Никто не удивлен. Мы давно потеряли способность удивляться. Мы снова выстраиваемся, ждем своей очереди и стреляем, чувствуя, как из дробовика в ладони переходит тепло – тепло Моны.
На ужине все разбредаются кто куда. Обычно мы по крайней мере сидим в одной комнате, но сегодня, получив у Уэлч еду, расходимся: кто в вестибюль, кто на кухню, где в старой дровяной печи догорают последние шторы. В такие дни, когда у кого-то случается очередной приступ, мы рассыпаемся на группы и гадаем, кто станет следующей.
Я сижу у лестницы, подпирая спиной балюстраду. Мы с Байетт и Риз сегодня получили еду последними, когда ничего толкового уже не осталось – только две краюшки батона, склизкие от плесени. Когда я вернулась с ними из кладовой, у Байетт сделался такой вид, будто она вот-вот расплачется, – мы с ней не обедали, потому что апельсин достался Риз в честном поединке, – но, к счастью, Карсон из лодочной смены отдала мне банку просроченного супа. Мы ждем, пока до нас дойдет консервный нож; тем временем Риз пытается вздремнуть на полу, а Байетт, задрав голову, смотрит на дверь, за которой скрывается лестница в лазарет на третьем этаже.
Когда здание только построили, там располагались комнаты прислуги. Узкий коридор, по три комнаты с каждой стороны, наверху плоская кровля, внизу вестибюль с высокими потолками и окнами в два ряда. Попасть наверх можно только по лестнице со второго этажа, запертой за низкой покосившейся дверью.
Я не люблю смотреть на эту дверь, не люблю думать о тех, кто там лежит. Мне не нравится, что там нет места для всех. И еще мне не нравится, что все двери в лазарете запираются снаружи. Что при желании палаты можно превратить в камеры.
Поэтому я смотрю на стеклянные стены столовой в дальнем конце вестибюля. Длинные пустые столы разобрали на растопку, столовое серебро выбросили в океан, чтобы мы не растащили ножи. Раньше это была моя любимая комната. Не в первый день, когда я не нашла себе свободного места, а потом, когда входила утром внутрь и видела, что Байетт заняла мне место. В наш первый год у нее была отдельная комната, и она любила встать пораньше и погулять по территории. Когда я спускалась в столовую, у нее уже была припасена для меня пара тостов. До Ракстера я ела их с маслом, но Байетт научила меня, что с джемом куда вкуснее.
Кэт ловит мой взгляд и машет мне консервным ножом. Я отлепляюсь от балюстрады и пробираюсь к ней мимо четверки девочек, которые разлеглись на полу квадратом, положив головы друг другу на животы, и пытаются друг друга рассмешить.
– Видела, как ты продавила Карсон, – говорит Кэт, когда я подхожу ближе. У нее черные волосы, прямые и тонкие, и темные пытливые глаза. Токс ее не пощадила. Несколько недель она провела в лазарете со связанными руками, потому что иначе раздирала пузырящуюся кожу в клочья. Теперь ее тело покрыто шрамами и белыми отметинами, и каждые несколько месяцев к ним прибавляются кровоточащие волдыри.
Я отвожу взгляд от свежего шрама на ее шее и улыбаюсь.
– Это было нетрудно.
Она передает мне консервный нож, и я прячу его под рубашку на поясе, чтобы никто не стащил его, пока я возвращаюсь к лестнице.
– У вас все нормально? Не мерзнете?
Из теплого на ней только съемная флисовая подкладка с куртки ее подруги Линдси. Когда мы в последний раз делили одежду, им с Линдси не повезло. Ну а одеяло тут можно уберечь, только если ни на секунду не сводить с него глаз.
– Все хорошо, – говорит Кэт. – Спасибо, что спросила. Проверьте, не вспучилась ли крышка у вашей банки. Не хватало нам еще ботулизма.
– Обязательно.
В этом вся Кэт, добрая по-своему. Она наша ровесница, а ее мама служит во флоте, как мой отец. Ракстер и Кэмп-Нэш – единственные населенные пункты на многие мили вокруг, и за долгие годы совместного существования они переплелись так тесно, что в Ракстере выделяют стипендии для детей служащих ВМФ. Только поэтому я здесь. Только поэтому здесь Кэт. В конце каждой четверти мы вместе садились на автобус до аэропорта: она возвращалась на базу в Сан-Диего, а я – в Норфолке. Она никогда не занимала мне место, но, когда я робко пристраивалась рядом, она улыбалась и позволяла мне дремать на своем плече.
Я сижу себе рядом с Байетт, когда у парадной двери поднимается шум. Там собралась компания Лэндри. Всех нас можно разделить на одиннадцать-двенадцать групп – одни побольше, другие поменьше, – и самая большая из них сосредоточена вокруг Лэндри; она на два года старше меня и происходит из древней бостонской семьи, древнее даже семьи Байетт. Она всегда нас недолюбливала – по крайней мере с тех пор, как однажды пожаловалась, что на острове нет парней, а Риз посмотрела на нее отрешенно и сказала: «Зато девчонок завались».
От ее слов в груди у меня что-то подскочило, и это ощущение порой возвращается ко мне по ночам, когда от косы Риз на потолке образуется сияющая рябь. Тяга. Желание.
Но она слишком далеко. Она всегда была слишком далеко.
Кто-то вскрикивает, и девочки, толкаясь, образуют тесное кольцо вокруг распростертого на полу тела. Я подаюсь вперед, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. Блестящие каштановые волосы, тонкие угловатые черты лица.
– По-моему, это Эмми, – говорю я. – Первый приступ.
Эмми была в шестом классе, когда началась токс и ее одноклассницы одна за другой окунулись в период пубертата, надрываясь от крика и взрываясь фейерверками во время первых своих приступов. И вот наконец настала ее очередь.
Она скулит и повизгивает, пока ее тело дергается и сжимается от спазмов. Интересно, чем токс одарит ее – и одарит ли? Жабрами, как у Моны, волдырями, как у Кэт, может, костями, как у Байетт, или рукой, как у Риз? Порой токс не дает ничего – только отнимает, оставляя лишь иссушенную, угасающую оболочку.
Наконец Эмми затихает, и толпа вокруг нее начинает рассасываться. Для первого приступа она выглядит неплохо. У нее дрожат ноги, когда она поднимается с пола, и даже издалека видно, что вены на ее шее вздулись и потемнели, как синяки.
Раздаются аплодисменты. Эмми отряхивает с джинсов пыль. Джулия из лодочной смены отрывает кусок от черствой булки и кидает его Эмми. Кто-нибудь оставит вечером подарок у нее под подушкой – пару заколок или страницу одного из журналов, которые до сих пор кочуют из рук в руки.
Лэндри обнимает Эмми, и та расплывается в улыбке, гордясь тем, что показала себя молодцом. Думаю, настоящая боль дойдет до нее позже, когда адреналин схлынет, а Лэндри не будет рядом. Настоящая боль и осознание перемены.
– Мне до сих пор обидно, – говорю я. – Мне никто ничего не дарил.
Байетт смеется, быстро вскрывает банку с супом и протягивает мне крышку.
– Дарю.
Я слизываю овощной осадок, игнорируя кислый привкус. Байетт отхлебывает из банки. Выпив треть, она передаст ее мне. Риз всегда последняя. По-другому ее не заставишь поесть.
– Как думаешь, когда вывесят новый состав лодочной смены? – громко спрашивает Байетт. Она обращается ко мне, но делает это ради Риз – Риз, которая надеялась попасть в лодочную смену почти с самого начала.
Мать уехала от нее до того, как я попала в Ракстер, но я знала ее отца, мистера Харкера. Он был смотрителем, техником и разнорабочим в одном лице и жил в доме на краю острова за территорией школы. Жил до токс и карантина, а потом флот переселил его в школу. Больше он с нами не живет. Он ушел в лес, когда токс начала к нему подбираться, и с тех пор Риз пытается отправиться на его поиски.
Единственный способ это сделать – попасть в лодочную смену. Только так можно выйти за ограду. Обычно тройка лодочниц не меняется, пока одна из них не умрет, но несколько дней назад Тейлор сказала, что это будет ее последняя вылазка, что она больше не пойдет в лес. Она одна из самых старших и всегда помогала другим: успокаивала, подбадривала, накладывала швы. Мы не понимаем, что заставило ее отказаться.
Ходят слухи, что это как-то связано с ее девушкой, Мэри, которая одичала этим летом. В один день Мэри была с нами, а потом вдруг пропала: в ее теле осталась лишь токс, а свет в глазах потух. Тейлор была с ней в тот момент. Ей пришлось повалить Мэри на пол и пустить пулю ей в голову. Все считают, что именно по этой причине Тейлор покидает лодочную смену, но, когда Линдси спросила ее об этом вчера, Тейлор отвесила ей пощечину, и с тех пор эту тему больше не поднимали.
Строить догадки мы, конечно, не прекратили. Тейлор говорит, что она в порядке, что все нормально, но уйти из лодочной смены – это не нормально. Особенно для нее. Скоро Уэлч и директрисе придется назвать третье имя – имя той, кто займет освободившееся место.
– Может, завтра? – говорю я. – Я могу спросить.
Риз открывает глаза и садится. Ее серебряные пальцы подрагивают.
– Не надо. Только Уэлч разозлишь.
– Ладно, – говорю я. – Но ты зря беспокоишься. Место, считай, твое.
– Посмотрим, – отвечает Риз.
Не самый любезный наш обмен репликами, но он определенно претендует на место в тройке лидеров.
Вечером Байетт заканчивает зашивать мне глаз. Я не могу уснуть. Я лежу на спине, уставившись на дно койки Риз, где Байетт вырезала свои инициалы. БУ. БУ. БУ. Она делает это везде. На койке, на партах во всех классных комнатах, на деревьях в роще у воды. Она помечает Ракстер своим клеймом, и, думаю, если бы она попросила, я бы позволила ей пометить и себя.
Тишина тянется бесконечно, пока ближе к полуночи ее не разрывают два выстрела. Я напрягаюсь и жду, но в следующую секунду кто-то из ружейной смены кричит: «Все спокойно!»
Над нами посапывает Риз. Мы с Байетт делим нижнюю койку, прижимаясь друг к другу так, что я слышу, как она скрипит зубами во сне. Отопление недавно отключили, и мы спим едва ли не в обнимку, напялив на себя куртки и прочую одежду. Я могу сунуть руку в карман и потрогать гладкую оболочку патрона.
Мы научились этому вскоре после того, как Уэлч впервые назначила дежурных в ружейную смену. Тогда девочки увидели что-то с крыши. Они так и не поняли, что именно: одна утверждала, что это было существо с мутным светящимся контуром, которое двигалось медленно и спокойно, как человек, а другая возражала, что для человека оно слишком велико. Однако оно сильно их напугало, а потому они собрали всю ружейную смену в маленькой комнатушке на втором этаже и научили нас вскрывать патроны. Как вытерпеть спазм в желудке и как проглотить порох – наш смертельный яд – на случай, если у нас вдруг возникнет необходимость умереть.
Иногда по ночам я думаю о том, что же они видели, и в такие минуты приятная тяжесть патрона успокаивает: то, что они увидели и чего так испугались, мне не грозит. Но сегодня я могу думать только о Моне – о том, как она сжимает дробовик, а на лице ее написано желание приставить его к виску.
До Ракстера я никогда не держала в руках оружия. Иногда папа приносил домой табельный пистолет, но он всегда прятал его в сейф; Байетт и вовсе никогда не видела даже ружья.
– Я из Бостона, – сказала она, когда мы с Риз расхохотались. – Мы, в отличие от вас, оружие дома не держим.
Я запомнила это, потому что она почти никогда не рассказывала о доме. Бостон никогда не проскальзывал в разговоре, как проскальзывал у меня Норфолк. Не думаю, что она хоть немного скучала. В Ракстере нет мобильной связи, и для звонка домой нужно было в определенные часы использовать стационарный телефон в кабинете директрисы. Я никогда не видела ее в кабинете директрисы. Ни разу.
Я перекатываюсь на бок и смотрю на Байетт. Она уже успела задремать. Будь я из такой семьи, как у нее, – голубая кровь, деньги, – я бы скучала по дому. Этим мы с ней и отличаемся. Байетт никогда не хотелось того, чего у нее нет.