Она и сама была на редкость скучной женщиной. Помимо выдающегося бюста, у нее имелось только одно достоинство: она приходилась сестрой Аттику. Я заметил, что Цицерон встретился глазами с братом и почти незаметно качнул головой, словно говоря: «Не обращай внимания. С ней бесполезно спорить».
– Хорошо, – подытожил он, – не будем больше о государственных делах. Но я хочу выпить, – он поднял кубок, и все последовали его примеру, – за нашего старого друга Стения. Оставив в стороне все остальное, пожелаем, чтобы этот день стал началом восстановления его благоденствия.
Глаза сицилийца увлажнились от избытка чувств.
– За тебя, Стений!
– И за Фермы, – едко добавила Теренция, переведя взгляд маленьких темных глаз с кубка на лицо сицилийца. – Не будем забывать о Фермах.
Я поел один в кухне и потащился спать, прихватив с собой лампу и несколько свитков с философскими трудами – мне разрешалось брать из небольшой хозяйской библиотеки что угодно. Однако я изнемогал от усталости и поэтому не смог читать. Позже за гостями закрылась входная дверь, громко лязгнули железные засовы. Я слышал, как Цицерон и Теренция поднимаются наверх, а затем расходятся по разным комнатам. Не желая, чтобы муж будил ее чуть свет, она давно уже облюбовала себе отдельную спальню в глубине дома. Над моей головой слышались тяжелые шаги хозяина, который расхаживал по комнате. Это было последнее, что донеслось до моего слуха: вслед за этим я задул лампу и провалился в сон.
Лишь через шесть недель до нас дошли первые новости из Сицилии. Веррес пропустил отцовские просьбы мимо ушей. В первый день декабря он, как и собирался, провел в Сиракузах суд над Стением, заочно осудил его за помощь повстанцам, приговорил к распятию на кресте и отрядил своих головорезов в Рим. Те должны были схватить несчастного и привезти в Сицилию, чтобы предать там мучительной смерти.
III
Вызывающее, пренебрежительное поведение наместника в Сицилии оказалось для Цицерона полной неожиданностью. Он был уверен, что заключил честное соглашение, которое поможет спасти жизнь его клиенту.
– Выходит, – горько жаловался он, – среди них нет честных людей!
Он бушевал и метался по дому, чего раньше никогда не случалось. Его провели, обманули, выставили дураком! Он кричал, что немедленно отправится в сенат и публично разоблачит этот гнусный обман. Однако я знал, что Цицерон очень скоро успокоится. Он прекрасно знал, что его положение в сенате не позволяет даже настаивать на созыве заседания и если он попытается сделать это, то лишь подвергнется новому унижению.
Но все равно Цицерон был просто обязан защитить своего клиента. Наутро после того, как Стений с ужасом узнал об ожидавшей его судьбе, мой хозяин собрал совет, чтобы определиться со следующими шагами. В первый раз на моей памяти он отменил ежедневный утренний прием посетителей, и мы вшестером набились в его маленькую комнату для занятий: сам Цицерон, Квинт, Луций, Стений, я со своими табличками для записей и Сервий Сульпиций – молодой, но уже известный законник, которому прочили блестящее будущее. Цицерон первым делом предложил Сульпицию изложить суть дела с точки зрения закона.
– Вообще-то, – начал тот, – наш друг имеет право оспорить приговор сиракузского суда, но подать прошение он может только на имя наместника, то есть самого Верреса. Значит, этот путь для нас закрыт. Выдвинуть обвинение против Верреса тоже невозможно. Во-первых, как действующий наместник, он пользуется неприкосновенностью. Во-вторых, полномочия Гортензия как судебного претора истекают только в январе. Наконец, в-третьих, суд будет состоять из сенаторов, которые не пойдут против одного из своих. Цицерон может внести в сенат еще один проект, но он уже предпринял такую попытку, и мы знаем, чем она закончилась. Вторую непременно постигнет такая же участь. Открыто жить в Риме Стений не может. Любой приговоренный к смерти согласно закону должен быть немедленно изгнан из города. Между прочим, и ты, Цицерон, можешь подвергнуться преследованию, если попытаешься укрывать его в своем доме.
– И что же ты посоветуешь?
– Самоубийство, – ответил Сервий. Стений издал мучительный стон. – Я говорю совершенно серьезно. Боюсь, тебе придется подумать об этом, прежде чем они доберутся до тебя. Или ты предпочитаешь бичевание, раскаленные гвозди, забиваемые в ладони, многочасовые муки на кресте…
– Благодарю тебя, Сервий, – прервал его Цицерон, пока законник окончательно не запугал сицилийца, и так полумертвого от страха. – Тирон, нужно найти место, где Стений мог бы скрываться какое-то время. Под этой крышей ему оставаться больше нельзя, здесь его будут искать в первую очередь. Сервий, я восхищен твоей речью, ты изложил все безукоризненно. Веррес – животное, но животное хитрое, и поэтому он почувствовал себя в силах довести дело до обвинения. Ну а я ночью все обдумал и решил, что по крайней мере один выход есть.
– Какой? – хором спросили собеседники.
– Обратиться к трибунам.
В комнате повисло напряженное молчание. Трибуны к тому времени полностью утратили доверие. Изначально они были противовесом сенату, отстаивая права и интересы рядовых граждан, но за десять лет до описываемых событий, после того как Сулла разгромил войска Мария, аристократы лишили их прежних полномочий. Трибуны более не имели права созывать народные собрания, вносить законопредложения или смещать таких, как Веррес, за преступления и злоупотребления. Последним унижением стало правило, согласно которому любой сенатор, становившийся трибуном, лишался права занимать высшие должности – консула или претора. Иными словами, институт трибунов превратился в своеобразный отстойник. Трибунами делали пустословов или оголтелых злопыхателей, бездарных и не имеющих будущего – отходы деятельности государства. С трибунами не станет иметь дела ни один сенатор, независимо от его происхождения и честолюбия.
Цицерон помахал в воздухе рукой, призывая собеседников к молчанию.
– Я предвижу ваши возражения, – сказал он, – но у трибунов еще осталась толика власти, пусть и крошечная. Не так ли, Сервий?
– Это верно, – согласился законник. – Они все еще сохранили potestas auxilii ferendi. – Созерцание наших ничего не понимающих лиц доставило ему истинное наслаждение, и Сервий с улыбкой пояснил: – Право предоставлять защиту людям, подвергшимся несправедливым преследованиям со стороны магистратов. Но я обязан предупредить тебя, Цицерон, что твои друзья, в числе которых имею честь быть и я, станут коситься на тебя, если ты ввяжешься в дела простонародья. Самоубийство! – повторил он. – Что тут, в конце концов, такого? Все мы смертны, и уход из жизни для каждого из нас – это всего лишь вопрос времени. Покончив с собой, Стений, ты умрешь с честью.
– Я согласен с Сервием. Мы можем подвергнуться опасности, связавшись с трибунами, – проговорил Квинт. Он всегда говорил «мы», имея в виду старшего брата. – Нравится нам или нет, но власть в Риме сегодня принадлежит сенату и аристократам. Именно поэтому мы так осмотрительно создавали тебе имя, чтобы ты прославился как судебный защитник. Если другие решат, что ты всего лишь очередной нарушитель спокойствия, пытающийся взбудоражить чернь, это может нанести нам непоправимый урон. И кроме того… Даже не знаю, как и сказать, Марк… Задумывался ли ты о том, как поведет себя Теренция, если ты пойдешь этим путем?
Сервий захохотал:
– Действительно, Цицерон, как ты собираешься покорять Рим, если не можешь справиться с собственной женой?
– Поверь мне, друг мой Сервий, покорение Рима – это детская игра по сравнению с покорением моей жены!
Спор продолжился. Луций склонялся к тому, чтобы немедленно, независимо от возможных последствий, обратиться к трибунам, а Стений был слишком перепуган и несчастен, чтобы иметь собственное мнение о чем-нибудь. Под конец Цицерон захотел выслушать меня. В ином обществе это показалось бы нелепостью, ибо взгляды раба в Риме никем и никогда не принимались в расчет, но люди, собравшиеся в этой комнате, уже привыкли к тому, что Цицерон иногда обращался ко мне за советом. Я осторожно ответил, что, как мне кажется, поведение Верреса не понравится Гортензию и во избежание публичного скандала он может усилить нажим на своего клиента, рассчитывая сделать его более сговорчивым. Что касается обращения к трибунам, сказал я, оно таит в себе определенный риск, но все же это лучшее, что можно сделать. Мой ответ явно понравился Цицерону.
Подводя итоги обсуждения, он произнес слова, ставшие впоследствии афоризмом. Я никогда не забуду их:
– Иногда, увязнув в государственных делах, следует ввязаться в драку, даже если не знаешь, как в ней победить. Только во время драки, когда все приходит в движение, можно увидеть выход. Благодарю вас, друзья мои.
На этом совещание закончилось.
Терять время было нельзя: если новости из Сиракуз успели достичь Рима, следовало думать, что люди Верреса уже недалеко. Во время совещания я непрерывно размышлял о том, где можно спрятать Стения, а потом отправился на поиски Филотима, раба Теренции. Молодой, прожорливый и сладострастный, он обычно ошивался на кухне, где уговаривал кухарок снизойти до какого-нибудь из его пороков, а лучше до обоих.
Найдя Филотима, я спросил, не найдется ли в принадлежащих его хозяйке доходных домах свободной комнаты. Узнав, что комната есть, я уговорил его дать мне ключ. Затем, выглянув за дверь и убедившись, что возле дома не слоняются подозрительные личности, я уговорил Стения последовать за мной.
Сицилиец был подавлен: его мечты вернуться домой пошли прахом, а теперь бедняга мог еще и потерять свободу. Когда Стений увидел убогое строение в Субуре и услышал от меня, что ему предстоит здесь жить, он, видимо, решил, что даже мы бросили его.
В эту мрачную нору вели рассохшиеся, шаткие ступени, на стенах виднелась копоть – напоминание о недавнем пожаре. Комната на втором этаже мало чем отличалась от тюремной камеры. На голом полу валялся соломенный тюфяк, из крохотного оконца было видно точно такое же здание, стоявшее настолько близко, что с его жильцами можно было обмениваться рукопожатиями. Нужду справляли в ведро.
Что и говорить, удобств маловато, но здесь Стений хотя бы мог чувствовать себя в безопасности. В этих зловонных, перенаселенных трущобах он никому не был известен, и отыскать его было почти невозможно.
Стений плаксивым голосом попросил меня побыть с ним хотя бы немного. Однако мне нужно было подобрать все документы по этому делу, чтобы Цицерон предоставил их трибунам.
– Время поджимает, – сказал ему я и тут же ушел.
Трибуны заседали по соседству с сенатом, в старой Порциевой базилике. Хотя трибунат превратился в пустую раковину, из которой власти выковыряли всю плоть, люди продолжали виться вокруг этого здания. Озлобленные, ограбленные, голодные, воинственные – такими были обычные посетители Порциевой базилики. Пересекая форум, мы с Цицероном увидели на ее ступенях изрядную толпу. Каждый тянул шею, пытался разглядеть, что происходит внутри. Хотя в руках у меня была коробка с документами, я как мог расчищал сенатору путь, получая многочисленные толчки и пинки. Собравшиеся здесь не питали особой любви к обладателям тог с пурпурной полосой.
Десять трибунов, ежегодно избираемых народом, изо дня в день сидели на длинной деревянной лавке под фреской, изображавшей разгрома карфагенян. В здании, не очень большом, постоянно шумел народ и было тепло, несмотря на стоявший за дверями холод.
Когда мы вошли, к собравшимся обращался с речью какой-то – почему-то босоногий – юнец, уродливый, с костлявым лицом и отвратительным скрипучим голосом. В Порциевой базилике всегда хватало сумасбродов, и поначалу я принял оратора за одного из них – тем более что он, похоже, рассуждал лишь о том, почему ни одну из колонн нельзя передвинуть или убрать, чтобы трибунам было просторнее. И тем не менее люди отчего-то слушали его. Цицерон также стал внимать словам уродца и скоро, услышав в десятый раз «мой предок», понял: это праправнук знаменитого Марка Порция Катона, построившего базилику и давшего ей свое имя.
Я упомянул об этом случае потому, что юному Катону – тогда ему было двадцать три – впоследствии предстояло сыграть немалую роль в судьбе Цицерона и гибели республики. Однако в то время о таком никто и помыслить не мог. Выглядел он как обитатель сумасшедшего дома. Закончив свою речь, Катон двинулся вперед – с безумными, ничего не видящими глазами – и наткнулся на меня. Мне запомнились звериный запах, исходивший от него, мокрые, спутанные волосы и пятна пота под мышками – каждое величиной с тарелку. Однако он добился своей цели, и колонна, которую он пылко защищал, стояла на своем месте еще много лет – столько же, сколько само здание.
Однако вернусь к своей истории. Как я уже говорил, в целом трибуны являли собой жалкое зрелище, но один из них был даровитым и деятельным. Звали его Лоллий Паликан. Гордый человек, он, однако, был низкого происхождения, родившись, как и Помпей Великий, на северо-востоке Италии. Все были убеждены, что по возвращении из Испании Помпей использует свое влияние для того, чтобы сделать земляка претором, и несказанно удивились, когда Паликан решил избираться в трибуны. Однако в то утро он выглядел вполне довольным, сидя рядом с другими новоиспеченными трибунами. Выборы состоялись в десятый день декабря, и они еще не совсем освоились с новой должностью.
– Цицерон! – радостно воскликнул Лоллий, завидев нас. – А я все жду, когда ты появишься!
Паликан сообщил, что до него уже дошла весть о случившемся в Сиракузах и он сам хотел поговорить о Верресе. Однако ему хотелось бы побеседовать с Цицероном наедине, поскольку на карту, таинственно сообщил он, поставлено гораздо больше, нежели судьба одного несчастного. Лоллий предложил встретиться через час в его доме на Авентинском холме. Цицерон согласился, и трибун тут же велел одному из своих подчиненных проводить нас туда. Сам он собирался идти один.
Дом Лоллия, расположенный у Лавернских ворот, прямо за городской стеной, оказался суровым и непритязательным. Больше всего мне запомнился огромный бюст Помпея, облаченного в шлем и доспехи Александра Македонского. Он стоял в атриуме и подавлял своими размерами.
– Да, – проговорил Цицерон, как следует осмотрев бюст, – неплохо, если захочешь отдохнуть от «Трех граций».
То была одна из его едких шуточек, которые разлетались по городу и безошибочно находили свою жертву. К счастью, на сей раз его не услышал никто, кроме меня. Воспользовавшись удобным случаем, я сказал хозяину, как письмоводитель консула отнесся к байке о Геллии, пытавшемся помирить философов. Цицерон сделал вид, что до смерти напуган, и пообещал впредь быть осторожнее. «Люди, – заявил он, – любят, когда публичные деятели скучны до зевоты. Я стану таким же». Не знаю, говорил ли он всерьез, но даже если так, Цицерону никогда не удавалось быть скучным.
– Ты произнес великолепную речь на прошлой неделе, – с порога заявил Паликан. – У тебя в сердце горит настоящий огонь, поверь мне! Но эти ублюдки-аристократы втоптали тебя в грязь. Что ты намерен делать дальше?
Вот так он говорил: грубые слова, грубый выговор. Неудивительно, что аристократам приходилось туго, когда они вступали с ним в спор.
Я открыл коробку, вручил Цицерону документы, и он вкратце рассказал Лоллию, что случилось со Стением. Закончив, он спросил, есть ли надежда заручиться поддержкой трибунов.