Ах, Теренция, простая, но в то же время величественная и богатая! Истинное совершенство! В последний раз я видел эту женщину всего несколько месяцев назад: ее несли на открытых носилках по прибрежной дороге, ведущей к Неаполю, а она покрикивала на носильщиков, требуя, чтобы те пошевеливались. Седовласая, смуглокожая, а в остальном – почти не изменившаяся.
Итак, Цицерон надлежащим образом был избран в сенат, опередив по числу набранных голосов всех своих соперников. К этому времени он уже считался одним из лучших адвокатов Рима, уступая пальму первенства только Гортензию. Однако, прежде чем занять место в сенате, Цицерон обязан был посвятить один год государственной службе и получил назначение в провинцию Сицилия. Он занимал скромную должность квестора, младшего из магистратов. Поскольку женам не дозволялось сопровождать мужей в длительных служебных поездках, Теренция – я уверен, к величайшему облегчению Цицерона, – была вынуждена остаться дома.
Однако меня он взял с собой: к тому времени я превратился в своего рода продолжение Цицерона, и он использовал меня не задумываясь, как дополнительную руку или ногу. Отчасти я стал незаменим потому, что придумал способ записывать его слова так же быстро, как он произносил их. Отдельные значки, обозначающие те или иные слова или словосочетания, со временем заполнили собой целую книгу – их насчитывалось около четырех тысяч. Я, например, заметил, что Цицерон любит повторять некоторые обороты, и научился обозначать их всего несколькими линиями или даже точками, доказав тем самым, что государственные мужи повторяют одно и то же по многу раз. Он диктовал мне, когда сидел в ванне, ехал в качающейся повозке, возлежал за столом, прогуливался за городом. Он никогда не испытывал недостатка в словах, а я – в значках для того, чтобы записать их и сохранить для вечности. Мы были словно созданы друг для друга.
Вернемся к Сицилии. Не пугайся, читатель, я не стану подробно описывать нашу работу там. Как и любые другие государственные дела, она была отчаянно скучной еще в те времена и уж тем более не заслуживает того, чтобы разглагольствовать о ней по прошествии шести десятилетий. А вот что действительно важно и заслуживает упоминания, так это наше возвращение домой. Цицерон намеренно перенес его с марта на апрель, чтобы проехать через Путеолы во время сенатских каникул, когда виднейшие сенаторы и магистраты будут пребывать на побережье Неаполитанского залива и наслаждаться купанием в минеральных источниках. Мне было велено нанять лучшую двенадцативесельную лодку, чтобы мой хозяин торжественно появился на ней в заливе, впервые облачившись в тогу сенатора Римской республики – белоснежную, с пурпурной полосой.
Поскольку мой хозяин убедил себя в том, что на Сицилии он добился грандиозного успеха, он надеялся, вернувшись в Рим, вызвать к себе всеобщее внимание. На сотнях тесных рыночных площадей, под тысячами сицилийских платанов, увешанных осиными гнездами, Цицерон насаждал римские законы – справедливо и с достоинством. Он купил много хлеба, чтобы накормить избирателей в столице, и продал его по смехотворно низкой цене. Его речи на государственных церемониях были образцами такта. Он даже делал вид, что его занимают беседы с местными жителями. Иными словами, Цицерон был уверен, что блестяще справился с поручением, и бахвалился о своих успехах в многочисленных отчетах для сената. Должен признаться, иногда я на свой страх и риск делал эти послания чуть менее высокопарными, прежде чем вручить их гонцу из Рима, и намекал хозяину на то, что Сицилия, возможно, не является пупом земли, но он оставался глух к этим замечаниям.
Я, словно наяву, вижу наше возвращение в Италию: он стоит на носу челна и, щурясь, глядит на гавань Путеол. Чего он ожидал? Торжественной встречи с музыкой? Высокопоставленных магистратов, которые возложат на его голову лавровый венок? На пристани действительно собралась толпа, но вовсе не из-за Цицерона. Гортензий, метивший в консулы, устраивал торжества на двух нарядных галерах, и гости на берегу ждали, когда их переправят туда.
Цицерон сошел на берег, но никто не обращал на него внимания. Он удивленно оглядывался, и тут несколько бражников поспешили к нему, заметив его новенькую сенаторскую тогу. Охваченный сладостным предвкушением, он горделиво расправил плечи.
– Сенатор, – окликнул его один из них, – что новенького в Риме?
Цицерону каким-то образом удалось сохранить улыбку на устах.
– Я приехал не из Рима, добрый друг. Я возвращаюсь из своей провинции.
Рыжеволосый человек, без сомнения успевший сильно напиться, обернулся к своему приятелю и, передразнивая Цицерона, проговорил:
– О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции!
Вслед за этим он фыркнул.
– Что тут смешного? – спросил его спутник, которому явно не хотелось напрашиваться на неприятности. – Разве ты не знаешь? Он был в Африке.
Улыбку Цицерона теперь можно было без преувеличения назвать стоической.
– Вообще-то, я был на Сицилии, – поправил он.
Разговор продолжался еще некоторое время – я уже не помню, что было сказано, но вскоре, уразумев, что свежих сплетен из Рима они не услышат, люди разошлись. Появился Гортензий и пригласил оставшихся гостей рассаживаться по лодкам. Он вежливо кивнул Цицерону, но не пригласил его присоединиться к празднеству. Мы остались вдвоем.
Самый обыкновенный случай, решите вы, но именно он, как говорил впоследствии сам Цицерон, сделал его решимость подняться на самый верх твердой как скала. Он был унижен из-за собственного тщеславия, ему со всей жестокостью продемонстрировали, что в этом мире он всего лишь песчинка.
Мой хозяин долго стоял на пристани – наблюдал, как Гортензий и его гости предаются увеселениям, слушал веселые мелодии флейт, – а когда повернулся ко мне, я увидел, что он в одночасье переменился. Поверь, читатель, я не преувеличиваю. Я увидел это в его глазах и словно прочитал в них: «Ну что ж, веселитесь, дураки. А я буду работать!»
«То, что произошло в тот день на пристани, оказалось намного полезнее, чем если бы меня встретили овациями. С тех пор меня перестало заботить, что именно мир услышит обо мне. Я решил, что отныне меня должны видеть каждый день, что я обязан жить у всех на виду. Я часто посещал форум, никто и ничто – ни мой привратник, ни сон – не могло помешать кому-либо увидеться со мной. Я трудился даже тогда, когда было нечем заняться, и с той поры забыл, что такое отдых».
Я наткнулся на этот отрывок из его речи совсем недавно и готов поклясться, что каждое слово здесь – истина. Цицерон ушел с пристани, ни разу не обернувшись. Он пошел по главной улице Путеол, а затем по дороге к Риму. Поначалу он брел неторопливо и задумчиво, но затем его шаг ускорился настолько, что я, нагруженный поклажей, едва поспевал за ним.
И вот теперь, когда закончился мой первый свиток, начинается подлинная история Марка Туллия Цицерона.
II
День, ставший, как выяснилось потом, судьбоносным, начался точно так же, как и все предыдущие, за час до рассвета. Цицерон, как обычно, встал первым в доме. Я полежал еще немного, прислушиваясь, как он шлепает босыми ногами по доскам пола над моей головой, выполняя упражнения, которым выучился на Родосе еще шесть лет назад. Затем я скатал свой соломенный тюфяк и ополоснул лицо. Стоял первый день ноября, и было очень холодно.
Цицерон жил в скромном двухэтажном доме на гребне Эсквилинского холма. С одной его стороны возвышался храм, с другой раскинулись жилые кварталы. А если бы вы потрудились взобраться на крышу, вашему взгляду открылся бы захватывающий вид на затянутую дымкой долину и величественные храмы Капитолийского холма, примерно в полумиле от этого места. Вообще-то, жилище принадлежало отцу Цицерона, но в последнее время здоровье старика пошатнулось, и он редко покидал свое загородное поместье, предоставив дом в полное распоряжение сына. Поэтому здесь жили сам Цицерон, его жена Теренция и их пятилетняя дочь Туллия. Здесь же обитали рабы, числом с дюжину: я, Сосифей и Лаврея, два письмоводителя, работавших под моим руководством, Эрос, заведовавший хозяйственными делами, Филотим, письмоводитель Теренции, две служанки, няня ребенка, повар, спальник и привратник. В доме жил еще и старый слепой философ, стоик Диодот, который время от времени выбирался из своей комнаты и за трапезой присоединялся к хозяину, если тому хотелось поговорить на какие-нибудь высокоученые темы. Всего в доме жило пятнадцать человек. Теренция беспрестанно жаловалась на тесноту, но Цицерон не желал переезжать в более просторное жилище. Как раз в это время он старался играть роль «народного заступника», и стесненные условия как нельзя лучше соответствовали этому образу.
Первое, что я сделал в то утро, было то же, что я делал каждое утро до этого: намотал на запястье кусок бечевки, конец которой был привязан к изобретенному мной приспособлению для записей. Оно состояло не из одной или двух, как обычно, а целых четырех табличек, покрытых воском. Таблички в буковых рамках были очень тонкими и легко складывались вместе. Однако Цицерон ежедневно обрушивал на меня такой поток слов, что этого явно не хватило бы, поэтому я прихватил с собой еще несколько запасных табличек.
Затем я отдернул занавеску, отгораживавшую крохотную нишу – мои «покои», – и прошел через двор в таблинум, зажигая по пути лампы и следя за тем, чтобы к началу нового дня все было готово. Единственным предметом обстановки здесь был шкаф для посуды, на котором стояла миска с горохом. (Родовое имя Цицерона происходит от слова «цицер» – горох; полагая, что из-за необычного звучания оно может способствовать успеху, мой хозяин не желал сменить его на более благозвучное и стойко переносил насмешки, нередко раздававшиеся за его спиной.)
Удовлетворившись осмотром, я прошел через атриум в помещение у входа, где меня уже ожидал привратник, положив руку на тяжелый металлический засов. Я выглянул в узкое оконце, убедился, что уже достаточно рассвело, кивнул привратнику, и тот отодвинул засов.
На улице, ежась от холодного ветра, уже, как обычно, ожидала толпа клиентов[4 - Утро влиятельного и знатного человека в Риме начиналось с приема клиентов. Покровителя и отдавшегося под его защиту клиента связывали такие же священные узы, как узы родства.] – убогих и несчастных. По мере того как они входили в дом, я записывал имя каждого. Большинство их я знал в лицо, других же видел впервые и просил назвать себя, после чего поспешно отворачивался. Все были похожи друг на друга – отчаявшиеся, утратившие надежду люди; однако указания, полученные от хозяина, не оставляли места для сомнений. «Если человек имеет право голоса на выборах, впусти его», – приказал он мне, и в скором времени таблинум заполнился людьми, каждый из которых с трепетом ожидал хотя бы краткой встречи с сенатором.
Я стоял у входа, пока не переписал всех, а затем отступил в сторону. На пороге возник человек в пыльной одежде, с взлохмаченными волосами и нестриженой бородой. Не буду отрицать: его вид вызвал во мне страх.
– Тирон! – воскликнул он. – Слава богам!
Бессильно облокотившись о дверной косяк, он уставился на меня выцветшими, полуживыми глазами.
На вид странному посетителю было около сорока лет. Поначалу я не мог вспомнить его, но письмоводитель любого государственного деятеля должен уметь сопоставлять лицо с именем, независимо от того, в каком состоянии находится человек. В моей голове, словно мозаика, стала складываться картина: большой дом с видом на море и обширным собранием произведений искусства, изысканный сад. Это было в каком-то сицилийском городе. Фермы – вот как он назывался!
– Стений из Ферм! – сказал я, узнав гостя, и протянул ему руку. – Добро пожаловать!
Я был не вправе высказываться насчет его появления или спрашивать, что занесло его так далеко от дома и почему он прибыл в столь ужасном виде. Оставив его в таблинуме вместе с остальными, я прошел в комнату для занятий. В то утро сенатор должен был выступать в суде, защищая молодого человека, обвиненного в отцеубийстве, а днем – заседать в сенате. Сейчас на него надевали тогу; он сидел, сжимая и разжимая ладонь, где покоился кожаный мячик для тренировки кистей, и слушал письмо, которое читал молодой раб Сосифей. Одновременно с этим сам он диктовал письмо второму младшему письмоводителю, которого я обучил началам моей скорописи. Когда я вошел, хозяин швырнул в меня мячик (я поймал его не задумываясь) и протянул руку за списком просителей. Как всегда, он жадно просмотрел его. Кого Цицерон ожидал найти? Знатного горожанина из прославленного и влиятельного рода? Или торговца, достаточно богатого для того, чтобы голосовать на выборах консулов? Но в тот день пожаловала лишь мелкая рыбешка, и по мере чтения лицо Цицерона мрачнело. Наконец он добрался до последней строки и, прервав диктовку, спросил:
– Стений? Тот самый, с Сицилии? Богач и обладатель единственного в своем роде собрания редкостей? Надо выяснить, что ему нужно.
– Но сицилийцы не имеют права голоса, – напомнил я.
– Pro bono[5 - Во имя общественного блага (лат.).], – непреклонно ответил он. – И потом, у него есть превосходные бронзовые изваяния. Я приму его первым.
Я привел Стения наверх, и он незамедлительно получил то, что полагалось любому посетителю: неповторимую улыбку Цицерона, крепкое рукопожатие двумя ладонями и радушный, искренний взгляд. Затем Цицерон предложил гостю сесть и спросил, что привело его в Рим. Я стал вспоминать, что еще мне известно о Стении. Мы дважды останавливались у него в Фермах, когда Цицерон приезжал туда для участия в судебных слушаниях. Тогда Стений был одним из наиболее знатных жителей провинции, но теперь от кипучего нрава и самоуверенности не осталось и следа. Он сказал, что был ограблен, что ему грозит тюрьма и его жизнь в опасности. Короче говоря, он нуждается в помощи.
– Правда? – равнодушно переспросил Цицерон, поглядывая на свиток, лежавший на столе. Он почти не слушал собеседника и вел себя как защитник, которому ежедневно приходится выслушивать десятки жалобных историй от неудачливых бедняг. – Я весьма сочувствую тебе, – продолжал он. – И кто же тебя ограбил?
– Наместник Сицилии, Гай Веррес.
Сенатор резко вздернул голову. После этого Стения было не остановить. Цицерон посмотрел на меня и одними губами велел записывать все, что говорит проситель. Когда Стений сделал короткую передышку, Цицерон мягко попросил его вернуться немного назад – к тому дню, когда он получил первое письмо от Верреса, почти три месяца назад.
– Как ты отнесся к нему? – спросил он.
– Немного встревожился, – ответил Стений. – Тебе ведь известно, какой славой он пользуется. Имя говорит само за себя[6 - «Верресом» римляне называли холощеного борова.]. Люди называют его «Боров с кровавым рылом». Но разве я мог отказаться?
– У тебя сохранилось это письмо?
– Да.
– И в нем Веррес действительно упоминает о твоем собрании?
– О да! Он пишет, что неоднократно слышал о нем и теперь хочет увидеть его собственными глазами.
– Как скоро после этого письма он заявился к тебе?
– Очень скоро. Примерно через неделю.