В кратере
Редьярд Джозеф Киплинг
«Это не вымысел. Джекс действительно случайно попал в поселение, о существовании которого давно известно многим, хотя Джекс – единственный англичанин, побывавший в этом странном месте. Приблизительно такой же поселок находился невдалеке от Калькутты, и говорят, что в Биканире, в самом центре великой пустыни Индии, можно натолкнуться не на деревню, а на целый большой город, в котором живут мертвые, не умершие, но и не имеющие права жить…»
Редьярд Киплинг
В кратере
* * *
Жив ты или умер – другой дороги нет.
Туземная пословица
Это не вымысел. Джекс действительно случайно попал в поселение, о существовании которого давно известно многим, хотя Джекс – единственный англичанин, побывавший в этом странном месте. Приблизительно такой же поселок находился невдалеке от Калькутты, и говорят, что в Биканире, в самом центре великой пустыни Индии, можно натолкнуться не на деревню, а на целый большой город, в котором живут мертвые, не умершие, но и не имеющие права жить. Вполне установлен факт, что в той же самой пустыне стоит изумительный город, в который удаляются разбогатевшие ростовщики (они обладают до того крупными состояниями, что, не решаясь доверять их охрану правительству, бегут с ними в безводные пески). В этой глухой местности богачи катаются в роскошных экипажах со стоячими рессорами, покупают себе красивых невольниц, украшают свои дворцы золотом и слоновой костью, облицовочными черепицами и перламутром. Почему бы и рассказу Джекса не быть истиной? Он гражданский инженер. Его голова создана для чертежей, планов, определения расстояний и тому подобных вещей, и уж конечно не он стал бы сочинять сказки, это принесло бы ему меньше выгоды, чем его собственное дело. Джекс никогда ничего не изменяет в своем рассказе. Говоря, он очень горячится и сильно негодует, вспоминая, как непочтительно обращались с ним. Сначала он просто записал факты, потом немного исправил свой рассказ и ввел в него несколько размышлений.
Итак:
Все началось с легкого припадка лихорадки. Ради моей работы мне пришлось провести несколько месяцев в лагере между Пакпатаном и Мубаракпуром. Это, как известно всякому, имеющему несчастье попасть туда, унылая песчаная пустыня. Мои кули оказались не более и не менее несносны, чем все их собратья, а моя задача требовала от меня такого внимания, что я не мог жаловаться и ныть, если бы даже имел склонность к такой несвойственной мужчине слабости.
23 декабря 1884 года я почувствовал приступ лихорадки. Было полнолуние, все собаки вокруг моей палатки выли: они собирались по две, по три и доводили меня до остервенения. За несколько дней перед тем я убил одного из этих громогласных певцов и повесил его труп «in terrorem», шагах в пятидесяти от входа в мою палатку. Но друзья этого погибшего накинулись на его тело, стали драться, наконец, съели его без остатка и, как мне показалось, с новым воодушевлением запели благодарственные гимны.
Полубредовое состояние – следствие жары – у различных людей выражается различным образом. Мое раздражение уступило место определенному желанию убить одну огромную собаку, черную с белыми пятнами, она первая поднимала по вечерам вой и, когда я появлялся, убегала быстрее всех остальных. Это повторялось в течение всего вечера. Голова у меня кружилась, руки дрожали, и поэтому, два раза выстрелив в ненавистное животное, я дважды промахнулся. Наконец, мне представилось, что лучше всего выехать из дому верхом, выгнать несносного пса на открытую равнину и убить его копьем для кабанов. Понятно, подобный план мог родиться только в полусознательном лихорадочном мозгу. Тем не менее я отлично помню, что в то время эта мысль казалась мне очень практичной и удобоисполнимой.
Я приказал своему груму оседлать Порника и тихонько подвести его к заднему выходу из палатки. Лошадь оседлали. Я остановился перед ней, готовый вскочить в седло, едва послышится голос черного с белым пса. Порник несколько дней не выходил из стойла. В ночном воздухе чувствовалась прохлада, а я вооружил свои ноги парой острых «убедительных» шпор, которые раньше в этот день помогли мне оживить одного медленного, флегматичного конька. Итак, вы, конечно, сами поймете, что едва я позволил Порнику двинуться вперед, он быстро поскакал. Собака кинулась прочь, мы за ней, и через мгновение палатка осталась далеко позади нас. Порник мчался по гладкой, мягкой почве со скоростью чистокровного скакуна на скачке. Еще мгновение, и мой конь обогнал несчастную собаку, а я… я почти забыл, зачем мне вздумалось сесть на лошадь и взять с собой длинное копье.
Лихорадочный жар, быстрая скачка, холод бодрящего воздуха, все вместе, вероятно, лишило меня остатка здравого смысла. Во мне сохранилось слабое воспоминание о том, как я поднялся на стременах и, потрясая моим копьем, грозил большой белой луне, которая спокойно смотрела на мою безумную скачку, и какие вызывающие фразы бросал я кустам дикого терновника, склонявшим свои ветви. Помнится, я раза два зашатался, качнулся, почти упал на шею Порника и буквально повис на шпорах. На следующий день об этом рассказали следы. Несчастная собака, точно одержимая, мчалась по залитой лунным светом бесконечной равнине. Я помню, как перед нами внезапно вырос подъем и, когда мы взобрались на возвышенность, внизу блеснула серебряная полоса – поверхность реки Сетледж. Порник оступился, коснулся носом земли – и в следующую секунду мы с ним оба тяжело покатились с невидимого откоса.
Вероятно, я потерял сознание, потому что, открыв глаза, увидел, что лежу ничком на куче мягкого белого песка. Над краем того холма, с которого я упал, загоралась бледная заря. Вот свет усилился, и я понял, что лежу в глубине впадины, так сказать, на дне песчаного подковообразного кратера, одна сторона которого была обращена прямо к мелям Сетледжа. Лихорадка оставила меня. От падения с высоты я нисколько не пострадал и чувствовал только легкое головокружение.
Порник стоял в нескольких шагах от меня. Он, понятно, сильно измучился, но совсем не ушибся. Седло мое, приспособленное для игры в поло, съехало и теперь висело под животом моего коня. Не скоро смог я поправить его, зато мне удалось осмотреть место, в которое я таким глупым образом попал.
Рискуя наскучить читателям, я довольно подробно опишу его, потому что точное представление о его особенностях в значительной мере поможет им понять все дальнейшее.
Итак, представьте себе, как я уже говорил, подковообразный песчаный кратер со стенами футов в тридцать пять высоты, состоящими из ступеней или выступов. Кажется, стены эти поднимались под углом градусов в шестьдесят пять. Плоское дно кратера представляло площадку длиной ярдов в пятьдесят с грубо устроенным отверстием в центре. В своем самом широком месте оно имело тридцать ярдов в поперечнике. Вдоль стенки кратера, приблизительно на высоте трех футов от ровной площадки, бежал целый ряд яйцеобразных, полукруглых, квадратных или многоугольных отверстий фута в три шириной. При ближайшем рассмотрении оказалось, что все эти подземелья были внутри выложены хворостом или стволами бамбука, а над входом в каждое висели как бы желоба, фута в два длиной, напоминающие козырьки жокейских фуражек. В туннелях не замечалось ни признака жизни, но в амфитеатре кратера ощущалось такое зловоние, к какому не привык даже я, несмотря на мои блуждания по селениям Индии.
Казалось, Порник не меньше, чем я, желал вернуться в наш лагерь. Я сел на него и проехал по окраине подковообразного кратера в надежде отыскать возможность выбраться из него. Неведомые обитатели подземелья не показывались, следовательно, я был предоставлен самому себе. Первая же моя попытка заставить Порника подняться на крутую песчаную стену показала мне, что я попал в такую же ловушку, какую муравьиный лев устраивает для своей добычи. Едва мой конь делал шаг, целые тонны зыбучего песка сыпались вниз и, точно картечь, барабанили по деревянным желобам. После двух неудачных попыток мы с Порником скатились на дно кратера, задыхаясь под потоками песка. Мне пришлось подумать о береге реки.
Тут, казалось, не могло возникнуть затруднений. Правда, песчаные холмы спускались к реке, но множество мелей и мелких мест тянулось к ее противоположному берегу. Значит, я мог бы проскакать через них на Порнике к «terra firma». Я повел Порника по пескам и вдруг с удивлением услышал слабый звук выстрела. В то же мгновение мимо головы моей лошади с визгом промелькнула пуля.
Я не мог ошибиться. Это была пуля из Мартини Генри – «пикетного» ружья. Ярдов в пятистах от меня на середине реки стояла местная лодка, которую удерживал якорь. От нее расплывались клубы дыма и таяли в тихом утреннем воздухе: это показало, с какой стороны мне послали любезный привет. Ну, был ли когда-нибудь почтенный джентльмен в таком неприятном положении? Предательский песчаный откос мешал мне ускользнуть из места, которое я посетил совершенно непроизвольно, а прогулка вдоль реки служила сигналом для начала бомбардировки со стороны какого-нибудь безумного туземца в лодке. Должен сознаться, что я совершенно вышел из себя.
Новая пуля сказала, что мне лучше убраться подобру-поздорову. Я поспешно вернулся в подковообразный кратер и увидел, что звук ружейного выстрела вызвал из барсучьих нор, которые я считал пустыми, шестьдесят пять человеческих существ. Я очутился перед толпой наблюдателей: тут было человек сорок мужчин, двадцать женщин и ребенок лет пяти, все еле прикрытые обрывками той ткани цвета семги, которая в уме всегда соединяется с представлением о нищем индусе. С первого взгляда мне показалось, что передо мной какие-то противные факиры. Невозможно описать, как грязны, как отвратительны были эти люди, и я задрожал, подумав, какую жизнь, вероятно, вели они в своих норах.
Даже теперь, когда местное самоуправление уничтожило часть уважения туземцев к сахибам, я еще не потерял привычки к известной вежливости со стороны людей, стоящих ниже меня, и, подходя к толпе, понятно, ждал, что странное сборище чем-нибудь выразит, что оно видит меня. Оно действительно выразило, но совсем не так, как я ожидал.
Толпа оборванцев захохотала, насмехаясь надо мной, и я надеюсь никогда больше не услышать такого хохота. Они клохтали, выли, свистели и кричали, пока я подходил к ним. Некоторые буквально катались по земле в конвульсиях от недоброго смеха. Я бросил повод Порника и, невыразимо раздраженный моими приключениями, начал изо всех сил бить всех попадавшихся мне под руку. Несчастные валились от моих ударов, как пешки. Вместо смеха раздались мольбы о пощаде, еще не тронутые мной обнимали мои колени и на всевозможных наречиях упрашивали меня пощадить их.
Среди этого смятения и как раз в ту минуту, когда я устыдился своей несдержанности, раздался тонкий, высокий голос, который прошептал за моим плечом: «Сахиб, сахиб, разве вы не узнаете меня? Сахиб, я Гунга Дасс, почтмейстер».
Я быстро обернулся и взглянул на говорившего.
Гунга Дасса (понятно, я без колебания привожу его настоящее имя) я знавал четыре года перед тем: он был брамином из Деккана, и пенджабское правительство уступило его одному из государств Кхальсии. Он заведовал телеграфным отделением и, когда я в последний раз видел его, был веселым, важным слугой правительства, отпустившим порядочное брюшко и любившим плохие английские остроты. Эта-то особенность и заставила меня помнить о нем после того, как я забыл услуги, оказанные им мне в качестве официального лица. Немногие индусы любят английские каламбуры.
Теперь он был неузнаваем. Признаки касты, брюшко, аспидно-серые панталоны и любезные речи – все исчезло. Я видел иссохший скелет, без тюрбана, почти совершенно голый, с длинными, спутанными волосами и глубоко ввалившимися глазами, бесцветными, как у трески. Не белей на его левой щеке шрам в виде полумесяца (след несчастного случая, в котором я был виноват), я никогда не узнал бы его. Тем не менее передо мной, несомненно, стоял Гунга Дасс, говоривший хорошо по-английски, который, по крайней мере, мог мне объяснить значение всего, что я испытал в этот день. Итак, его появление обрадовало меня.
Я повернулся к жалкой фигуре и приказал несчастному показать мне выход из кратера. Толпа в это время отступила. Гунга Дасс держал в руке только что ощипанную ворону и вместо ответа на мой вопрос медленно вполз на маленькую песчаную площадку, лежавшую перед отверстиями, и молча стал разводить на ней огонь. Сухая трава, стебли растущего на песке мака и хворост загораются легко, и я почувствовал большое утешение, видя, что Гунга Дасс поджег костер обыкновенной серной спичкой. Когда пламя разгорелось и ворона была достаточно опалена, Гунга Дасс без предисловий начал:
– Сэр! В мире только два рода людей: живые и мертвые. Когда вы умираете – вы мертвы, но, пока вы живой, вы живете. (Тут ворона потребовала его внимания, она могла превратиться в пепел.) Если вы умираете дома, но оказываетесь не мертвым, когда вас приносят для сожжения к «гхату», – вам суждено отправиться сюда…
В эту минуту я понял характер зловонного поселка, и все ужасное и страшное, о чем я когда-либо слышал или читал, побледнело перед словами бывшего брамина. Шестнадцать лет тому назад, когда я впервые высадился в Бомбее, один путешественник, армянин, рассказывал мне, что где-то в Индии существует такое место, куда отправляют индусов, имевших несчастье очнуться от летаргии или от каталепсии, и откуда их больше не выпускают. Вспомнил я также, как я хохотал, считая тогда его слова басней путешественника. И вот теперь, сидя в этой песчаной ловушке, я вспомнил отель Ватсона с его качающимися «пунками», со слугами в белых одеяниях, и фигура смуглого армянина восстала в моем уме с живостью фотографии. Я невольно залился громким хохотом. Контраст был так нелеп.
Гунга Дасс, наклонявшийся над нечистой птицей, с любопытством посмотрел на меня. Индус редко смеется, и окружающее мало побуждало его к смеху. Он торжественно снял ворону с деревянного вертела и медленно и важно съел ее. Потом продолжал рассказ. Я привожу его собственные слова.
– Во время холерных эпидемий человека сжигают чуть ли не раньше мгновения его смерти. Когда его подносят к берегу реки, холодный воздух иногда оживляет его, и, если в нем только теплится жизнь, на его нос и рот кладут ил, и он окончательно умирает. Если вместо этого он оживает больше прежнего, прибавляют еще ила, но если он делается слишком живым, его увозят. Я был слишком жив, я гневно возражал против недостойных поступков относительно меня. В те времена я был брамин и человек гордый. Теперь я мертвый и я ем, – тут он посмотрел на дочиста обглоданную грудную кость птицы, и со временем нашей встречи впервые я заметил в нем признаки волнения, – ем ворон… и всякие подобные вещи. Заметив, что я слишком ожил, меня вынули из погребальных покровов, целую неделю лечили, и я совершенно выздоровел. Тогда «они» послали меня по железной дороге на станцию Окара, и со мной поехал человек, посланный «ими». На станции Окара мы встретили еще двоих людей. Ночью нас троих посадили на верблюдов и привезли к этому месту. Меня первого бросили в эту яму. Потом двух других, и я пробыл здесь два с половиной года. Да, когда-то я был брамином и гордым человеком, а теперь питаюсь воронами.
– И нет средства выйти из этого места?
– Никакого. Сперва я делал попытки, остальные также. Но мы не выносили потоков песка, который сыпался на наши головы.
– Но ведь, – сказал я, – сторона, обращенная к реке, открыта и, право, стоит подвергнуться выстрелу, а ночью…
В моем уме мелькнул план бегства, но естественный инстинкт себялюбия заставил меня скрыть его от Гунга Дасса. Однако он угадал мою невысказанную мысль почти в то самое время, когда она явилась в моей голове, и, к моему сильному изумлению, насмешливо захохотал. Это был смех высшего над низшим или равного человека, осмеивающего равного.
– Вам не удастся, – он уже не прибавлял слова «сэр», – убежать этим путем. Но попробовать можете. Я пытался. Только раз…
Ощущение неописуемого ужаса, с которым я бесплодно боролся, совершенно сковало меня. Долгое голодание (было около десяти часов, а я ничего не ел с вечера предыдущего дня) и сильное волнение скачки истощили меня, и, право, мне кажется, в течение нескольких минут я действовал как безумный. Я кинулся на песчаный откос, обежал кругом дно кратера, то выкрикивая кощунства, то бормоча молитвы. Я несколько раз проползал между буграми с приречной стороны, но меня каждый раз прогоняли пули, доводя до нервного страха, потому что я боялся смерти бешеной собаки в этой ужасной толпе. Наконец, я, совершенно измученный, в полубреду, упал подле колодца. Никто не обратил внимания на этот спектакль, воспоминание о котором теперь заставляет меня жестоко краснеть.
Двое-трое людей, подходивших к колодцу за водой, наступали на меня, но они, очевидно, привыкли к подобным зрелищам и не могли тратить на меня время. Только Гунга Дасс, предварительно прикрыв угли своего костра песком, вылил мне на голову половину чашки вонючей воды, и за это внимание я готов был бы, стоя на коленях, благодарить его, если бы он не продолжал смеяться своим безрадостным визгливым смехом. Итак, я лежал в полубессознательном состоянии до двенадцати часов. Но я только человек, я почувствовал голод и сказал об этом Гунга Дассу, на которого стал смотреть, как на своего единственного покровителя. Помня, как я прежде действовал относительно туземцев, я опустил руку в карман и вынул оттуда четыре анна. Нелепость такого подарка сразу была осознана мной, и я уже хотел опустить монеты обратно в карман, но Гунга Дасс закричал:
– Отдайте мне деньги, все деньги, которые у вас есть, не то я позову на помощь, и мы убьем вас!
Мне кажется, первое побуждение британца – защитить содержимое своих карманов. Однако, подумав, я увидел, как было бы безумно ссориться с единственным человеком, который мог доставить мне некоторые удобства; кроме того, ведь только с его помощью я мог бежать из кратера. Итак, я отдал ему все деньги – девять рупий восемь анна и пять пайев. В лагерях я всегда держу мелочь, чтобы раздавать ее в виде бакшиша. Гунга Дасс схватил монеты и спрятал их в свою одежду, оглядываясь, чтобы видеть, не подсматривает ли кто-нибудь за нами.
– Теперь я дам вам поесть, – сказал он.
Какое удовольствие могли доставить ему мои деньги, я не могу сказать. Однако ввиду того, что, получив их, он обрадовался, я не жалел, что так охотно расстался с ними, тем более что в случае отказа он, несомненно, убил бы меня. Нельзя возражать против настояний диких зверей, а мои товарищи были ниже всех животных. Гунга Дасс принес мне «чапати» и чашку грязной воды из колодца. Пока я ел, остальные не выражали никаких признаков любопытства – того любопытства, которое царит в индусских селениях.
Мне даже казалось, что они презирали меня. Во всяком случае, они обращались со мной с холодным равнодушием. Гунга Дасс держался немногим лучше. Я осыпал его вопросами относительно ужасной деревни и слышал неутешительные ответы. Насколько я понял, она существовала с незапамятных времен (из чего я заключил, что ей минуло, по крайней мере, сто лет), и в течение всего этого времени не было слышно, чтобы кто-нибудь бежал из нее. (Услышав это, мне пришлось изо всех сил сдерживать себя, чтобы слепой ужас не, охватил меня снова и не заставил опять бегать по краю кратера.) Гунга Дасс со злобным удовольствием распространялся на этот счет, смотрел, как я вздрагиваю, и я не мог заставить его сказать, кто были таинственные «они», о которых он так часто упоминал.
– Так приказано, – отвечал он. – И я не знаю никого, кто нарушил бы приказания.
– Только подождите, чтобы мои слуги заметили, что я исчез, – возразил я. – Тогда, обещаю вам, это место будет стерто с лица земли. Вас, мой друг, я тоже поучу вежливости.
– Ваши слуги будут разорваны на части раньше, чем они подойдут к этому месту. Кроме того, вы умерли, мой дорогой друг. Конечно, вы не виноваты, тем не менее вы умерли и погребены.
Через неправильные промежутки времени, как мне сказали, в яму сверху бросали запасы пищи, и обитатели страшного поселка дрались из-за съестного, как дикие звери. Чувствуя приближение смерти, человек уползал в свое логовище и умирал там. Иногда труп вытаскивали из норы и выбрасывали на песок, иногда же предоставляли ему тлеть там, где он лежал.
Фраза «бросали на песок» привлекла мое внимание, и я спросил Гунга Дасса, не могло ли это породить эпидемии.