Когда Стивен Лейбман распахнул шкаф, Лайза подняла на него глаза. Сначала увидела окровавленный нож, потом такое же окровавленное лицо. Он ранил ее в плечо, но ей удалось дать ему коленом в пах и выбежать из комнаты. Она спустилась на первый этаж и ринулась к входной двери, но в этот момент Лейбман догнал ее и нанес удар ножом.
У нее было четыре раны на груди и животе, плюс длинный порез вдоль руки, которую она подняла, чтобы защититься. Следующий удар ее наверняка бы добил. Но Лайза, крича от боли и превозмогая головокружение от потери крови, ухитрилась схватить Лейбмана за ногу.
Он упал. Нож отлетел в сторону. Лайза схватила его и по самую рукоятку вонзила убийце в живот. Стивен Лейбман истек кровью, лежа рядом с ней на полу.
Подробности. Они текут так свободно, когда ты ни при чем.
Когда это произошло, мне было семь лет. Тогда я впервые обратила внимание на новости по телевизору. Их трудно было не заметить: мама стояла перед экраном, поднеся руку ко рту, и без конца повторяла два слова: Святой Иисусе. Святой Иисусе.
Увиденное выбило меня из колеи, расстроило и напугало. Всхлипывающие очевидцы. Вереница покрытых брезентом носилок и желтая лента, крест-накрест перегораживающая дверь. Брызги яркой крови на белом индианском снегу. В тот момент я осознала, что в мире случаются страшные вещи, что в мире существует зло.
Когда я заплакала, отец подхватил меня на руки и отнес на кухню. Мои слезы высыхали, оставляя соленые следы, пока отец расставлял на кухонной стойке батарею мисок и наполнял их мукой, сахаром, маслом и яйцами. Потом он протянул мне ложку, чтобы я сама все смешала. Мой первый урок кулинарии.
– Бывает чрезмерная сладость, Куинси, – сказал он мне, – Все лучшие кондитеры это знают. Обязательно нужен какой-то противовес. Что-то мрачное. Или горькое. Или кислое. Какао. Кардамон и корица. Лайм и лимон. Они пробьют себе путь сквозь сахар и укротят его ровно настолько, что, когда ты почувствуешь сладость, ты станешь ценить ее еще больше.
Теперь я ощущаю во рту лишь сухость и горечь. Кладу в чай еще сахара и выпиваю чашку до дна. Но это не помогает. Сахар только входит в противоречие с «Ксанаксом», который наконец заявляет о своих правах. Они вступают в бой внутри моего естества, лишний раз напрягая нервную систему.
– Когда это произошло? – спрашиваю я Купа, когда первоначальный шок уступает место клокочущему чувству недоверия. – Как это произошло?
– Вчера вечером. Полицейские из Манси обнаружили ее тело около полуночи. Она покончила с собой.
– О Господи.
Эти слова я произношу достаточно громко, чтобы привлечь внимание похожей на меня гувернантки за соседним столом. Она отрывается от своего «Айфона» и склоняет набок голову, как кокер-спаниель.
– Самоубийство? – говорю я, ощущая на языке горечь этого слова. – Я думала, она счастлива. Я хочу сказать, она выглядела счастливой.
В голове все еще звучит голос Лайзы.
«Случившегося не изменить. В твоей власти лишь контролировать отношение к этим событиям».
– Полицейские ожидают результатов токсикологической экспертизы, чтобы понять, не пила ли она и не принимала ли наркотики, – добавляет Куп.
– Значит, это мог быть несчастный случай?
– Нет. Лайза вскрыла себе вены.
Мое сердце на мгновение замирает в груди. Я совершенно отчетливо ощущаю перебой в его работе. В образовавшуюся пустоту вливается тоска, заполняя меня так быстро, что у меня начинает кружиться голова.
– Мне нужны подробности, – говорю я.
– Не нужны, – возражает Куп, – от этого ничего не изменится.
– Информация. Это лучше чем ничего.
Куп неподвижно смотрит в чашку с кофе, будто изучая в его мутном отражении свои ясные глаза.
– Я знаю лишь, что без четверти двенадцать Лайза позвонила в «911», вероятно, испугавшись и передумав.
– Что она сказала?
– Ничего. Тут же дала отбой. Диспетчер отследила звонок и послала в ее дом наряд. Дверь не была заперта, так что они просто вошли. Они почти сразу же ее нашли. В ванной. Телефон лежал в воде. Вероятно, выскользнул из рук.
Куп смотрит в окно. Я вижу, что он очень устал. И наверняка беспокоится, что однажды я могу сделать что-то похожее. Но такая мысль никогда мне не приходила в голову, даже когда я лежала на больничной койке и меня кормили через трубочку. Я тянусь через стол, к его руке. Он убирает ее, прежде чем мне удается ее взять.
– Когда ты об этом узнал? – спрашиваю я.
– Пару часов назад. Мне позвонила знакомая из полиции штата Индиана. Мы с ней общаемся.
Мне не надо спрашивать Купа откуда у него знакомства в индианской полиции. Во взаимной поддержке нуждаются не только те, кто выжил после страшной резни.
– Она посчитала, что тебя лучше предупредить, – добавляет он, – пока это не вылезло наружу.
Журналисты. Ну конечно. Мне нравится представлять их алчными стервятниками, которые держат в клювах лоснящиеся внутренности, покрытые каплями крови.
– Я не собираюсь с ними говорить.
Мои слова опять привлекают внимание гувернантки – она поднимает голову и прищуривает глаза. Я смотрю на нее в упор до тех пор, пока она не кладет на стол «Айфон» и не начинает деланно хлопотать вокруг малыша.
– Ты не обязана это делать, – отвечает Куп, – но все-таки подумай, не стоит ли тебе выразить официальное соболезнование. Все эти ребята из таблоидов начнут травить тебя как стая псов. И им лучше бросить кость до того, как у них появится шанс к тебе подобраться.
– Почему я должна что-то говорить?
– Ты знаешь почему, – отвечает Куп.
– Почему Саманта не может?
– Потому что она до сих пор держится в тени и вряд ли осмелится показаться на публике после всех этих лет.
– Повезло.
– Так что кроме тебя больше некому, – говорит Куп, – вот почему я решил приехать и лично тебе все сообщить. У меня нет возможности заставить тебя делать что-то против твоей воли, но на мой взгляд, подружиться с прессой – неплохая идея. Поскольку Лайза мертва, а Саманта где-то прячется, ты последнее, что у них осталось.
Я лезу в сумочку и беру телефон. Ничего. Ни звонков, ни сообщений. Лишь несколько десятков электронных писем по работе, которые я не успела прочесть утром. Я выключаю аппарат – в виде временной меры. Журналисты до меня в любом случае доберутся, в этом Куп прав. Не устоят перед такой возможностью и попытаются получить комментарий от единственной Последней Девушки, оставшейся в их распоряжении.
В конце концов, они сами нас и породили.
На языке киноманов Последней Девушкой называют единственную женщину, оставшуюся в живых в конце фильма ужасов. Мне, по крайней мере, объясняли так. Я никогда, даже до событий в «Сосновом коттедже», не любила смотреть все эти кинострашилки из-за всей этой искусственной крови, пластмассовых ножей и персонажей, которые вели себя так глупо, что я, хоть и чувствуя себя виноватой, думала, что они заслужили смерть.
Вот только случившееся с нами не было фильмом. Это была реальная жизнь. Наша жизнь. Кровь была настоящей. Ножи – стальными и кошмарно острыми. А те, кого убивали, уж точно этого не заслуживали.
Но нам каким-то образом удалось громче закричать, быстрее побежать или дать более достойный отпор. Мы выжили.
Не знаю, кто первым использовал это прозвище в отношении Лайзы Милнер. Скорее всего, какая-нибудь газетенка на Среднем Западе, в тех краях, где она жила. Очередной репортер решил проявить креативный подход при описании убийств в студенческом женском клубе и придумал этот ярлык. Он стал популярен только потому, что случайно оказался достаточно жутким, чтобы его подхватил Интернет. На него набросились все эти недавно созданные новостные сайты, жаждущие внимания читателей. Не желая выпасть из тренда, их примеру последовали и печатные СМИ. Сначала таблоиды, потом газеты посолиднее и, наконец, журналы.
Трансформация завершилась буквально за несколько дней. Лайза Милнер теперь была не просто выжившей жертвой резни. Она превратилась в Последнюю Девушку – сошедшую прямо с экрана героиню фильма ужасов.
Четыре года спустя это случилось с Самантой Бойд, а еще через восемь лет – со мной. И хотя за истекшее время происходили и другие убийства с большим количеством жертв, ни одно из них не привлекло к себе такого внимания, как наши. Мы были теми, кому в силу тех или иных причин посчастливилось выжить там, где все остальные умерли. Прелестные девушки в крови. И поэтому к каждой из нас по очереди относились как к редкой экзотической диковинке. Как к прекрасной птице, которая лишь раз в десять лет простирает свои яркие крылья. Или к цветку, воняющему, как протухшее мясо.