Можно рассказать им о странностях жизни в доме, где повесилась женщина.
Вчера я виделся с другом, который живет теперь в этом доме, куда я подумываю вернуться завтра, потому что деньги опять истощаются, и я, вероятно, не смогу себе позволить надолго задержаться в гостинице японского квартала. У меня сейчас период комичных финансов, но суть странствия не в этом.
Друг сообщил, что ему дважды звонили и звали к телефону умершую женщину. Кое-кто совсем не следит за событиями. Женщина мертва уже год.
Я не спросил друга, что он им отвечал.
Интересно, как ответить.
– Простите, она умерла.
– Умерла?
– Да, в прошлом году повесилась.
– Повесилась?
– Да, в гостиной, кажется. Там такие балки громадные под потолком. Очень удобно.
– Простите, это номер ***-****? – спрашивает человек.
– Да.
– Тут живет миссис О.?
– Больше не живет.
Или… опять звонит телефон
– Алло.
– Можно поговорить с миссис О.?
– Нет, это решительно невозможно.
– Невозможно?
– Уверяю вас, ей никак невозможно с вами поговорить.
– А это кто?
Или… опять звонит телефон
– Алло, а Игрек (ее имя) дома?
– Нет.
– А когда вернется?
– Простите, вы, наверное, не слыхали. Она скончалась в прошлом году.
– О господи! – Голос на том конце провода начинает рыдать. – Не может такого быть.
– Мне очень жаль.
– О господи.
Или… звонит телефон
А может, телефон зазвонил через секунду после повешения, и она еще была жива, в сознании, но теперь уже невозможно стало отменить повешение, открутить его назад, обратно, будто кинопленку, чтоб женщина не висела больше, а то, на чем она повесилась, лежало бы на прежнем месте. В шкафу каком-нибудь, или на полке, или на вешалке болталось, а телефон зазвонил, и она подошла, сняла трубку.
– Алло. Ой, привет, как дела? Конечно, давай увидимся, кофе попьем. Около трех – в самый раз. Там и встретимся. Подружка твоего мужа? Расскажешь завтра. Ага. Завтра. В пятницу. Ладно, пока, – вместо того, чтоб он звонил медленно, медленнее, совсем-совсем медленно, растворяясь потом в забвении, а кто-то найдет твое тело и вынет тебя из петли.
В Кетчикане я как-то вечером долго трепался с диким аляскинским законотворцем. Один из тех, кто в нормальной книжке – не в этой, к сожалению, – обернулся бы незабываемым персонажем.
Пару дней назад я раздумывал, насколько раскрывать его в моей писанине, потому что в этом персонаже есть что развивать. Очень интересный, колоритный, можно сказать, человек. Из него получилась бы сочная роль для характерного актера в кино, совсем не похожем на эту книжку.
Мы трепались или, точнее, он слушал, как я трепался, мол, надеюсь на передышку в жизни, и под пятьдесят – самый возраст, чтобы начать. В моем понимании, передышка – это более реалистичный подход к процессу житья, чтобы достичь какого-то, может, спокойствия, чуточку раздвинуть в жизни обиды и мучения, которые я так часто сам себе и творю.
Любопытно, что я назвал это «реалистичным».
Может, увеличить расстояние между проблемами – вместо считаных миль, а иногда каких-то дюймов? Неплохо бы для разнообразия, чтобы между одной проблемой и другой было 47 миль и, может, на этих 47 милях меж проблем нарциссами прорастет покой.
Всегда любил нарциссы.
Почти самый любимый мой цветок.
Через несколько недель я на Гавайях получил от дикого законотворца письмо. Он писал, что желает мне передышки в жизни. Он помнил ту ночь на Аляске и желал мне всего наилучшего. Какой же я эгоистичный писатель – вытащил его, только чтобы отразил мое эго, и роль сыграть некому, и нету кино.
Я уехал в Анкоридж назавтра после кетчиканского разговора о передышке. Того типа беседа, что требует или, может, выигрывает от моря крепких напитков – мне виски, ему текилу.
Кажется, мы пили в баре до четырех утра.
Порой снаружи, прямо за гранью наших слов, шел снег.
Позже я проснулся с кошмарным похмельем, помня, что через несколько часов лететь в Анкоридж, но прежде я должен дать интервью местной газете.
Что я им скажу?
Я купил хот-дог и прогулялся до пристани, прямо напротив гостиницы.
Рассудку моему и телу было совсем не весело.
Хот-дог на середине стал очень неинтересный.
На пристани обнаружились дрозды и сухогруз под панамским флагом. То есть это я решил, что они дрозды, – может, они были вороны. Сквозь боль и марево подъема-после-тяжкой-ночи-пьянства мне они виделись воронами.
Но и в похмелье на судне значилось «Панама», так что птиц я буду называть воронами, и, пожалуйста, представляйте себе ворон всякий раз, когда я говорю «вороны».