Эмердис смешался и сконфуженно сдернул с головы панаму.
– Виноват, госпожа Арпак, виноват, больше не повторится! Больше ни одного лишнего слова! – прижав панаму к груди, он попятился. – Виноват, но теперь я – могила! – и уже в дверях, вновь нахлобучив панаму, как ни в чем не бывало поинтересовался. – Ну так что, я зайду к девяти?
– Ты уверен, что на него можно положиться? – спросила Миса, когда за Эмердисом закрылась дверь.
Г-н Арпак пожал плечами.
– Он, конечно, болтлив немного, но человек верный. Его же проверяли товарищи наши, когда связь со здешними налаживали. А поболтать он всегда любил, это я знаю, я же рассказывал, что курс один вместе отучились – по программе обмена. Сочувствует он нам давно, в этом могу заверить лично, в кругах наших еще с тех лет вращаться начал, так что стаж у него большой. Да и здесь потом, по отзывам наших, показал себя очень неплохо. Сам, без поддержки, Ассоциацию эту создал, и многих под ее крышей собрал, декана вон даже истфака завлек. Сегодня, кстати, посмотрим, что это за кадр. Так что, по-моему, зря беспокоишься. Он не без недостатков, конечно, но политически ориентирован верно и пользу принести может. К тому же не забывай, мы и так не собираемся вводить его в курс дела, об этом и речи быть не может. Для него мы здесь только пропагандисты, послы-советники, как лучше эрдекское движение организовать. Он ведь свою Ассоциацию ячейкой нашей РДП считает, и пусть считает – на здоровье! – разубеждать не надо. Всё, что хотели получить от него, – чтоб приглашение пробил для въезда легального и с жильем вопрос решил, – всё получили: въехали как законопослушные, крыша над головой, вот она, нате, на сочувствующих через него выйти можно, связи его задействуем. Так что человек он небесполезный. Я не строю иллюзий, для главной цели он, конечно, непригоден, не тот материал, но отталкивать его, по-моему, рано.
Миса упрямо поджала губы.
– Всё равно мне он не нравится, – и тряхнула головой. – И я против привлечения через него, из этой его Ассоциации. Подумай сам, городок здесь небольшой, живет давно, наверняка охранка местная уже в курсе, что это за Ассоциация такая. Надо, наоборот, подальше от него, и людей подбирать самим. К тому же уверена, что людей нужных в Ассоциации его не найдем. Судя по главе, наверняка, это клуб любителей поболтать об идеалах демократии, сборище фанфаронов, – легкая презрительная улыбка скользнула по ее губам. – Я не люблю таких людей, Арпак, пусть они и искренне верны радикал-демократии: кто не работал в подполье, за кем никогда не охотились, тем многого не понять. Они думают иначе, и могут просто проболтаться, между делом, не со зла, я сталкивалась с такими. Для дела они непригодны.
– Хорошо, я не возражаю, – г-н Арпак небрежно швырнул котелок на стол и плюхнулся в кресло, закинув ногу на ногу. – Наверно, ты права. На ужин, так и быть, сходим, визит вежливости отдадим, всё-таки декан приглашает, начальник мой, нам работать с ним, пригодится. Да и вообще мы же вроде законопослушные граждане Амарны, люди светские, отказываться нам не резон. Ну а завтра начнем сами, Эмердиса к черту, в Университет только схожу, расписание узнаю, обязанностями своими манкировать тоже не след, – он зевнул, обнажив крепкие белые зубы, а потом неожиданно, словно вспомнив что-то, рассмеялся. – Надо же, смерть прабабки их заинтересовала! Дурдом! Я бабку-то в живых не застал. А ты, кстати, Мис, со своими-то хоть видишься?
II
– Всё, Элай, заканчивай, – из распахнутого окна во двор высунулся Метих, уже в чистой рубахе, умытый, с мокрыми волосами. – На сегодня хватит, ступай домой, завтра доделаем. Глину только и формы в чулан занеси и иди.
– Ладно, – Элай отложил мастерок, которым ровнял «пласт», заготовку из глины, и вытер руки о тряпку. – Завтра так завтра, – и, помявшись, запинаясь и слегка покраснев, поднял взгляд на хозяина. – А аванс завтра нельзя будет получить? А то у меня за хату за июль еще не всё уплачено, хозяйка ругается, выселить грозится.
Из-за тщедушной спины Метиха, из глубины комнаты, выплыла бесформенно тучная фигура Нданы, его жены. Выплыла величаво-встревожено, словно услышав, что разговор зашел о деньгах. Метих испуганно замахал руками.
– Завтра, завтра поговорим! Ступай!
И торопливо захлопнул окно, – разговор был окончен. Элай вздохнул. Коли эта «Масса», как называл он Ндану про себя, услыхала, значит, аванса не будет, – о скупости и прижимистости Нданы, державшей мужа в ежовых рукавицах и заправлявшей его денежными делами, по околотку ходили легенды. Элай занес ведра с глиной и формы для лепки в примыкавший к дому чулан, низкое темное строение, пропахшее старым тряпьем и мышами. Там Метих хранил инструменты, сырье, готовый товар и разный хлам. Накрыв глину мешковиной, Элай прибрался в мастерской, как громко называл Метих крытый деревянный навес посреди двора с дощатыми столами, парой ножных гончарных кругов, обшарпанными корытами для замеса и печкой для обжига в углу. Безрадостные мысли не оставляли его и перед уходом. Где бы денег достать? Элай вышел на улицу и, еще раз оглянувшись на дом хозяина, негромко чертыхнулся. И вообще, на что, спрашивается, жить? А хозяйке что сказать? Он вновь вздохнул и понуро поплелся к себе.
…Вот уже месяца два Элай Абон, двадцатидвухлетний молодой человек из, в общем-то, вполне приличной, благополучной семьи, работал подмастерьем у гончара Метиха (тот, правда, любил именовать себя «ваятелем керамики»). В недавнем прошлом студент истфака Лахошского Университета (как и все в Приречье, Лахош после обретения независимости тоже «завел» и Университет, и Академию, и прочие «символы суверенности»), теперь он осваивал новое ремесло – после разрыва с отцом и ухода из дома приходилось рассчитывать только на себя.
А начались его мытарства еще зимой, с той глупой истории. На студенческой вечеринке по случаю начала семестра разгорелся политический спор, – студентов ведь хлебом не корми, дай только поспорить. И Элай, изрядно захмелевший к тому времени, неосторожно ввязался в него. И не просто ввязался, но и позволил пару резких высказываний о Хранителе Республики и Лахоше в целом, хотя политикой вроде бы особо не интересовался и дискуссий таких не любил (будучи по характеру человеком замкнутым, малообщительным, что называется асоциальным, он чаще был занят своими, только ему известными мечтами и мыслями). Скорее, то было влияние спиртного – оно всегда действовало на Элая непредсказуемым образом: то вдруг в такие моменты начинало тянуть к общению, причем шумному, со спорами, гамом, безудержным весельем, порой даже песнями, то, напротив, впадал в самую черную меланхолию и мизантропию. А через два дня его и еще нескольких участников вечеринки попросили в деканат, к профессору Ируму, лишь месяц как назначенному деканом. Вызывали по одному, Элая – первого.
– Ну-с, присаживайтесь, молодой человек, – профессор Ирум, высокий седовласый старик с благообразными чертами лица, кивнул на кожаное кресло напротив. Кивнул величаво, что называется с чувством собственного достоинства, сложив белые холеные руки на чуть выпиравшем брюшке. – Присаживайтесь, в ногах правды нет, а разговор у нас предстоит серьезный.
Элай внутренне поежился и осторожно присел на краешек кресла. О чем пойдет речь, он не догадывался, но что ничего хорошего ждать не стоит, знал твердо: хоть и слыл, по слухам, профессор Ирум человеком либеральным и мягким, но должность декана, отвечающего за всё на факультете, обязывала ко многому. В просторном кабинете с заставленными вдоль стен шкафами книг они были одни. Лишь сурово – или Элаю казалось? – поджав губы, взирал на них Маршал в почетно-докторской мантии (портрет его в тяжелой золоченой раме висел над головой декана). Да беспечно скакал по жердочкам в деревянной клетке на окне желто-зеленый попугайчик бофирской породы, звавшийся в Лахоше «гвардейцем» – из-за расцветки.
– Ну-с, господин Абон, – декан неторопливо взял со стола бумагу и укоризненно покачал головой, – «сигнал» на вас поступил, нехороший «сигнал». Откуда, говорить не буду. Сами понимаете, откуда у нас «сигналы» приходят.
Он нацепил на нос очки в тонкой изящной оправе и отвел бумагу на вытянутую руку, как страдающий дальнозоркостью, а затем зачитал густым приятным баритоном:
– Третьего дня, в доме студента Отама, Элай Абон, студент четвертого курса исторического факультета Университета, дословно заявил: «Никакой республики, демократии у нас давно уже нет, наши так называемые выборы – смешны, а Маршал Бнишу – не Хранитель Республики, а ее хоронитель и узурпатор. Да, когда-то в далекой молодости лейтенант-артиллерист Бнишу организовал партизан, Сопротивление и спас Революцию, Республику, разгромил интервентов под Вулоном, этого отрицать не буду, но Маршал Бнишу давно переродился в тирана-самодержца, ничем не лучше прежних князей».
Закончив, декан также неторопливо отложил бумагу и очки и посмотрел на Элая.
– Ну-с, молодой человек, что можете сказать по этому поводу?
Голос декана был совершенно спокоен, ровен, но глаза его наблюдали внимательно. Элай опустил голову, лицо залила краска. Кто?! Неужели кто-то с той вечеринки, из приятелей-сокурсников, мог донести в охранку?! Эта подлость не укладывалась в голове. Он, конечно, слышал, конечно, знал, что такое есть, такое бывает, но никогда не верил, что это может произойти в их кругу, среди студентов, – те ведь всегда отличались оппозиционностью, фрондерством, – не верил, что среди них мог затесаться «неизвестный доброжелатель».
– Что же вы молчите, господин Абон?
Элай поднял наконец-то глаза и криво усмехнулся.
– А что, у нас и впрямь демократия? И на выборах мы кого-то выбираем?
Страха не было – как ни странно, несмотря на кажущуюся робость, меланхоличность, даже застенчивость, критические ситуации действовали на Элая возбуждающе. В такие моменты вдруг просыпалось упрямство, твердость, непреклонность, желание сопротивляться и стоять на своем до конца, хотя в обычной будничной жизни мало что могло заставить подозревать в нем эти черты. Так уж на него действовало столкновение с явной и очевидной несправедливостью, ложью, подлостью, когда поднявшееся негодование ломало привычные рамки существования с их привычными рамками поведения.
– А, так всё-таки говорилось? – декан пристально глядел на Элая. – Я правильно вас понял, господин Абон?
Элай взгляд его выдержал.
– Да, господин профессор, говорилось.
Но чуть покраснел. Ведь то, что это было сказано под пьяную руку, значения не имело – он подписался бы под теми словами и сегодня. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, – истина старая как мир.
«Гвардеец» на жердочке резко защелкал клювом. Профессор Ирум нахмурился и побарабанил по столу.
– М-да, неприятная ситуация, – и пожевал губами. – Я, конечно, уважаю вашу честность, прямоту и признаю, разумеется как частное лицо, что э-э… отдельные стороны нашей политической жизни дают основания для подобных высказываний, но как декан, как должностное лицо государственного учреждения я буду обязан прореагировать по закону, а не по велению совести. Я – на службе, и разбираю служебный, а не личный вопрос.
Элай развел руками – воля ваша, профессор! Профессор откинулся на спинку и вновь побарабанил.
– Если честно, мне очень не хотелось бы доводить дело до исключения из Университета, а вопрос сейчас стоит именно так. Всё-таки вы у нас далеко не худший студент, успеваемость хорошая, преподаватели хвалят. Отца вашего я немного знаю, достойный человек, для него это будет тяжелый удар, и о карьере можно будет забыть. С чисто материальной стороны – тоже обидно, всё-таки семья ваша, как знаю, не из богатых. Столько потратиться на учебу, и всё зря? – он помолчал, пощипал подбородок и вздохнул. – Может, нам подумать, как всё это преподнести иначе? Например, напишете объяснительную, что так, мол, и так, спор был шумный, говорили все громко и все разом, друг друга не слушая, а что всё было именно так, я и не сомневаюсь, у нас по-другому спорить не умеют, и вас в шуме-гаме просто не так поняли. Что ничего такого вы не говорили, или говорили, но про времена княжеские, дореволюционные, а потом такие же объяснительные соберем и от других. И тогда я с чистой совестью смогу отписать в Охранный Департамент, что их «сигнал» не подтвердился или имело место обычное недоразумение. Слова будут против слов и с той, и с этой стороны, никто в такой ситуации ничего не докажет, и вряд ли охранка даст дальнейший ход делу. На заметку, конечно, возьмут, но, уверен, мы и так у них все «на заметках». Так как, господин Абон, устраивает вас такой план? Не для выгоды ведь своей стараюсь, только из чувства солидарности студенческой. А мы все здесь – студенты, кто нынешний, кто бывший, и должны поддерживать друг друга против всяких господ, что не в свои дела лезут, а?
Элай замялся: как объяснить человеку, что не желает, не хочет врать, изворачиваться, зависеть от чьей-то милости? Разве это не было бы трусостью и малодушием – отказываться от собственных слов, а слова переданы более или менее точно. Да и, вообще, с какой стати он должен перед кем-то отчитываться за свой частный спор? Разве в Конституции не записана свобода слова, мнения? Он закусил губу и неловко поерзал на краешке кресла.
– Спасибо, господин профессор, за ваше предложение, поддержку… – и опустил глаза, слова давались с трудом, – но мне… но я ничего писать не буду. Я такое говорил, и от слов своих отказываться не собираюсь. Да и просто… – он запнулся и мотнул головой, – противно изворачиваться, юлить перед ними. Не хочу. Просто не хочу, и всё.
Профессор Ирум удивленно поднял бровь, – он, вообще-то, ожидал другого: горячей благодарности за спасение, славы либерала и защитника студентов.
– Послушайте, господин Абон, отдаю должное вашим чувствам и, отчасти, даже разделяю их как человек мыслящий и не лишенный чувства собственного достоинства. Меня тоже многое задевает в нашей жизни, мне тоже многое не нравится, но ведь на карту, по сути, поставлена ваша дальнейшая судьба, карьера! С «волчьим билетом» вы не сможете никуда устроиться, «никуда» я подразумеваю приличное оплачиваемое место, подобающее образованному человеку. Подумайте!
Но Элаю, что называется, вожжа под хвост уже попала. Сколь долго и обстоятельно не убеждал декан согласиться на предложенный вариант, теряя терпение, но Элай только упрямо мотал головой – нет, господин профессор, нет. Под конец раздосадованный, выведенный из себя профессор сердито хлопнул по столу.
– Довольно! – и встряхнул руками. – Я умываю руки! Как говорили в старину, ваши беды – на вашей совести! Кого дьявол хочет погубить, того он лишает разума. Мне не остается ничего другого, как поступить с вами по закону, вы не дали мне шанса помочь вам. Идите! О решении вам сообщат.
И о решении спустя три часа сообщили: «исключить из Лахошского Университета за антигосударственные высказывания без права восстановления». Причем исключили только его, хотя к декану вызывали нескольких, а вечером дома, в отцовском кабинете, состоялся бурный разговор с Абоном-старшим.
– Ты… ты… как ты мог?! Как ты посмел?! – задыхаясь от гнева, трясясь и топая ногами, кричал маленький круглый человечек, его отец, и круглые очочки яростно поблескивали на свету. – Ты подумал о нас?! О матери, о брате, которым все будут тыкать: а-а, это мать, брат того самого! Об отце родном, которому теперь, видно, до самой пенсии сидеть младшим инспектором? О каком повышении можно будет думать, если сын – родной сын! – политически неблагонадежен?! Ты нас подставил, нас, понимаешь?! И это после всех наших жертв, чтобы ты мог учиться! Я пашу как вол на работе, мать гроши выгадывает, и всё вам, всё для вас, а он, нате вам, получите «подарочек»!
Он бушевал долго, брызгая слюной, потрясая кулаками и проклиная тот день, когда породил на свет столь неблагодарное существо. И робко молчавшая в дверях мать поспешно ретировалась на кухню, чтоб не попасть под горячую руку супруга, – перечить ему в доме никто, кроме Элая, не решался. В сущности, он был неплохим мужем и отцом и искренне заботился о благе семьи (конечно, в соответствии со своими представлениями), но несдержанность, тайная неудовлетворенность карьерой, положением в обществе и прирожденная склонность к самодурству превращали его порой в мелкого домашнего тирана, не переносящего неповиновения, возражений, критики, требующего безусловного подчинения.
Обычно Элай, как человек, в общем-то, мягкий и уступчивый, старался не прекословить отцу. Но сегодняшние события – разговор с деканом, исключение из Университета, внезапно рухнувшие жизненные планы и полная неопределенность будущего – выбили его из колеи, вывели из равновесия, заставив обостренно реагировать на всё. Тем более на попреки в неблагодарности, тем сильнее резанувшие, что он и сам чувствовал вину перед семьей. И поэтому, когда отец в грубой, категоричной, ультимативной форме потребовал, чтобы Элай завтра же подал прошение шеф-комиссару Департамента Образования о его чистосердечном раскаянии и восстановлении, Элай, уже взвинченный и озлобленный до предела, взорвался:
– Хватит! – он грохнул кулаком по столу и, бледный, с перекошенным лицом, заорал в ответ. – Не ори на меня! Я уже не мальчик пятнадцатилетний! Это ты на мигрантов своих ори на работе, а на меня не смей! И никуда я просить никого не пойду! Исключили, и хрен с ними! Плевать я на них всех хотел, ясно?
Во внезапно наступившей тишине было слышно, как на кухне в ужасе что-то выронила из рук мать, как испуганно замерли шаги брата за стеной, в спальне, готовившегося к школьному митингу в честь тридцать шестой годовщины Революции. Абон-старший вначале изумленно воззрился на сына, не веря ушам, а затем, задохнувшись и побагровев, взвизгнул фальцетом:
– Вон! – и затопал ногами. – Вон отсюда! Ни минуты больше в моем доме! Наглец! Проклинаю и отрекаюсь! Не сын ты мне больше! Вон!
Элай презрительно рассмеялся и, круто развернувшись, хлопнул дверью. Больше его ноги в родном доме и впрямь не было. Наскоро собрав вещи под испуганно-заплаканным взглядом матери, а она так и не решилась поднять голос в его защиту (что, может, и хотела бы), он ушел из дома в тот же вечер.