Риз приводит нас на край острова, где отполированные ветром скалы жмутся друг к другу, как щитки черепашьего панциря. Мы сидим на камнях, Байетт – в серединке, и промозглый ветер треплет ее длинные распущенные волосы, закрывая лицо. День стоит прохладный, небо ясное, но не голубое, вдали сплошная пустота. За пределами острова темный океан глотает песчаный берег, закручиваясь в волны. На горизонте ни кораблей, ни земли – ни единого намека на внешний мир, в котором все идет своим чередом.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Байетт. Два дня назад шов на моем незрячем глазу разошелся. Привет из прошлого, напоминание о том, как мы не понимали, что с нами происходит.
Во время первого моего приступа правый глаз ослеп, а веки срослись, и я думала, что на этом все закончится, пока что-то не начало расти под кожей. Байетт предположила, что это третье веко. Было не больно, но глаз зверски чесался, и я чувствовала, как под сросшимися веками что-то шевелится. Поэтому я попыталась их разделить.
Это было глупое решение. Достаточно взглянуть на шрам, чтобы в этом убедиться. Я мало что помню, но Байетт говорит, что я уронила ружье во время ружейной смены, впилась ногтями в лицо, словно одержимая, и начала раздирать себе веки.
Шрам почти зажил, но время от времени он расходится, и по щеке бежит розовая, водянистая от гноя кровь. Во время дежурства я слишком занята, чтобы на него отвлекаться, но сейчас чувствую под кожей пульс. Возможно, рана воспалилась. Хотя это последнее, о чем нам стоит волноваться.
– Сможешь зашить? – Я стараюсь не выдавать своей тревоги, но Байетт все равно замечает.
– Что, настолько плохо?
– Нет, просто…
– Ты ее хоть промыла?
Риз довольно фыркает.
– А я говорила не оставлять ее открытой.
– Иди сюда, – произносит Байетт. – Я посмотрю.
Я разворачиваюсь и задираю подбородок, а она садится на колени лицом ко мне. Пробегает пальцами вдоль раны, задевая веко. В ответ на прикосновение под кожей что-то дергается.
– Выглядит неприятно, – говорит она и вынимает из кармана иголку с ниткой. Она всегда носит их с собой с тех пор, как шрам зарубцевался в первый раз. Ей почти семнадцать, из нас она самая старшая, и в такие минуты это чувствуется. – Не шевелись.
Игла входит в кожу. Прохладный ветер смягчает боль. Я пытаюсь подмигнуть ей, заставить ее улыбнуться, но она качает головой и хмурится.
– Я сказала, не шевелись, Гетти.
Мы с Байетт сидим друг напротив друга, и она смотрит на меня точно так же, как я на нее, и я в безопасности – в безопасности, потому что она рядом. А потом она втыкает иголку слишком глубоко, и я отшатываюсь, съеживаясь всем телом. Боль ослепляет; она везде. Зрячий глаз застилает пелена слез. Я чувствую, как кровь затекает в ухо.
– О боже, Гетти, ты как?
– Это же просто швы, – говорит Риз.
Она с закрытыми глазами лежит на спине. Ее рубашка задралась, и я вижу бледную полоску кожи, ослепительно яркую даже за туманом слез. Ей никогда не холодно, даже в дни вроде сегодняшнего, когда изо рта вырываются облачка пара.
– Ага, – говорю я. В отличие от моего глаза, серебряная рука не доставляет Риз неудобств, и я с трудом сдерживаюсь, чтобы не огрызнуться. У нас и без того достаточно поводов для ссор. – Давай дальше.
Байетт начинает что-то говорить, но тут со стороны сада доносится крик. Мы оборачиваемся – может, у кого-то начался первый приступ. В Ракстере учатся с шестого класса и до выпуска – по крайней мере учились, так что младшим из нас сейчас по тринадцать лет. Им было одиннадцать, когда все началось, и теперь болезнь наконец добралась и до них.
Но нет, это всего лишь Дара, наша ровесница с перепончатыми пальцами. Она стоит там, где начинаются скалы.
– Стрельба! – кричит она нам. – Мисс Уэлч говорит, пора тренироваться.
– Идем. – Байетт завязывает узелок, поднимается на ноги и протягивает мне руку. – Закончим после ужина.
Уроки стрельбы были у нас и до токс – традиция со времен основания школы, – но тогда они проходили по-другому. Старшеклассницы – и еще Риз, лучше которой на острове не стрелял никто, потому что остров был ее домом, – ходили с мистером Харкером в лес и палили по банкам из-под газировки, которые он выстраивал в ряд на земле. У остальных были уроки по технике безопасности, которые чаще всего отменялись, потому что мистер Харкер вечно опаздывал.
А потом токс забрала мистера Харкера. Забрала стрелковую руку Риз – она больше не может ухватить пальцами спусковой крючок. Стрельба перестала быть развлечением и превратилась в учебную дисциплину, потому что теперь нам нужно уметь убивать. Раз в несколько дней на закате мы по очереди стреляем до тех пор, пока каждая из нас не попадет в центр мишени.
Уэлч говорит, мы должны быть готовы. Готовы защищать себя и друг друга. В первую зиму через забор пробралась лиса – видимо, пролезла между прутьев. Позже девочка из ружейной смены сказала, что та напомнила ей собаку, которая осталась у нее дома. Вот почему она не смогла выстрелить. Вот почему лиса добралась до террасы перед школой. Вот почему она загнала в угол самую младшую из нас и разодрала ей горло.
Мы тренируемся в конюшне на краю острова: ее большие раздвижные двери открываются с обеих сторон, и случайные пули летят в океан. Раньше в ней стояло четыре лошади, но вскоре после прихода токс мы начали замечать, что она проникает в них, как проникла в нас: она выталкивала их кости наружу, прокалывая кожу, растягивала им мышцы, пока они не начинали кричать. Мы вывели их к воде и застрелили. Теперь в денниках пусто, и мы толпимся в них в ожидании своей очереди. Нужно выстрелить в мишень, и, пока не попадешь в яблочко, уйти тебе не позволят.
Почти все огнестрельное оружие мисс Уэлч держит под замком в кладовой вместе с патронами (флот начал присылать их, когда узнал о животных), так что на всех у нас один дробовик и коробка патронов, которые лежат на столе из тонкого листа фанеры, водруженного на деревянные козлы. Конечно, это не ружья, из которых мы стреляем во время ружейной смены, но Уэлч всегда говорит, что, мол, какая разница, и у Риз каждый раз напрягаются желваки.
Я подтягиваюсь на руках, усаживаясь на двери денника, и чувствую, как она раскачивается, когда Байетт запрыгивает ко мне. Риз стоит между нами, прислонившись к двери спиной. Из-за руки ей запретили стрелять, но она все равно приходит сюда каждый раз и молча сверлит мишень глазами.
Сперва все стреляли в алфавитном порядке, но за время токс мы потеряли не только конечности, глаза и пальцы, но и фамилии. Теперь мы стреляем по старшинству. Самые старшие проходят быстро – большинство из них может попасть в цель с нескольких попыток. Джулия и Карсон справляются за два выстрела, потом Лэндри стреляет бесконечно долго, так что я сбиваюсь со счета, а после наступает наш черед. У Байетт уходит три патрона. Достойно, но ее не просто так ставят в ружейную смену со мной. Если не попадет она, попаду я.
Она передает мне дробовик, и я дышу на руки, чтобы вернуть им чувствительность, а потом занимаю ее место, поднимаю дробовик к плечу и прицеливаюсь. Вдохнуть, сосредоточиться, выдохнуть, надавить. Грохот отдается в ушах. Все просто. Это единственное, в чем я лучше Байетт.
– Молодец, Гетти, – говорит Уэлч.
– Молоде-е-ец, Гетти, – протягивает кто-то в толпе и хихикает. Я закатываю левый глаз, кладу дробовик на импровизированный стол и возвращаюсь к деннику, где ждут Риз и Байетт.
Обычно следующей идет Кэт, но тут поднимается легкая возня, раздается ойканье, и кто-то выталкивает на середину конюшни Мону. Она спотыкается, с трудом удерживаясь на ногах, выпрямляется и шарит глазами по нашим лицам в поисках сочувствия. Она его не найдет – жалость мы теперь бережем для себя.
– Можно я пропущу? – спрашивает она, поворачиваясь к Уэлч. Лицо Моны неподвижно, но ее тело выдает напряжение. У нее почти получилось, ей почти удалось отвертеться. Но остальные этого не допустят. Как и Уэлч.
– Боюсь, что нет. – Уэлч качает головой. – Давай.
Мона говорит что-то еще, но так тихо, что ее никто не слышит, и идет к столу. Дробовик уже заряжен. Ей нужно просто прицелиться и выстрелить. Она поднимает дробовик и пристраивает его на сгиб локтя так, будто баюкает куклу.
– Когда будешь готова. – Это Уэлч.
Мона поднимает дробовик и робко кладет палец на спусковой крючок. Мы затаили дыхание. У нее трясутся руки. Каким-то чудом она продолжает направлять дробовик в сторону мишени, но напряжение дает о себе знать.
– Я не могу, – всхлипывает она. – Я не… не могу.
Она опускает дробовик и смотрит в мою сторону.
И тут на шее у нее раскрываются три глубоких разреза, напоминающих жабры. Крови нет. Но с каждым вздохом они пульсируют, и под кожей у нее что-то извивается.
Мона не кричит. Она вообще не издает ни звука. Она просто падает на спину, хватая ртом воздух. Она продолжает глядеть на меня, ее дыхание замедляется. Не в силах отвернуться, я смотрю, как Уэлч подлетает к Моне и падает рядом с ней на колени, нащупывая пульс.
– Отведите ее в спальню, – велит она.
В спальню, а не в лазарет, потому что в лазарет отправляют тех, у кого дела совсем плохи. У Моны бывали приступы и похуже. Да и у остальных тоже.
Из толпы выходят девушки из лодочной смены; у каждой на поясе нож – только им разрешено носить оружие. Такими вещами всегда занимаются они; вот и теперь девушки берут Мону под руки, рывком поднимают ее и ведут к школе.
Поднимается гул, и мы идем было за ними, но Уэлч громко прочищает горло.
– Дамы, – протягивает она так же, как раньше во время вечерней поверки. – Разве я вас отпускала? – Все молчат, и Уэлч поднимает дробовик и передает его первой в очереди девочке. – Мы начнем заново. С самого начала.