличие их в том, что они не берутся, а даются: как жизнь видится и познается чрез «признаки жизни» – знаки, подаваемые ею самой, так видение и знание Церкви даются лишь ее собственным изъявлением, самосвидетельством. Так говорит Хомяков: «Церковь не доказывает себя, а свидетельствуется собою»[187 - Там же. С.9.]. Таково первое из разряда органических свойств.
Далее, как мы видели, органическим признается тип единства, присущий Церкви. Выше мы описали два иных типа, которые Хомяков приписывает протестантству и католичеству и трактует как рационалистические редукции, умаления истинного единства Церкви; само же это сверхрациональное единство он неизменно характеризует как «органическое». Ключевая черта, которою философ определяет этот особый тип единства, – связь его с началом свободы. В рационалистическом понимании, как и в обычных эмпирических проявлениях, эти начала полярны, несовместимы, и в инославии, по Хомякову, это понимание победило: католичество избирает жесткое подчинение внешнему авторитету, или единство без свободы, протестантство – свободу одинокого разума, «личных мнений без общей связи», без единства. В Церкви же – таинственное соединение, синтез этих начал, в котором они оба изменяют свою природу, становясь не только совместимы, но взаимно необходимы, сближаясь до тождества друг другу. Многократно, без конца варьируя формулы, Хомяков стремится передать этот синтез: «Церковь – свобода в единстве»[188 - Он же. НС-2. С.66.], «свободное единство живой веры», «единство… плод и проявление христианской свободы»[189 - Он же. Еще несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях. По поводу разных сочинений латинских и протестантских о предметах веры [Далее как ЕНС.] // А.С. Хомяков. Соч. в 2-х тт. Т.2. С.208.], «Единство Церкви есть не иное что как согласие личных свобод»[190 - Там же. С.209.], «свобода и единство – таковы две силы, которым достойно вручена тайна свободы человеческой во Христе»[191 - Там же. С.217.] и т. д. и т. д.
Вглядимся, что за концепция свободы возникает из этих формул. Она крайне отлична от привычных категорий свободы воли или свободы выбора в западной философии и теологии, которые заведомо не могут служить созидательными началами единства, будь то церковного или иного. Элемент выбора не входит вообще в ее конституцию; свобода христианина в Церкви – это свобода его самореализации, самоосуществления, которые для верующего, в «состоянии веры», отнюдь не связаны с выбором, а заключаются в Богоустремлении и Богообщении. И хотя Хомяков не указывает (и возможно, даже не знает) этого – его понятие свободы как самоосуществления в Богообщении, соединении с Богом, имеет явные патриотические корни, совпадая, по сути, с понятием «свободы (или воли) природной», thelema physikon, прей. Максима Исповедника. Это понятие прей. Максима противоположно обычной эмпирической свободе выбора, или «гномической», thelema gnomikon: «свобода природная» определяется не теми или иными эмпирическими актами, но отношением к собственной природе, как бытийная стратегия человека, состоящая в реализации определенного бытийного назначения, онтологического телоса, – т. е. именно в «самоосуществлении в Богообщении».
Понятно, что такая свобода, в самом деле, тождественна единству входящих в Церковь; но столь же понятно, что принятие свободою данной формы требует некой фундаментальной предпосылки. Эта предпосылка выражается Хомяковым по-разному, в разных терминах: как обладание верой (см. выше), пребывание в Церкви, «нравственный закон взаимной любви и молитвы», «Божественная благодать взаимной любви»… Но все формулы, по существу, равносильны: они означают, что в Церкви неотъемлемо присутствует особое начало, действием которого свобода человека трансформируется, преображается в свободу бытийного самоосуществления. Патристическая концепция свободы, «свобода природная» прей. Максима, выступает здесь как экклезиологический принцип: это свобода, которую человек обретает в Церкви. Преображающим же началом служит Божественная благодать, обитающая в Церкви как наделенной святостью; и таким образом, свобода в Церкви имеет благодатную и харизматическую природу. «Просвещенная благодатью свобода» – так часто называет ее Хомяков. Но стоит заметить, что, четко различая, подобно прей. Максиму, два вида свободы, или «свободу в смысле политическом и в смысле христианском», философ вовсе не утверждал, что эмпирическая свобода человека в мире противоречит свободе онтологической, христианской или для нее безразлична. Напротив, он был безусловным поборником личных свобод, и духовной, и политической, и хотя в Николаевской России отнюдь не мог печатно заявлять о подобном, но все же во французских брошюрах он ратует за свободу мнения и исследования, а в переписке с Пальмером мы можем прочесть, что «расширение умственной свободы много бы способствовало к уничтожению бесчисленных расколов»[192 - Он же. Письмо V к Пальмеру. Цит. изд. С.280.].
4.
Харизматический синтез единства и свободы в Церкви вплотную подводит нас к раскрытию природы соборности. В особой заметке, посвященной терминам «кафолический» и «соборный», Хомяков разъясняет свою трактовку понятия. Усиленно подчеркнув важность перевода греческого catholikos «соборный» (см. выше), он говорит, что переводчики Символа веры «остановились на слове “соборный”, поскольку “Собор” выражает идею собрания, не обязательно соединенного в каком-либо месте, но существующего потенциально без внешнего соединения. Это единство во множестве»[193 - Он же. Письмо к редактору «L’Union Chrеtienne» о значении слов «кафолический» и «соборный» по поводу речи отца Гагарина, иезуита. Цит. изд. Т.2. С.242.]. Смысл этого лаконичного суждения раскрывается в свете сказанного выше. Ясно, что то «единство во множестве», какое становится атрибутом и самим определением Церкви, единство множества, существующее всегда и без внешнего соединения, – такое единство есть не что иное как «единство истинное, внутреннее», которое составляет «плод и проявление свободы», таинственно сочетаясь и отождествляясь с нею. Поэтому в атрибуте соборности выражается и закрепляется тождество единства и свободы в Церкви; и поскольку это тождество устанавливается, как говорит Хомяков, «по благодати Божией, а не человеческому установлению», – соборность также имеет благодатную и сверхэмпирическую природу. «Соборность в понимании Хомякова – это не человеческая, а Божественная характеристика»[194 - Г.В. Флоровский. Цит. соч. С.277.]. Но тождество свободы и единства есть самая сердцевина, конститутивный принцип церковного устроения; и потому выражающая его соборность есть для Хомякова центральный, ключевой атрибут, сама квинтэссенция церковности. «Одно это слово содержит в себе целое исповедание веры»[195 - А.С. Хомяков. Письмо к редактору «L’Union Chrеtienne» о значении слов «кафолический» и «соборный» по поводу речи отца Гагарина, иезуита. С.242.].
Так хомяковское учение о Церкви оформляется в экклезиологию соборности. Жизненный нерв такой экклезиологии, ее специфика – того же рода, что в прежней хомяковской трактовке «жизни»: это – своеобразный холизм, пафос Целого, Всеединства, которое одно является исключительным держателем и истоком всякой сути и ценности. Этим определяются позиции учения в целом ряде проблем. Одна из них – проблема «голоса Церкви»: как должно выражаться самосвидетельство Церкви? как изъявляется церковное решение и суждение? Понятно, что общецерковное суждение – некоторая форма консензуса, согласия членов Церкви; но принцип соборности диктует весьма особую форму этого согласия. Соборность – онтологическое единство множества членов, и потому то согласие их, каким свидетельствуется Церковь, – отнюдь не простое совпадение мнений. Внутри Церкви согласие людей трансформируется так же как их свобода: выражая бытийное их единство, оно перестает быть обычным «согласием в мнениях или целях» и становится совершенным единством мысли, как и единством чувства, единомыслием и единодушием. Это различие согласия обычного и «соборного» удачно выразил о. Сергий Булгаков: «Существа соборности ищут на основе единения в объекте, в любви к одному и тому же [т. е. согласия мнений – С.Х.]… Однако всего этого мало… соборность состоит, в первооснове своей, в единении в субъекте, в ипостасности»[196 - С.Н. Булгаков. Трагедия философии. Соч. в 2-х тт. Т.1. М., 1993. С.411 (курсив автора).]. Не мы определяем истину, соглашаясь во мнениях о ней, но Истина, нас преображая, делает нас едиными в ипостасности (по Булгакову) – или осуществляющими свободу природную (по прей. Максиму) – или наделенными свободным единодушием (по Хомякову). Все эти формулы православных мыслителей трех разных эпох выражают в точности то же.