, откуда до полюса рукой подать, можно встретить немногочисленных людей.
Кадлу был инуитом
– обычно мы зовём этот народ эскимосами – и его племя, около трёх десятков душ, называло себя тунунирмиуты, что значит «страна, лежащая позади всего». Близ этих суровых мест вы найдёте на карте название Нейви-Борд-Ин-лет
(пролив Морского департамента), но название инуитов лучше, потому что их земли и вправду лежат на самых задворках мира. Девять месяцев в году там лишь лёд да снег, и буря догоняет бурю, и холод такой, какого нипочём не представить тому, кто не видел, как термометр падает хотя бы до нуля
. Шесть месяцев из девяти вокруг темно, и это всего страшней. В три летних месяца морозит через день, зато каждую ночь, и всё же снег немного оттаивает на южных склонах, карликовые ивы одеваются пушистыми почками, низенькая заячья капуста делает вид, что цветёт, берега, покрытые чудесным гравием и обкатанной галькой, выдаются в открытое море, а отшлифованные валуны вместе с изрезанными скалами выступают из-под зернистого снега. Но всё это длится лишь несколько недель, потом грозная зима вновь наваливается на сушу, а на море появляется лёд – ледяные глыбы теснятся, наползают одна на другую, бьются и трутся; вон те разлетелись, а эти сели на мель, тут рокот, там грохот – пока все не застынут, не смёрзнутся слоем в десять футов
от берега до глубокой воды.
Зимой Кадлу следовал за тюленями на край прибрежного льда и колол их копьём, когда звери высовывались из отдушин. Чтобы жить и ловить рыбу, тюленю нужна открытая вода, а сплошной лёд тянется иной раз на восемьдесят миль
от берега. По весне Кадлу и всё его племя откочёвывали с тающего льда на твёрдую землю, расставляли там свои жилища из шкур и ловили силками морскую птицу или кололи копьями несмышлёную тюленью молодь, вылезшую на берег
. Потом они сдвигались ещё южнее, на Баффинову Землю, где промышляли диких северных оленей и запасались на весь год лососиной – сотни ручьёв и озёр в глубине суши кишели рыбой – а в сентябре-октябре возвращались на север, чтобы поохотиться на мускусного быка и по-настоящему заняться тюленьим промыслом. Переходы совершались на собачьих санях
, по двадцать-тридцать миль
в день; иногда пробирались вдоль берега на больших «женских лодках»
из шкур: собаки и детишки помещались у гребцов в ногах, женщины заводили песни, и лодки скользили от мыса к мысу по гладким, как стекло, холодным водам. Все предметы роскоши тунинирмиуты получали с юга: высушенные рейки для полозьев нарт, железные прутки, чтобы делать наконечники к гарпунам, стальные ножи, котелки, в которых готовить пищу куда удобнее, чем в допотопных посудинах из мыльного камня
, кремни, огнива и даже спички, цветные ленты для женских волос, дешёвые зеркальца и красное сукно на оторочку одежды из оленьих шкур. Дорогой рог нарвала
(кремовый, витой), зубы мускусного быка (ценившиеся не дешевле жемчуга)
Кадлу продавал южным инуитам, а те, в свою очередь, торговали с моряками-китобоями или с миссионерскими постами в заливе Эксетер или у пролива Кэмбер-ленд
. Цепочка тянулась и дальше: котелок, доставшийся корабельному коку на индийском базаре в Бхенди
, мог окончить свои дни над инуитским очагом где-нибудь за Полярным кругом.
Кадлу, искусный охотник, не знал недостатка в железных гарпунах, снеговых скребках, дротиках для охоты на птиц и во всём прочем, что облегчает жизнь в краю великого холода; он был главой племени, или, как его называли, «человеком, обо всём знавшем из опыта». Никаких особенных прав это Кадлу не давало, разве что время от времени он мог посоветовать своим друзьям сменить охотничьи угодья, но Котуко пользовался положением отца, чтобы немного поважничать – с ленцой, на инуитский манер – перед другими мальчишками, когда они выходили погонять мяч в лунном свете или спеть Ребячью Песню Северной Авроре – полярному сиянию.
Но в четырнадцать лет любой инуит чувствует себя мужчиной, и Котуко наскучило ладить силки на куропаток и песцов, а ещё больше наскучило вместе с женщинами дни напролёт жевать тюленью и оленью шкуру (ничто другое не размягчит шкуру лучше), пока взрослые мужчины охотятся. Ему не терпелось побывать в квагги – Песенном Доме – куда охотники сходились, чтобы совершать таинственные обряды, где ангекок. местный шаман, задув плошки с маслом, наводил на всех священный ужас, где можно было услышать, как бьёт копытом по крыше Дух Северного Оленя
, где выставленное наружу, во мрак ночи, копьё возвращалось обагрённым свежей кровью. Ему хотелось сбрасывать тяжёлые сапоги – утомлённо, как подобает главе семейства – чтобы закинуть их в сетку над очагом, хотелось вечерами играть с другими охотниками, заглянувшими на огонёк, в доморощенную рулетку из жестянки и гвоздя. Сотнями других дел не терпелось заняться мальчугану, но взрослые лишь смеялись да приговаривали:
– Посиди сперва в перевязке
, Котуко. Охота не в одной лишь добыче.
Но теперь, когда отец назвал в его честь щенка, Котуко повеселел. Инуит ни за что не доверит сыну настоящего пса, пока мальчуган не научится как следует править ездовыми собаками, а Котуко был совершенно уверен, что знает о собаках больше всех на свете.
Не будь щенок крепким от природы, нипочём бы не выжил, так жутко его перекармливали и так безбожно гоняли. Котуко смастерил ему щенячью упряжь с постромками, гонял по всему дому и вопил: «Ауа! Я ауа!» (Направо!), «Чойягой! Я чойягой!» (Налево!) «Охаха!» (Стой!), щенку эта возня вовсе не нравилась, но она показалась сущей безделицей, когда его впервые припрягли к настоящим саням. Сперва он уселся на снег и стал теребить постромки – то, что связывает собачью упряжь с питу, главным толстым ремнём, привязанным к передку. Тут упряжка рванула, и тяжёлые сани десяти футов в длину проехались по щенячьей спинке и потащили малыша по снегу, а Котуко лишь смеялся – хохотал, пока слёзы по щекам не покатились. Потянулись долгие дни, когда бич свистел, как свистит надо льдом ветер, а собратья по упряжке наперебой кусали новичка, потому что тот всё делал не так. И упряжь натирала Котуко-псу плечи; спать рядом с хозяином ему больше не доводилось, а вместо этого досталось самое холодное место в туннеле. Для щенка наступила тяжёлая пора.
Мальчуган тоже учился, учился так же быстро, как щенок, хотя управиться с собачьей упряжкой дано не всякому. Каждого пса припрягают на отдельных постромках – тех, кто послабее, ближе к погонщику – и у каждого ремень идёт под левой передней лапой и крепится к главному ремню чем-то вроде петли и пуговицы
; постромки легко отстегнуть, мигом отцепив любую собаку. Без этого не обойтись, ведь у молодых собак ремень раз за разом попадает между задними лапами и врезается в тело до кости. И ещё собаки время от времени пробуют поболтать на бегу с приятелями, прыгают через главный ремень и путают всю упряжь. То и дело вспыхивают драки, и после них упряжь выглядит в точности как рыбачья сеть, брошенная не распутанной со вчерашнего вечера.
Многих бед избежит погонщик, если по-настоящему владеет бичом. Любой мальчишка-инуит гордится тем, как ловко он обращается с длинным ремнём, но куда легче сбить цель на твёрдой земле, чем на полном ходу перегнуться вперёд и хлестнуть по спине, точно промеж лопаток, провинившегося пса. Если прикрикнешь на одну собаку, а хлестнёшь другую, обе мигом сцепятся, и тут же вся упряжка встанет. И ещё: стоит заболтаться с попутчиком или просто затянуть песню, как сани остановятся, псы вывернут назад шеи и усядутся: им тоже охота послушать. Раза два от Котуко упряжка сбегала – он забывал закрепить сани на стоянке; он перепортил кучу постромок и несколько главных ремней, но в один прекрасный день ему всё же доверили целую упряжку из восьми собак и лёгкие сани. Тут он почувствовал себя важной персоной; носился по гладкому тёмному льду – отважное сердце, ловкие руки – так, что лёд дымился под полозьями, носился быстрее стаи гончих. Котуко уезжал за целых десять миль
к тюленьим полыньям, а там, на охотничьих угодьях, отстёгивал от питу постромки и отпускал большого чёрного вожака, самого умного пса во всей упряжке. Стоило вожаку почуять отдушину, и Котуко опрокидывал сани и поглубже вколачивал в снег пару отпиленных оленьих рогов, которые в обычном положении торчат вверх, как ручки детской колясочки: теперь упряжке было не удрать. Потом он осторожно, дюйм за дюймом, подползал к полынье и ждал, когда тюлень высунется подышать. И тут уж Котуко не мешкал: проворно метал привязанное на ремне копьё и вытаскивал тюленя на закраину льда, а чёрный вожак подскакивал и помогал перетащить тушу к саням. Собаки в упряжке выли и пускали слюни от нетерпения, и Котуко еле успевал хлестать бичом, словно раскалённым железным прутом обжигая собачьи морды, пока туша не застывала в камень. Возвращаться домой – задача не из лёгких. Нужно править гружёными санями на неровном льду, когда собаки то и дело присаживались и жадно глазели на тюленя, до которого не дотянуться. Наконец сани выбирались на гладкий, накатанный санный путь к посёлку; «туудл-ки-йи!». визжали собаки, разгоняясь по ровному льду – морды вниз, хвосты торчком – а Котуко затягивал «Ангутиваун таи-на тау-на-не та-ина». Песню Возвращающегося Охотника
, и приветственные крики провожали его от дома к дому под тёмным усеянным звёздами небом.
Когда Котуко-пёс вырос, ему тоже всё это понравилось. Он начал, драка за дракой, пробиваться на почётное место в упряжке, пока в один прекрасный вечер не сцепился на кормёжке с самим чёрным вожаком (Котуко-хозяин следил, чтобы драка была честной) и не сделал соперника, как говорится, второй мордой в упряжке. Теперь Котуко-пса припрягали на длинном ремне в пяти футах
впереди остальных собак; он обязан был пресекать любые свары – и в пути, и на отдыхе; теперь ему достался толстый тяжёлый ошейник из витой медной проволоки. В особых случаях его прикармливали варёным мясом внутри жилища, а иногда позволяли спать на лежанке рядом с Котуко. Он ловко выслеживал тюленей, а мускусного быка умудрялся удерживать на месте, бегая вокруг и покусывая зверя за ноги. Он решался даже – а для ездовой собаки это верх храбрости – решался идти на поджарого полярного волка, а волка северные псы боятся сильнее, чем любого из ходящих по снегу зверей. Пёс и хозяин – прочих собак из упряжки они за ровню себе не считали – охотились вместе день за днём и ночь за ночью: закутанный в меха мальчуган и его лютый, лохматый, узкоглазый, белозубый рыжий зверь. Вся забота инуита – прокормить себя и свою семью. Женщины шьют одежду из шкур и время от времени помогают ловить силками мелкую живность, но основную еду – а едят тут невероятно много – должны добывать мужчины. Иссякнут запасы, и ни купить, ни занять, ни выпросить пропитание не у кого. Останется только погибнуть.
Но инуиты о бедах не думают, пока те не ступят прямо на порог. Кадлу, Котуко, Аморак и малыш – тот барахтался в меховом капюшоне и день-деньской жевал катышки из тюленьего сала – были самой счастливой семьёй на свете. Они принадлежали к очень добродушному народу: инуит редко выхолит из себя и почти никогда не поднимет руку на ребёнка, ему неведома настоящая ложь, а ещё меньше знает он о воровстве. Инуиты жили, вырывая пищу из самого нутра свирепой, безжалостной стужи, улыбались масляными улыбками, рассказывали вечерами сказки о волшебных духах, наедались до отвала, после чего женщины затягивали «Амна айя, айя амна, ах! Ах!», бесконечную женскую песню, ту, что пели при свете плошек с маслом долгие дни напролёт, занимаясь починкой одежды и охотничьего снаряжения.
Но в одну страшную зиму всё обернулось против них. После ежегодной ловли лосося тунунирмиуты вернулись, и построили жилища на молодом льду к северу от острова Байлот, и приготовились начать тюлений промысел, как только море замёрзнет. Однако осень выдалась ранняя и непогожая. Весь сентябрь без продыху штормило; гладкий «тюлений» лёд взломало всюду, где он был не толще четырёх-пяти футов
, его выталкивало на сушу, и вскоре к северу от посёлка протянулся огромный барьер чуть не в двадцать миль
шириной из ледяных глыб, обломков и острых, как иглы, кусков – на санях по такому льду не проехать.
Край льда, у которого тюлени кормились рыбой, лежал ещё миль за двадцать от барьера и для тунунир-миутов стал недосягаем. Они, пожалуй, ещё смогли бы кое-как перезимовать, пользуясь запасами лососины, тюленьего жира и ставя силки на мелкую живность, но в декабре один из охотников наткнулся на тупик. жилище из шкур; там он нашёл трёх полуживых женщин и девочку-подростка; они приплыли с крайнего севера, и всех охотников-северян затёрло льдами
, когда их обтянутые шкурами охотничьи лодки ринулись в погоню за длиннорылым нарвалом. Кадлу, конечно, смог лишь разместить женщин по хижинам зимнего посёлка: ни один инуит не откажет чужаку в еде. Он помнит, что и его в любой миг может застигнуть беда. Аморак взяла себе в помощницы девочку; той было около четырнадцати. Покрой островерхого капюшона и узор из ромбов на белых сапожках оленьей кожи выдавали в гостье уроженку Земли Элсмир. Она не видывала дотоле ни жестяной посуды, ни саней на деревянных полозьях, но обоим Котуко, и мальчугану, и псу, девочка пришлась по душе.
Тем временем песцы ушли на юг, и даже росомаха – вечно недовольная тупомордая воровка полярных снегов – не считала нужным обходить вереницу пустых силков, повсюду расставленных Котуко. Племя лишилось двух лучших охотников: оба крепко покалечились в схватке с мускусным быком, потому остальным дел досталось ещё больше.
Котуко день за днём выходил на промысел, закладывая в лёгкие охотничьи сани по шесть-семь самых сильных собак; он до рези в глазах всматривался, пытаясь отыскать хоть пятнышко чистого льда, где тюлень мог, пожалуй, выскрести отдушину. Котуко-пёс рыскал окрест, и в мёртвой тишине над ледяными полями мальчик мили за три
слышал его сдавленное нетерпеливое повизгиванье, у тюленьей полыньи так же отчётливо, как если бы пёс был у него под боком. Стоило псу учуять отдушину, как Котуко сооружал возле неё невысокую снежную стенку, чтобы хоть как-то укрыться от пронизывающего ветра, и просиживал в засаде по десять, двенадцать, двадцать часов, дожидаясь, когда тюлень всплывёт подышать; он глаз не сводил с крошечной метки у края полыньи: её ставят, чтобы вернее метнуть гарпун; подстелив под ноги кусок тюленьей шкуры, Котуко стягивал их вместе тутареангом – той самой перевязкой, о которой толковали ему прежде охотники. Тутареанг не даёт ногам дрожать, когда охотник сидит и ждёт, ждёт, ждёт чтобы всплыл подышать тюлень, славящийся тонким слухом. Ничего захватывающего в таком ожидании нет, но вы, пожалуй, согласитесь с инуитами: сидеть со связанными ногами, когда на термометре чуть не сорок градусов мороза
– самая тяжкая из работ. Как только, наконец, удавалось добыть тюленя, Котуко-пёс со всех ног мчался к хозяину, волоча за собой постромки, и помогал дотащить тушу до саней, где измученные, голодные псы понуро прятались под защитой торосов.
Тюленя хватало ненадолго, ведь каждый рот в посёлке имел право на долю; от туши не оставалось ни костей, ни жил, ни шкуры. Люди ели корм, припасённый для собак, собакам же Аморак бросала обрезки шкур, которыми летом обтягивали жилища; теперь обрезки, завалявшиеся под нарами, шли в дело, и от такой кормёжки собаки всё выли и выли; псы заходились голодным воем, едва продрав глаза. О том, что голод подступает, говорил и огонь в очагах. В сытые времена, когда жира вдосталь, пламя над корытцами из камня поднималось фута на два – жаркое, весёлое, маслянистое. Теперь огонь едва достигал шести дюймов
; Аморак неусыпно следила за меховым фитилём и приминала его, когда огонь невзначай разгорался ярче, чем следовало, и вся семья с тревогой следила за её рукой. Темнота и так окружает любого инуита шесть месяцев кряду, вот почему так страшна ему темнота, вот почему от тусклого пламени дрожь и смятение пробираются в душу.
Но худшее ждало впереди.
Ночь за ночью ненакормленные собаки рычали и лязгали зубами в своём туннеле, подползали к выходу взглянуть на холодные звёзды и принюхаться к свежему ветру. Стоило смолкнуть собачьему вою, и воцарялась тишина, тяжёлая, плотная, как заваливший двери сугроб, и люди слышали стук крови у себя в ушах, слышали, как бьётся сердце: звуки были громкими, как удары в шаманский бубен над снежной гладью. Как-то ночью Котуко-пёс, весь день бывший в упряжке непривычно хмурым, вдруг подскочил и ткнулся носом в колени Котуко. Котуко потрепал пса, но тот продолжал слепо совать морду вперёд и вилял хвостом. Проснувшийся Кадлу ухватил пса за крупную, как у волка, голову и в упор посмотрел в остекленевшие глаза. Пёс поскуливал, словно боялся чего-то, и дрожал между коленями Кадлу. Потом шерсть на загривке у Котуко-пса вздыбилась, он зарычал, будто почуял у дверей чужака, и вдруг зашёлся в радостном лае, стал кататься у ног хозяина и по-щенячьи покусывать его за сапог.
– Что с ним? – спросил Котуко, которому сразу стало не по себе.
– Это хворь, – ответил Кадлу. – Собачья хворь. Котуко-пёс задрал морду и безудержно завыл.
– Раньше я такого не видел. А что теперь будет? – спросил Котуко.
Кадлу слегка пожал плечами и двинулся в угол, где лежал его короткий охотничий гарпун. Взглянув на охотника, здоровенный пёс снова взвыл и опрометью кинулся по коридору, а остальные собаки шарахнулись кто куда, давая ему дорогу. Оказавшись снаружи, пёс бешено залаял, словно взял след мускусного быка, и всё так же, с лаем, прыжками, ужимками скрылся с глаз. Это была не водобоязнь, пёс просто повредился рассудком
. Холод, голод и, главное, мрак подействовали на собачий разум, а захворай хоть один пёс в упряжке, и дальше болезнь переносится со скоростью лесного пожара. На другой день на охоте заболела ещё одна собака – стала кусаться, биться в постромках – и Котуко тут же прикончил её. Потом большой чёрный пёс, ходивший прежде в вожаках, вдруг залаял, словно учуял след северного оленя; когда его отцепили от питу, он тотчас вцепился в глотку ближайшему торосу и тут же, прямо в упряжи, удрал вослед молодому вожаку. После этого собак запрягать не решались. Они могли понадобиться для другого, и сами это чувствовали; хотя их держали на привязи и кормили с руки, в глазах псов застыли страх и отчаянье. Словно затем, чтобы стало совсем худо, старухи вспомнили сказки про духов и объявили, что им виделись призраки погибших в прошлую осень охотников, и призраки эти предрекали ужасные напасти.