– Ну а что ж, Нестор, товарищ Задов, как истинный представитель трудового народа, тянется к культуре, и это хорошо и правильно! Мы же строим новый мир внутри старого, и должны объединять практику борьбы с просветительской работой!
– Вот эко ты умно завернул, Всеволод Яклич! – пробасил матрос, и мужики все, не исключая Махно, захохотали; Задов тут же предложил:
– Пусть Дуняша нам споет, да и спляшет, повеселит! А то можно цыган вызвать – табор-то недалеко стоит…
– Нет, – отрезал Махно, снова стал суровым, и смех затих. – Гитары не надо. Заведи граммофон.
– Граммофон? – удивилась Саша. – Откуда здесь граммофон?
– Ты дура, что ли? Думаешь, жизнь только и есть, что в Петербурге, или на Москве вашей, или откуда ты там прикатила? – неприязненно спросила Гаенко, уставившись на нее своими выпуклыми глазами, темными, как вишни или маслины, и Саша поняла, что задала свой вопрос вслух. Вышло и правда глупо, но что с пьяной взять…
– Сей секунд, Нестор Иваныч! – Лёвка резво вскочил – несмотря на свою толщину, двигался он плавно, легко, как гимнаст или танцовщик – убежал куда-то в угол, пошуровал, зажег еще одну лампу, и вытолкнул на всеобщее обозрение маленький круглый столик, где был установлен новенький немецкий граммофон с темно-коричневым, будто шоколадным, корпусом и золотистой трубой.
Пластинки тоже имелись, и здесь уж Лёвка никого не спрашивал, видно, давно знал, что нравится батьке. Еще немного пошуршал, приладил толстый черный диск, опустил трубу… и комната неожиданно наполнилась не разудалой народной пляской, и не вздохами -рыданиями цыганского хора, а хриплым ритмом аргентинского танго.
Саша вздрогнула, как от порыва ветра, в голове разом прояснело, и ужас ее нынешнего положения, причудливо перемешанный со звуками модного танца, который она совсем недавно танцевала в Париже, на летней террасе ресторана на Елисейских полях, представился ей в полной и беспощадной ясности…
Она встала – не зная, зачем, не представляя, куда собирается идти – и тут к ней подскочил, как на балу, Сева, Всеволод Яковлевич[3 - Всеволод Яковлевич Волин (Эйхенбаум) – анархо-коммунист, сподвижник Махно. Был также любовником Галины Кузьменко.], интеллигентный и статный мужчина, совсем еще не старый, если присмотреться… Лоб у него был широкий, умный, на мясистом носу ладно сидели очки в тонкой золотистой оправе.
– Мадам, позвольте вас пригласить на танец, – сказал галантно, подал руку, как полагается, даже поклонился.
Дуня громко фыркнула, завела глаза – дескать, ой-ой-ой, какие цирлих-манирлих разводят ныне революционеры-анархисты с московскими барышнями! – а Гаенко, раскуривая папиросу, вставленную в длинный мундштук, в их сторону и не смотрела.
Зато Махно смотрел… чуть развалился на стуле, ухмылялся: то ли хмель забирал его все больше, то ли сцена казалась забавной, как в театре или кабаре.
«Ах, да какая разница…»
Саша, Александра Владимирская, любила танцевать. Пока училась в пансионе Куропаткиной, несколько раз получала похвальные листы за успехи именно в танцах, да и после, на каждом балу или вечеринке, куда ее привозили сперва родители, а потом – муж, она с первой минуты, с головой, погружалась в музыку и движение, и не думала ни о чем ином…
Так было в Москве и в Петербурге, а здесь – там-не-знаю-где, в пространстве страшной сказки – сможет ли она танцевать, в ботинках с чужой ноги, в платье и шали с чужого плеча? Почему же нет, если приглашают, и аргентинское танго звучит в ушах. Главное, помнить, что здесь не танцуют, здесь – пляшут. Пляшут, поддавшись хмелю, пляшут, забываясь между боями и грабежами, пляшут, выпуская наружу своих бесов… пусть порезвятся.
Саша улыбнулась «Севе», даже слегка присела в реверансе, положила руку на плечо партнера, позволила обнять себя за талию, прижать покрепче… и повести уверенно, точно по вощеному паркету настоящего бального зала. Ей вдруг стало легко, она доверилась телу, и не сбивалась с ритма, не ошибалась ни в шагах, ни в поворотах…
Танго все звучало с нарастающей страстью. Стучали кастаньеты, как лихорадочный пульс, гитара мрачно отсчитывала кадансы[4 - Каданс – здесь в значении: ритмическая последовательность звуков; ритм.], трубы подпевали скрипкам, и если закрыть глаза – можно было представить, что прошлое слилось с настоящим, и она в голубом шелковом платье, отделанном кремовым валансьенским кружевом, танцует с мужем на летнем городском балу в саду Тюильри.
Сильные руки держали ее крепко, надежно, вели, поворачивали, обнимали… а тихий голос нашептывал комплименты, мурлыкал, чаровал – точно кот Баюн.
Каблучки постукивали по полу, развевалась вишневая ситцевая юбка и порою открывала нескромным взорам ноги, не обтянутые чулками: собственные Сашины чулки были стянуты и куда-то заброшены Махно, а чужого белья она так и не надела… Хотела потихоньку отыскать свои вещи, ведь был же у нее с собой чемоданчик, да не успела, Задов поторопил со сборами, вытолкал к общему столу, в чем была. Ну и пусть смотрят, поздно теперь стыдиться… она и водку выпила – впервые в жизни, и…
Ладонь Севы как-то уж очень чувственно обхватила ее спину, бедро Саши оказалось зажато между бедрами партнера; он навис над ней, вынуждая наклониться, прогнуться назад, как это делали танцовщицы во французских кабаре – Бог знает, где насмотрелся, откуда знал, неужели тоже бывал в Париже?..[5 - Бывал – биография Волина включает эмиграцию, до и после Октябрьской революции; умер он также в Париже.]
– Ах ты, кралечка моя… – хрипло пробормотал он, вжимаясь в нее, – Давай, покажи себя! Покажи, какая ты свободная… вольная как птица…
Вдруг пластинка жалобно взвизгнула и замолчала – кто-то сдернул ее с граммофона. Грохнул стул, отброшенный ногой и перевернувшийся, и голос Махно, перекрывший все остальные голоса и звуки, бешено закричал:
– Прочь! Прочь от нее, сукин сын! Застрелю!!!
Сева отпустил Сашу, отпрыгнул в сторону, но, видимо, привыкший к подобным сценам и вспышкам гнева у атамана, не ринулся бежать вон из комнаты, а, подняв ладони вверх, пошел прямо на Махно, грозившего ему маузером:
– Нестор… Что ты?.. Что ты?.. Я же ничего! Просто показывал даме… пируэт!
– Кобель ты херов! Здесь тебе что, бардак?!
Прочие шарахнулись кто куда, давая мужчинам место, чтобы разобраться между собой. Саша стояла посреди комнаты -дура дурой – и не знала, куда ей деться: все от нее сразу отвернулись, даже Лёвка смотрел сквозь, пустыми глазами, словно она стала невидимкой.
Махно продолжал наступать на Севу, бросая ему в лицо резкие, колкие фразы, пересыпанные отчаянной божбой, кричал:
– Пачкаешь! Все пачкаешь, скотина! – а Сева отступал, но не назад, а вбок, по кругу, и казалось, что интеллигент с атаманом танцуют какой-то дикий ритуальный танец…
Дуня все-таки решилась, подобралась к барышне со спины, схватила, оттащила подальше:
– Оххх, горе мое, догадал же меня бог с тобой возиться! Стой, замри, не дрыгайся, на глаза ему не лезь, не то ишшо искровенит Всеволда Яклича!
Саша и рада была убраться с глаз долой, да недолго пришлось подпирать стенку и слушать Дуняшины попреки и поучения, что «здеся тебе не Москва!».
«Поединок» Махно с Севой закончился так же внезапно, как начался: вот только что они пепелили друг друга глазами, бранясь – и вдруг смеются, хлопают по плечам, расходятся… Маузер вернулся в кобуру на поясе батьки.
Махно огляделся, заметил Сашу, пошел в ее сторону – она бы попятилась, но за спиною была стена, некуда отступать – и он, понимая это, усмехнулся… Ничего не сделал, не стал хватать за руку, но показал глазами на дверь… и сам вышел, не оглядываясь, точно зная, что она последует за ним. И не волоком, а свободно… будто бы по своей воле.
Глава 3. Любушка
Саша снова была в той же горнице, где очнулась сколько-то времени назад – она понятия не имела, сколько… Время просто исчезло, стрелки на единственных часах, что попались ей на глаза, прилипли к циферблату, маятник висел безжизненно. Можно было считать вздохи или удары сердца, или аккорды, когда играла музыка, но Саша считала шаги, пока шла след в след за атаманом. За тем, кто, как пели под окнами веселые пьяницы с гармошкой, был здесь и царь, и бог, и конечно, вовсю пользовался и своей атаманской властью, и страхом, что внушал…
В горнице Махно остановил ее неожиданно, не обернувшись – просто вытянул руку в сторону, и она натолкнулась на эту живую преграду, как птица на прутья клетки. Не удержалась, вскрикнула, и вот тогда он обернулся. Обнял, притянул к себе, спросил негромко, ласково:
– Чего боишься? Нешто я обижаю?
Саша, трясясь, как осиновый лист, замотала головой, и кажется, насмешила его. Снова фыркнул по-кошачьи:
– Врешь, боишься. Все боятся, а ты больше других.
Ростом он был невысок – едва ли ей по плечо – но до того казался силен, что, верно, мог бы переломить ее пополам, как тонкое деревце. Страшные глаза смотрели в упор, прожигали насквозь, и ладони жгли, жгли огнем сквозь одежду. Снова становилось жарко и душно, больно в груди, словно ее живьем засунули в печь, и внизу живота пекло больно, сладко и стыдно…
«Должно быть, от водки… Пьяный делает много такого, от чего, протрезвев, краснеет…»
Матерь Божья, ну зачем, для чего, ей вспомнился сейчас Сенека, чьи мудрые изречения на латыни были развешаны в аудитории на Высших женских курсах?[6 - Московские высшие женские курсы (МВЖК) – высшее учебное заведение для женщин в России. Существовали с 1872 по 1918 год (с перерывом в 1888—1900 годы), после чего были преобразованы во 2-й МГУ. С 1906 года открылся медицинский факультет, где и училась Саша.]…
Махно разжал руки, отступил на шаг, указал на кровать:
– Сядь, барышня. Побалакаем.
– Спа… спасибо, – ответила едва слышно, но осталась стоять, как вкопанная – ноги от ступней до коленей точно свинцом налились.
Атаман засопел, видно, начинал сердиться – и было на что; ничего больше не сказал, снял портупею, положил на вычурное кресло с изогнутой спинкой, обтянутое атласом, совершенно неуместное в этом разбойничьем логове – как и она, Саша, была неуместна, чужда всему здесь…
«Неужели он сам не чувствует?.. Не место мне здесь…»
Сердце заныло от непонятной тоски, болезненно толкнулось о ребра. На место усталой покорности пришла отчаянная злость… Все он чувствует, все понимает, все видит, недаром же у него взгляд – что рентгеновский луч, но она для него просто забава, игрушка на одну ночь. Потешится и выбросит, как съеденный подсолнух, как пустую бутылку, и Саша не хотела гадать, что за «работу» ей предложат в этой странной коммуне, где, вероятно, жили все со всеми, совершенно свободно, как и положено анархистам.