Спускаюсь вниз.
На этаже стукает дверь, но никто не кричит. Не пытается меня остановить. На последней ступеньке я останавливаюсь, жду секунду. Но нет, тишина, а потом хлопок закрывающейся двери. Как выстрел.
Все.
Быстро и осторожно иду обратно, к ждущей меня женщине. Спроси кто меня потом, о чем я думаю – не отвечу. Потому что мыслей нет, есть только боль от того озарения. И она такая яркая и сильная, что дышать все еще трудно.
Женщина, как и обещала, сидит в машине и что-то набирает в телефоне. Видя меня, улыбается, выходит, открывает багажник и достает колыбель. На плотной упаковке картинка – малыш и двое родителей рядом. Совсем как в моей мечте. В той самой, где мы вдвоем растим нашего ребенка. Теперь внутри фантазии черная дыра в форме Олега.
Я на автомате благодарю, что-то отвечаю на вопросы, достаю деньги. Женщина смотрит обеспокоенно и почему-то берет меня за руку:
– Вы уверены, что вам нужно обратно на работу? Вы выглядите бледной. Давайте я вас подкину до дома. Мне не сложно.
– Нет. Да. Я… – сбиваюсь, пытаюсь понять, о чем она.
Ведь домой мне нельзя. Там меня больше не любят, а значит, возвращаться бессмысленно. И что теперь делать? Как жить дальше?
С полным знанием, что Олег меня предал. Что Вера меня презирает и залезла в нашу с Олегом кровать. В нашей квартире.
Что теперь жизнь никогда не станет прежней. Потому что она разлетелась на куски. Никаким клеем не склеешь.
Поэтому я осознанно беру себя в руки и произношу связную фразу, первую за последнюю четверть часа:
– Если не сложно, мне нужно на Авиаторов, восемь. Вы правы, мне действительно нехорошо. Голова кружится.
– А там будет кто-то, чтобы помочь? – женщина усаживает меня на переднее сиденье, захлопывает дверь и через пару секунд садится за руль.
В машине пахнет корицей и булочками, но с химической отдушкой. Женщина замечает, что я сглатываю, и приоткрывает окно, одновременно сдергивая флакончик с освежителем с зеркала заднего вида.
– Слишком сильный запах? Сейчас проветрится.
– Ничего, не страшно, – говорю я. Страшно то, что теперь у меня нет Олега. Был пять лет, а теперь хлоп и испарился. – Я потерплю запах. Меня не укачивает. Это адрес моей подруги. Она должна быть дома.
– А вы позвоните, – настаивает женщина. – А то, может, мне стоит вас прямо в больницу везти. Одной сейчас точно быть не стоит. Когда я носила Сонечку, меня трижды клали на сохранение. И один раз могли не успеть – хорошо, рядом оказался понимающий человек. Так что звоните. Я не тороплюсь, подожду.
Я достаю телефон, ищу номер Машки и жму вызов. Она отвечает почти сразу.
– Я сейчас еду к тебе, – говорю я. – Никуда не уходи.
– Не уйду, конечно. Что у тебя стряслось? Уволили?
– Почти. Скоро буду, – я нажимаю отбой.
Женщина улыбается успокоенно и выруливает на дорогу. У нее очень красивые серьги – из яркой тесьмы и стразов. Что-то индийское: желтое, оранжевое, зеленое. Как тропические птицы. Я стараюсь смотреть на них всю дорогу и не думать.
Мы приезжаем очень быстро.
Женщина выгружает из багажника колыбельку, а потом, не слушая уговоров, помогает поднять ее на третий этаж Машкиной хрущевки. Лифта тут нет.
Женщина прощается, ободряюще хлопает меня по руке, говорит:
– Держитесь, – и уходит, напоследок сказав: – Все будет хорошо. Это большое счастье, просто потом поймете.
Я понимаю даже сейчас, но внутри все – сплошная рана. Это даже не боль, это нечто большее.
Я звоню в дверь. Жду.
Почему-то на лестнице очень холодно. Мне наверно никогда в жизни не было так холодно. Дрожь пронизывает тело от шеи и до колен. Хочется сжаться в комок прямо тут, на лестнице. Я заставляю себя дышать ровно, потому что при такой трясучке даже сказать Маше слово не смогу.
Кутаюсь в шарф и сую руки в карманы. Натыкаюсь на что-то, вытаскиваю и понимаю, что это та самая купюра в пять тысяч, за которой я бегала домой.
Выходит, женщина не взяла денег. Сунула мне обратно в карман.
Внизу щелкает замок на двери подъезда, и я не успеваю сообразить, что надо крикнуть “спасибо”.
Женщина наверно уже ушла и орать на весь подъезд глупо.
Машка открывает двери. Без улыбки.
И я перед ней – с плотно упакованным в пупырчатый полиэтилен свертком, по которому не разберешь, что внутри. И с купюрой в руке.
Маша замирает, ее брови ползут вверх, а меня наконец прорывает.
Я реву. Это как поток – не остановить.
– Твою мать! – шепчет Машка и затаскивает меня внутрь.
4.
Я рассказываю и замечаю, что чашка в руках дрожит. Ставлю ее на стол, контролируя каждое движение.
На Машу мне смотреть боязно. Почему-то кажется, что сейчас она пожмет удивленно плечами и скажет что-то обвиняющее.
Что я сама виновата. Была плохой женой и хозяйкой. Все делала не так. И наверняка тайком спихивала Олега в чужие руки, а теперь еще имею наглость жаловаться.
Все это представляется так четко, что когда Машка подходит сзади, матерится грубо и горестно и обнимает меня за плечи, я каменею.
Просто не верю в то, что меня утешают. Понимают. Жалеют.
– Я чуяла, что этот твой “Олежек” – мудак с дерьмом вместо мозгов. Такую девчонку променять… Жизнь свою счастливую променять! Все просрать! – Машка не стесняется в выражениях. – Вере я отдельно выскажу. Она у нас, к несчастью, в семье как младший брат в сказках – дура дурой. Но знаешь, это большая глупость все сваливать на нее. Виноват этот… козлина!
– Маш, а что мне делать? – спрашиваю я.
Мне сложно быть такой беспомощной. И униженной. Это непривычно. Я всегда была хоть средненькой, но с достоинством. Хоть обычной, но со своими правилами. А теперь все это втоптано куда-то в пыль.
– Жить. Пить чай, Лика. Поесть. Я сейчас спагетти сварю. С сыром сделаю и томатами. По-крестьянски. Я знаю, ты любишь. А еще хорошо бы перестать думать, но это ты не сумеешь. Поэтому давай ставить реальные задачи.
– Мне, наверно, надо позвонить ему, да? Я дверь оставила открытой.