– Мам! – крикнул он во всю глотку. – Ну что, пришел Гришка?
Вера Григорьевна отрицательно помотала головой и показала жестом, чтобы он вытащил из ушей затычки.
– И не звонил?
– Нет. Иди, умойся.
– Здрассти, дядь Саш. Вы ей объясните, она зря паникует. Гришка взрослый, у него своя жизнь. Тем более, там появилась какая-то Василиса, премудрая, или прекрасная, или вообще лягушонка в коробчонке. – Витя зевнул и хихикнул. – Мама не понимает, все думает, он младенец. А я так вообще эмбрион.
– Иди, умывайся, я сказала!
Витя поплелся в ванную.
– Может, он прав? – спросил Саня, допивая свой кофе. – Ну в самом деле, поехали ребята за город, в Москве сейчас дышать нечем, а там река или озеро.
– Гриша со мной никогда так не поступал, он всегда находил возможность позвонить. Всегда. И потом, знаете, я чувствую. Я что-то очень плохое чувствую. Спать не могу, какая-то чернота в душе. Никогда раньше такого не бывало.
– Ну, Вера Григорьевна, я тоже не сплю. Здесь, на нашей стройке, можно запросто свихнуться. Я попытаюсь что-нибудь узнать и сразу вам позвоню. – Саня поднялся. – Спасибо за кофе. Вам бы сейчас принять валерьяночки и отоспаться, но ведь не дадут.
– Да, Саша, да. – Она покорно, тупо кивнула, проводила его до двери. Когда он уже прошел лестничный пролет, она громко окликнула его:
– Александр Юрьевич! Подождите! По радио в новостях передавали, там, знаете, леса горят, какой-то бывший пионерский лагерь у поселка Первушино, и лес вокруг. Это ведь именно Савеловское направление…
Саня сбежал вниз, остановился напротив соседки и четко, почти по слогам, произнес:
– Ну и что? При чем здесь Гриша?
– Совершенно ни при чем! – закричал из-за ее спины Витя. Голос у него был звонкий и сердитый. – Я ей говорю, а она не слушает!
* * *
Василиса шла по тлеющему лесу, неизвестно куда, умирая от боли, жажды, задыхаясь от дыма. Она боялась наткнуться на бандитов, надеялась встретить Гришу, Олю, Сережу, прислушивалась к каждому шороху, слышала отдаленный гул шоссе, но из-за того, что голова кружилась, не могла определить, в какую сторону идти, чтобы до него добраться. Она утешалась тем, что это все-таки подмосковный лес, а не тайга, и рано или поздно ей удастся куда-нибудь выйти. Возможно, она просто ходила по кругу. Она выросла в Москве, к тому же с детства страдала болезнью многих горожан – пространственным идиотизмом, могла заблудиться в трех соснах. А тут еще обоженные, исколотые босые ноги, шок, страх, слабость.
Несколько раз она подходила к реке. Была ли это та самая река, возле которой стоял лагерь, или какая-то другая, Василиса не знала. Она умывалась, пригоршнями пила воду. Так хотелось пить, что не имело значения, какая в речной воде может плавать зараза. Однажды, когда стало совсем худо, она заставила себя искупаться, но чуть не захлебнулась.
Местами лес становился таким густым, что идти было почти невозможно. Василису качало, она натыкалась на ветки, билась о стволы, спотыкалась о корни, торчавшие из земли, как стариковские варикозные вены. Когда впереди показался просвет, она обрадовалась, легко преодолела участок бурелома и увидела гладкую, приветливую поляну.
Под ногой было что-то восхитительно мягкое, теплое, ласковое. Василиса сделала несколько шагов. Боль от ожогов стала затихать, словно земля тут была целебной. Василиса остановилась, чтобы немного насладиться этим новым чувством – когда не так жжет. Но вдруг заметила, что ноги ее увязли по щиколотки, и там, внизу, никакой опоры. Жижа. Болото.
«Спокойно. Только не дергайся!» – приказала она себе, чувствуя, как запрыгало сердце, как перехватило дыхание.
Оглянувшись, она увидела, что деревья слишком далеко, и до веток уже не дотянуться. Единственное, за что можно ухватиться, – пучок осоки. Болотная жижа подходила к коленям.
Теряя равновесие, она медленно передвинулась, протянула руку, ухватилась за острую, как кинжал, траву, сжала кулак. Боль была неправдоподобная, запредельная.
«Тихо, тихо, тебе не больно, еще немножко, и все».
Она вцепилась в осоку обеими руками и так, передвигаясь по вязкой жиже, добралась до твердой земли, упала, прижалась к ней, тяжело дыша. Она только что чуть не погибла в этом приветливом болоте, в котором так блаженно отдыхали от боли обожженные ноги. Отдышавшись, она медленно поднялась, сначала на четвереньки, потом на колени. Наконец встала на ноги и пошла, сама не зная куда, главное, подальше от болота.
Скоро чаща расступилась, кончился бурелом. На небольшой поляне росла заячья капуста. Пальцы распухли, почти не слушались, но удалось нарвать немного. Она жевала кислые мелкие листочки. От них меньше хотелось пить. Потом попались заросли орешника. Орехов было много. Разгрызая мягкую белую кожуру, она впервые почувствовала настоящий голод. Заболел живот. Она поняла, что если сейчас наестся орехов, будет только хуже. Оставалось идти, идти, пока хватит сил.
Лес вокруг был мертвым. Птицы молчали, даже на рассвете. Из-за тяжелого дымного марева было трудно отличить рассвет от сумерек, день от ночи. Сколько это продолжалось, она не знала.
Иногда она проваливалась в сон, глубокий, как обморок. Перед ней мелькали бессвязные, бессмысленные картинки.
Университетская аудитория, вступительные экзамены, сочинение, масляные стены цвета хаки, облупленная лепнина на потолке. Голубая пластиковая столешница, на которой крупно нацарапано матерное слово, проштампованные листки, исписанные дурацкими фразами. «Тема природы в лирике Лермонтова». Стул с железными ножками и занозистым фанерным сидением. Спущенная петля на колготках. Добротная, гладкая, словно отлитая из розовой резины, физиономия Германа, его быстрый, чмокающий шепот. Кружевная крона тополя, теплый свет чужих окон сквозь листья, музыкальная заставка телерекламы. Ласковая тишина летней ночи. Несколько мгновений тишины, и вдруг оглушительный рев. Пульсация во всем теле, такая мощная и быстрая, что трудно дышать. Ритм тяжелого рока не совпадает с естественным ритмом дыхания, и, возможно, именно недостаток кислорода вызывает бурную реакцию толпы. Девочки стонут, теряют сознание. Мальчики ревут и дергаются, как под током. На сцене скачет маленькая безобразная фигурка, мотает жидкими сальными патлами, выкрикивая нечто бессвязное в ритме тяжелых музыкальных волн. Толпа подростков вторит солисту, тысячи голосов сливаются в единое эхо. Тысячи рук тянутся вверх, качаются, словно белая трава под ветром. Толпа хрюкает и визжит, как гигантская свиноматка, покрытая долгожданным боровом.
Не важно, что он поет, какая чушь вылетает из его мокрого рта, они повторяют каждый звук. Главное – синхронно раствориться, исчезнуть, не быть собой, не быть вообще, вернуться к изначальному одноклеточному кайфу, вне времени и пространства. «А-а-х-х… ха…»
Василисе приснился рок-концерт, на который она попала с компанией одноклассников прошлой весной. Группа была жутко популярная, солист – суперзвезда. Василисе, в принципе, такая музыка не нравилась, но один раз стоило послушать живьем, чтобы понять, отчего у многих ее друзей и знакомых едет крыша.
Впечатление оказалось незабываемым. Сначала она просто стояла в толпе и наблюдала, как искажаются лица, как рыдают и стонут фаны.
К третьей песне она заметила, что сама подергивается, покачивается, под мышками и в глазах мокро, во рту, наоборот, сухо. Когда солист запел четвертую песню, Василиса обожала его и готова была вместе со всеми ринуться к сцене, пробиться сквозь милицейский кордон, содрать с себя одежду, кожу, вывернуться наизнанку, лишь бы прикоснуться к божеству. Она растворилась в толпе, как в крепкой кислоте, перестала существовать и только потом, в пустом вагоне метро, глядя на свое смутное отражение в черном стекле, держась за влажный теплый поручень, поняла, что за несколько часов концерта пережила нечто вроде клинической смерти. Еще немного – и у нее стали бы разрушаться клетки мозга. Ей было мерзко, стыдно.
Концерт превратился в дежурный ночной кошмар. Сейчас ей было плохо, и он опять приснился.
Толпа ревела и похрюкивала. «Ах-ха… ха-ай!» Огни блуждали в темноте. Сотни, тысячи огней. Они двигались, выстраивались в гигантскую фигуру, похожую на крест, но почему-то все его четыре конца надломлены.
Не крест. Совсем наоборот. Свастика. Пылающая свастика размером в площадь. Толпа ревела «Хайль!». Вдалеке, на высокой трибуне, дергалась маленькая фигурка. Толпа изнывала в едином экстазе.
Площадь, заполненная уже не пестрыми потными подростками с войлочными косичками «дредами», с серьгами в носах и бровях, а взрослыми аккуратными людьми в одинаковой темной униформе. Смешной каркающий уродец на трибуне, подвижная кукла с черным квадратиком усов под носом. Он вопит, как охрипшая кладбищенская ворона, он выбрасывает руку так энергично, что кажется, она сейчас оторвется от туловища, полетит в небо со свистом китайской петарды, врежется в маленькую хрупкую луну и расколет ее, как фарфоровое блюдце. Уроду вторит могучий гул толпы, похожий на раскат грома. «Хайль!»
Во сне Василиса решила, что умерла и попала в какое-то другое измерение. Ну что же, всякое бывает. Мало ли, куда человек забредает в своих снах? В другом измерении пахло одеколоном: смесь свежего огурца и хвои. Краски казались незнакомыми. Цветовая гамма вроде бы та же, но состав другой. Как если бы ее родной, привычный мир был написан акварелью, а этот, чужой, маслом. Все кругом лоснилось и блестело. Теней, полутонов не было вовсе. Много черного и красного. У всех чистая обувь.
– Отто! Отто Штраус!
Отчетливый звук чужого имени на чужом языке заставил Василису обернуться, словно это обращались к ней лично. В дрожащих отсветах факельных огней она увидела круглое бледное лицо. Зеркальный блеск пенсне, усики. Нижняя челюсть скошена к шее, как будто лицо не доделали, а потом, спохватившись, наспех прилепили под губу маленький круглый подбородок. Виски и затылок выбриты, темные волосы напоминают плотную круглую шапочку. Василиса не знала этого человека, но почему-то обернулась, когда он произнес: «Отто Штраус». Ответила ему вместе с кем-то, чужим голосом, на чужом языке: «Здравствуй, Гейни!» И почувствовала влагу его холодной, слабой ладони при рукопожатии.
Гейни, старый приятель, бывший одноклассник, в новенькой красивой форме. Френч сидит изумительно, плечи кажутся шире, спина прямей. Надо записать имя и адрес портного. А еще говорят, что не осталось в Берлине приличных портных.
Василиса узнала место действия и без всякой подсказки определила время: тридцать третий год. Язык, разумеется, немецкий. Голос мужской, глуховатый, низкий.
Она так удивилась, что пришла в себя, открыла глаза, увидела мутное небо, темные верхушки елок, бледный маленький диск, то ли луны, то ли солнца.
Что это было? Сон? Галлюцинация?
Пожар давно остался позади, но воздух пропитан гарью. Василиса поклялась себе, что больше отдыхать не будет, пока не отыщет что-нибудь, похожее на человеческое жилье, или не выйдет к дороге.
Она шла дальше, потеряв счет времени, иногда поедая какие-то ягоды и листья, отдыхая все чаще и дольше.
«Еще сутки, и я начну умирать», – подумала она со странным спокойствием, словно не о самой себе, а о ком-то другом, далеком и безразличном. Тут же вспыхнула следующая мысль, совсем уж ледяная:
«А что, если это уже произошло? Мне только кажется, будто я иду по лесу, на самом деле меня нет. Я осталась лежать на берегу той узкой теплой речки или утонула в болоте».
В ушах нарастал гул, такой отчетливый, что казалось, над головой кружит вертолет. Но небо было пустым и тусклым. Ни души рядом, никто не мог подтвердить ей, что она жива. А самой себе она почти не верила.
Лес то редел, то густел. Вдали, на пригорке, показался купол с крестом. Сначала Василиса решала, что это мираж. Отдохнула немного, посидела на опушке. Купол не исчезал. У нее открылось второе дыхание. Где церковь, там и деревня, только бы хватило сил дойти. Она старалась не смотреть на свои распухшие черные ноги, на руки, которые покрылись глубокими ссадинами и крупными тугими волдырями.