И вдруг без особой, я бы сказал – без малейшей суеты они сняли бюстгальтеры, и я увидел грудь танцовщицы, для танцовщицы великоватую. Танцовщица по-прежнему выглядела на 20 (15), а мы жевали дальше, будто это предел нормальности – не обращать явного внимания на двух женщин, которые выставили свои груди.
В общем, моей подруге полезнее было пить кофе с танцовщицей, чем заниматься любовью с больным. Она ушла, а я вернулся к созерцанию деревьев из окна. И вдруг они мне стали невыносимы. Я выкарабкался из постели и забрался в одежду. С температурой, но плевать. Возле дома стоял древний велосипед. Девчачий ве?лик, и я, чуть не падая, очень медленно докрутил педали до ближайшего кладбища. Проехал где-то полмили, но мне показалось – целый континент.
Я слез с велика и пошел между памятниками, читая на них послания смерти. Старое калифорнийское кладбище. Многие мертвецы лежали там давным-давно.
Небо затянуло, тучи такие низкие, что уже почти моросило.
Лихорадка жгла меня, пока я бродил, читая мертвое, но почему-то я был живее, чем когда рассматривал деревья до, во время и после неудачи в любви.
Я снова сел на велосипед и стал крутить педали едва ли быстрее статуи велосипедиста, который медленно едет в постель и затем опять смотрит на деревья из окна.
Вернувшись, подруга изображала бодрость, принесла мне стакан апельсинового сока, села на краешек постели и сказала, что я скоро поправлюсь. Она не ошиблась, и теперь, спустя восемнадцать лет, я очутился за тысячи миль от того окна в калифорнийских лесах и моей вроде бы нескончаемой лесистой болезни, я очутился на острове среди японских могил, что цепляли взгляд, и океан по соседству гудит музыкой их тишины.
4 февраля 1982 года продолжается…
На этом кладбище я замечаю нечто занимательное, необычное. Похоже, куча надгробий, сгрудившихся вокруг постамента как бы памятника на океанской кромке. Я иду к нему вдоль череды столбов, нанизанных на сгнивший электрический провод.
Давным-давно провод нес свет в дальний угол кладбища, но систему бросили истлевать, так что ныне провод способен лишь на темень.
Никто больше не хочет освещать кладбище.
Решили, что на кладбище абсолютно незачем включать свет по ночам.
От сгнившего электрического провода сквозит печалью.
Интересно, помнит ли он, что когда-то выполнял свое назначение: освещать мертвых и отбрасывать их тени на бесконечные жесты и мимику моря.
Потом я стою возле кучи надгробий.
Их тут сотни.
Я не понимаю, зачем.
Может, у памятника проводили какую-то церемонию и они поэтому тут навалены? Эту загадку я должен разрешить.
4 февраля 1982 года закончилось.
Я ухожу от кучи надгробий и направляюсь к японке – спросить. Она тоже понятия не имеет, смотрит на пожилую японскую пару, что безымянно возится тут, пытаясь привести кладбище в порядок былых времен.
Может, в 1930-х это было очень чистенькое кладбище – вот таким они его и помнят, и хотят вернуть.
– Я их спрошу, – говорит японка, относясь к моим причудам очень предупредительно и терпимо. Она любит загорать на пляже и плавать в океане. Из всех ее гостей я, должно быть, – единственный турист, которого интересуют кладбища, а не великолепные гавайские пляжи.
Она идет к японской паре и спрашивает. Те отвечают, явно очень расстроены и часто показывают на кладбище. У пожилой женщины жесты куцые, а у мужчины широкие, размашистые. Его руки то и дело охватывают кладбище целиком, не упуская ни единой могилы.
Японка возвращается.
– Они очень переживают из-за состояния кладбища, – говорит она.
– Я вижу, – говорю я.
– Говорят, никому дела нет, а сами они со всем не справляются. Спрашивают, что такое с миром приключилось.
– А с надгробиями что?
– А, надгробия, – говорит японка. Она всерьез задумалась о том, что ей рассказала пожилая пара. – Они говорят, это надгробия с могил, которые раскопали, потому что семьи больше не хотят за ними ухаживать.
– А тела? – спрашиваю я, оглядываясь на кучу надгробий у океанской кромки. – Что с телами сделали?
– Если нужно было кремировать, кремировали, а прах смешали с прахом остальных в храме, – ответила она.
Я посмотрел на буддийский храм.
Он стоял на солнце, измученный и измочаленный.
– Они там хранят прах, – сказала она, глянув на храм.
Я опять посмотрел на кучу надгробий.
– Интересно, зачем их туда свалили.
– Наверное, не хотят выбрасывать, – ответила она.
– Грустно, – сказал я. – Теперь никто не знает, что они когда-то жили.
Многие надгробия лежали так, что не разглядишь, чьи на них жизни. Видны только спины. Имена людей, даты рождения и смерти спрятались.
Будто эти люди и не существовали никогда.
Я посмотрел на храм.
Такое анонимное место погребения, и краска лупится.
Нельзя однажды приехать, как я сейчас, выйти из машины, побродить среди мертвых, поразмышлять о них, спросить себя, кто они, как они жили.
В храме они исчезли с глаз долой и из сердца вон. Я заподозрил, что родственники, которые их выкопали, а потом отправили в буддийский храм, нечасто посещают свои воспоминания.
Сваленные в беспорядке надгробия поддерживали мою гипотезу. Я вернулся к этой груде – взглянуть напоследок. Я теперь знал их историю и ничего не мог с собой поделать – паршиво было сознавать, что друзья и родственники попятились от их смерти, больше не желая ее беречь.
По-моему, это так странно.
Почему не оставить мертвых в земле, куда их с самого начала положили с почестями под аккомпанемент похоронных стенаний? Недостатка места на кладбище не наблюдалось. Если мертвых собирались захоронить в храме, почему так и не сделать с самого начала?
В этой груде позабытых надгробий я не видел никакого смысла. Тут, наверное, со всем так, и с этим тоже.
Я отвернулся и пошел через кладбище туда, где ждала японка. Она от кладбища устала, ей хотелось уехать. Через несколько часов нам лететь в Гонолулу, а перед отлетом – обедать в ресторане ее матери.
Я миновал пожилую пару, что боролась с кладбищенской ветхостью.