Благодетель и убийца
Полина Сергеевна Леоненко
Лев Александрович Якубов – молодой московский хирург, честно и усердно трудится на благо медицины. Оправившись от потрясений войны, к тридцати годам он успел заслужить уважение коллег и доверие пациентов, встать на ноги и обрести заветный покой. Однако судьба раз за разом проверяет его на прочность. Георгий Гуськов, старый товарищ, ведомый семейными трудностями, сознательно решается на страшный шаг. А объявление в начале 1953 года «дела врачей» и еврейское происхождение и вовсе ставит под удар безопасность самого Якубова. Сможет ли он не утратить человечность и как повлияет на это встреча с юной Верой и загадочным Александром Коваленко?А главное – жизнь героя есть результат злого рока или осознанного выбора?
Полина Леоненко
Благодетель и убийца
Часть 1
Глава 1
Утомлённое солнце
Нежно с морем прощалось.
В этот час ты призналась,
Что нет любви.
Я не видел лица певца, наполовину скрытого тенью от большой потолочной балки. Вернее, был это совсем не певец – обычный посетитель, который в хмелю отважился развлечь старым романсом себя и свою компанию, сидевшую в дальнем углу помещения. Ее представляли такие, как и он, весёлые мужики. Они громко смеялись, и один из их пару раз присвистнул, за что сразу же получил замечание от пожилой женщины: «Советские граждане, а так похабно себя ведёте!». Что она могла забыть в подобном месте, оставалось для меня загадкой.
Я присмотрелся к ним повнимательнее. Одеты почти все были по штампу, настолько стандартно, что я с трудом узнал бы кого-то в толпе. У того, что хрипло тянул: «Мне немного взгрустнулось…», был полосатый однобортный пиджак, застёгнутый на все пуговицы, явно парадно выходной, но ужасно заношенный. На рукаве был виден кривой шов, скорее всего, сам зашивал, а на локтях ткань протерлась и была заметно светлее. Чёрные широкие штаны и пыльная кепка, съехавшаяся набок. Простой работяга, к тому же не самый аккуратный. Сидевшие за столиком мало от него отличались, за исключением одного здоровяка, того самого, что присвистывал. Рубаха его показалась мне странной и, лишь приглядевшись, я понял, что была это гимнастёрка со споротыми погонами. Когда он встал из-за стола и вышел на перекур, я приметил ещё и солдатские сапоги. Хотя война и закончилась семь лет назад, дефицит одежды никуда не делся, и перешивать форму приходилось многим. Среди своих товарищей он казался серьёзнее всех, держался уверенно и глядел на них покровительственно.
Лица их светились наивным, почти детским счастьем, подогреваемым спиртным. Возможно, такая пятничная вылазка в прокуренный кабак была для каждого глотком воздуха, стимулом снова проснуться в пять утра и батрачить на заводе за два тридцать в сутки.
Наконец, пробежавшись глазами по остальным посетителям, я увидел того, за кем пришёл. Голова его покоилась на столе, рядом стояла недопитая кружка пива и пустая рюмка, из которой резко тянуло спиртом. Видно, он дремал, но стоило мне слегка потормошить его, он замычал, весь сморщился и стал хвататься за голову. То был Георгий Гуськов – мой старый друг и коллега.
– Жора, – ответа не последовало, – Жора, вставай, уже ночь на дворе. Люда будет волноваться.
– М-м-м… сколь… врем..ни?
–Почти полночь.
– Лёва, ты меня… извини… сам пнмешь…
Пьяное тело наконец лениво потянулось, хрустя всем позвоночником, ахнуло и схватилось за поясницу, где давно уже развилась межпозвоночная грыжа. Он потёр большими ладонями красные глаза, щурясь на слишком яркий для него свет. Лишь после этого Жора посмотрел на меня более осмысленно и даже покорно, рассчитывая, что теперь им всецело руководить буду я. Я не стал спрашивать, почему он так набрался, потому что уже знал ответ: жена забеременела четвёртым. Заработная плата была у нас с ним одинаковой, только вот я кормил себя одного, а он один поднимал ещё и троих детей. Работала и Люда, его жена, но достатка семья не испытывала.
Выводя Жору из кабака, напоследок я ещё раз бросил беглый взгляд на помещение. Пока мы плелись ко мне домой, он то и дело вздыхал и чуть ли не плакал, так уж на него действовало спиртное:
– Как же так, Лёвушка? Я ж с ней толком и не виделся… месяц назад только, да думал, обойдётся… как же теперь, а, Лёвушка?
– Ничего, Жора, ничего, – машинально отвечал я, лишь бы не идти в тишине.
С Гуськовым мы жили всего в квартале друг от друга почти на самой окраине Москвы. Практически одновременно несколько лет назад мы получили в собственность по комнате в коммунальной квартире, только у него на пару квадратных метров было больше. Но и того семье Гуськовых было мало – они безуспешно пытались ходатайствовать на получение жилья более просторного.
Я в своих двенадцати квадратах уместил все необходимое: кровать приставил к стене, изголовьем к окну, чтобы занимала поменьше места – на неё и повалился Гоша; сервант из сосны, доставшийся мне ещё от покойной матери, который я почти целиком заставил книгами по медицине, и только на одной полке ютилась вся моя посуда; письменный стол из той же сосны стоял у противоположной от кровати стены, рядом ещё стеллаж с книгами, а в дальнем углу комнаты шкаф, круглый обеденный стол с деревянным стулом и старым раскладным креслом. Из него то и дело вылетали пружины, поэтому гостей я туда не усаживал. Большое окно я совсем недавно закрыл чем-то поприличнее простыни – все не мог сначала накопить, а потом раздобыть занавески из тюли.
Убедившись, что Жора уснул, я вышел в коридор и в темноте сразу напоролся на мокрое белье, растянувшееся на веревке. Пару тряпок упало, и, чертыхнувшись, я кое-как вернул их обратно. Затем подошёл к телефону и набрал Люду. Гуськов оставался у меня не впервой, но от моего звонка, уверен, ей было покойнее. Сразу после этого я вернулся к себе и запер дверь на ключ.
Октябрь подходил концу, и, чем ближе был тот самый день, тем хуже я стал спать. Вот и сегодня я снова видел этот же сон. Детские мои воспоминания, искаженные страхом и подправленные временем, стали все чаще возвращаться в виде мрачных образов. Но в этот раз все предстало передо мной так отчётливо, будто я снова погрузился в ту ночь, когда забирали отца.
И все, как на ладони: вот почти у самого входа в нашу большую комнату с резным потолком стоит моя кровать, где я дремлю, вот в кресле сидит отец, дочитывая красную книгу в твёрдом переплете, мать уже спит. Вот в дверь громко стучат, я тут же дергаюсь, а он, оцепенев, неотрывно смотрит в темноту коридора, затем почти что машинально идёт к шкафу и достаёт с верхней полки кожаный чемодан. Мама отпирает, и в дверь вваливаются двое грузных дядек в форме. У того, что помоложе, взгляд почти что сочувствующий, он спокоен, а мягким голосом он просит собрать все необходимые вещи. Другой же суровый, и стоило мне окликнуть маму, приказал замолчать. А она помогает складывать белье в чемодан и как будто совсем ничего не соображает, мечется из угла в угол. Напоследок отец треплет мне волосы и целует по голове. Стоит двери за ними захлопнуться, как мама утыкается подушку, пытаясь успокоить проходящие по всему телу немые судороги, вызванные рыданием. Мы сидим в абсолютной тишине. Затем она поднимает голову, и в тени одинокого прикроватного светильника ее лицо выглядит очень старым. Когда она поняла, что ее сын неотрывно смотрел на неё все это время, то зачем-то сказала: «Не беспокойся, Лейб, отца забрали в командировку», хотя знала, что даже я в это не поверю. Это было в ночь с четвёртого на пятое ноября 1937 года. Скоро мне должно было исполниться шестнадцать лет. Через полгода я поступил в медицинский университет, и в тот же день наши догадки о том, что отец был расстрелян, окончательно подтвердились.
Открыл я глаза оттого, что храп Жоры напомнил мне разрыв снаряда, а еще стало невыносимо холодно. Сперва даже удивился, когда в темноте разглядел, что передо мной не тот же резной потолок, а потрескавшаяся штукатурка. В такие моменты приходилось напоминать себе, что наша квартира на Пироговке могла оживать теперь только в моих воспоминаниях. И, если бы мне предоставили выбор, вернулся бы я туда? Туда, в беззаботное и наивное детство, где мысли мои могли стеснять лишь границы фантазии, где комнату наполнял нежный цветочный аромат маминых духов, где не было места беспокойству о том, что завтра есть и на что жить. Ответа я не знал.
Была глубокая непроглядная ночь, сейчас светало только после шести часов. Я пошарил в темноте и нащупал выключатель от лампы, которая стояла рядом. Ее тусклого света хватило только на то, чтобы разглядеть время на циферблате будильника: «3:45». Вставать через два с половиной часа. Оказалось, что во сне я скинул одеяло на пол и успел продрогнуть так, что оставалось спасаться только кружкой горячего чая. Стараясь не греметь и громко не топать, я направился на кухню, чтобы вскипятить воду.
Не считая ванной, это была, пожалуй, самая холодная комната. Прямо по стене неприкрытыми шли трубы, по которым с перебоями подавалась горячая вода. Кутаясь в шерстяную кофту, я зажег керосинку. Моя чувствительность к холоду тут же дала о себе знать – от нескольких соприкосновений с посудой и столешницей мои руки заледенели. Пока грелась вода, я неподвижно стоял у плиты, водя ладонями над конфоркой, и прислушивался к тому, как за окном свистел ветер и качал массивные ветви голых деревьев, а где-то вдали раздавался собачий лай. Зима обещала быть холодной. Ровно, как и в тот год.
Чаепитие я кончил уже у себя в комнате, а после сразу уснул.
Глава 2
Мои рабочие будни врача-хирурга протекали вполне рутинно, но каждый из них приносил что-то новое. Приём начинался с восьми тридцати, хотя обычно я приезжал на час раньше. Уже к восьми утра к моему кабинету подтягивались люди, но за дверью голосов совсем не было слышно. Те, кому охота была поболтать в очереди, приходили ближе к обеду, но эти же в столь ранний час могли быть обеспокоены только своей болезнью и ожидать спасения. Вскоре пришла медсестра, чтобы отчитаться о ночном дежурстве.
– У Селиванова под утро температура поднялась, но уже сбили, у Мороза ещё кровит рана – вам следует посмотреть. Сидорчук совсем без аппетита есть, все вас требует.
– Зачем требует?
– Капризничает. Говорит, только с дозволения Льва Александровича в пищу будет употреблять то, что ей дают. Сколько ни упрашивали ее – ни в какую.
– Что же ты будешь делать… остальные?
– Без происшествий, у всех динамика положительная. Думаю, Аносова и Кривощекова можно готовить к выписке. Ещё сегодня в двенадцать у вас диафрагмальная грыжа с Вороновым.
– Спасибо, Таня, я помню. Можешь идти.
Жора являлся только к девяти. Несмотря на неоднократные предупреждения, полноценного выговора ему так и не объявляли. Возможно, потому, что по натуре он был человеком, который всегда со всеми мог договориться. По его виду никогда нельзя было сказать, что на работу он приходил с удовольствием. Работал Гуськов, как и я, хирургом. Он был старше меня чуть больше, чем на пятнадцать лет, и порой эта разница слишком явно демонстрировала то, как утомила его жизнь. К сорока шести годам он давно уже обзавёлся семьей (старшая дочь вот-вот должна была закончить школу и поступить в институт), мелкими долгами, проблемами со здоровьем и грузной усталостью. При всем желании я не смог бы назвать Гуськова добросовестным врачом – поверхностный сбор анамнеза, невнимательность при осмотре, небрежность в операциях не играли в его пользу, и было все это закоренелой привычкой, а не следствием усталости. Но люди продолжали к нему идти, а, значит, без работы Жора не сидел. Необходимость кормить семью вытеснила из его сознания бескорыстное желание помогать, и только пятничный вечер за рюмкой водки помогал ему ненадолго забыться. Порой мне было жаль его.
Вот и сегодня он снова пришёл с виду бесконечно уставший, молча надел халат, уселся за стол и тоскливо подпер подбородок кулаком.
– Что-то ты совсем квёлый.
– А каким мне ещё быть… я эти дни, думаешь, чем занимался?
– Боюсь предположить.
– Я-то… обождите! Зайдите через десять минут! Не видите, что у нас совещание? – гаркнул он, когда в кабинет постучалась пациентка, – Я, Лёва, все думал, как быть теперь. Людка даже будто обрадовалась, мол, ещё один ребёнок, дом полная чаша. А я считаю, все это ерунда. На какие деньги кормить его, она не думает. Вот Фросе скоро поступать, сорванцы мои вечно что-то порвут да разобьют, а тут ещё один! Уже думаю на аборт ее повести.
– Ты горячку не пори. Сам должен знать, как их сейчас делают. Наковыряют ей бабки там такое, что ещё перитонит будет. Неужели готов такому риску подвергнуть?
– Да ты монстра из меня не делай. Что я, нелюдь совсем? Думаешь, мне не жалко? Только вот я мыслю рационально, без этих женских слез. Надо будет растолковать все ещё раз, а то ведь она меня совсем не слушает, специально как будто! Я про серьёзные вещи ей, а она о мелочи какой-то: куда ставить кроватку, где распашонки достать, где крестить.
– Поставь себя на ее место. Думаю, она обеспокоена не меньше тебя, просто так пытается отвлечься.
В дверь снова постучали. Из-за неё показалось робкое пожилое лицо, глазами искавшее Гуськова.
– Георгий Андреевич, я к вам. Можно?