– И не вздумай подниматься к ним, – шептал Маше на ухо Крылов.
– В прошлое воскресенье был день рождения бабушки, Лидии Тихоновны, я заходила поздравить, мы вместе пили чай, они хорошие, честные люди. Петр Яковлевич воевал в гражданскую, Лидия Тихоновна большевичка с дореволюционным стажем, Ленина знала еще в эмиграции, Наталья Игоревна секретарь парткома, Соня общественница, активная комсомолка…
Крылов прервал Машино бормотание очередным поцелуем, потом взял ее под локоть, они на своих коньках заковыляли к подъезду.
Маша отчетливо вспомнила воскресное чаепитие у Ведерниковых. Бабушку усадили в кресло, как раз под портретом Сталина. На столе сушки, конфеты «Герои полюса», жидкий чай в стаканах. Маша принесла подарок старухе, патефонную пластинку с «Лунной сонатой», но все не могла вручить. Семья молча застыла за столом. По радио передавали доклад товарища Кагановича. Только когда доклад кончился и заиграла музыка, стали пить чай, грызть сушки. Маша поздравила старуху, чмокнула в сморщенную мягкую щеку, и в голове вдруг запрыгал нежданный, незваный стишок:
Вот они едят и пьют,
а потом их всех убьют.
Он выскочил как черт из табакерки, и Маша тогда ужасно разозлилась на себя. Теперь стало совсем страшно, получалось, она своим дурацким стишком как будто накликала беду.
– Ты поняла меня? – спросил Илья, когда поднялись наконец на четвертый этаж. – Ты не знаешь и никогда не знала этих Ведерниковых.
Голос Крылова показался чужим, наждачно жестким. Маша звякнула ключами, нарочно громко, чтобы не слышать его слов, но, конечно, услышала и подумала: «Ужасные слова, жестокие, несправедливые. Как он может?»
Стоило открыть дверь квартиры, сразу стало легко, спокойно. Уютная сонная тишина, родные запахи. От маминого пальто пахло «Красной Москвой», из кладовки тянуло нафталином, из кухни эвкалиптом и чабрецом. Карл Рихардович каждый вечер заваривал травяные чаи. Из ванной комнаты доносился чудесный аромат туалетного мыла «Мимоза». Папа получил в распределителе три куска. Этот новый качественный сорт мыла оценивали члены Политбюро в полном составе, нюхали, обсуждали ингредиенты. На съезде стахановцев товарищ Микоян говорил в своем выступлении, что для товарища Сталина нет мелочей. Товарищ Сталин должен знать, что едят, во что одеваются, чем мылятся трудящиеся массы. Папа был делегатом и вот удостоился, получил, кроме продуктов, ботинок, шерстяного отреза, еще и мыло, понюханное товарищем Сталиным лично. Вряд ли стали бы папу так щедро одаривать, если бы в чем-то подозревали и собирались арестовать.
«Почему мне это сразу в голову не пришло?» – сонно подумала Маша.
Илья остался ночевать у Карла Рихардовича. Они с Машей поцеловались в коридоре, пожелали друг другу спокойной ночи. Маша быстро умылась, почистила зубы, прошмыгнула к себе.
Семья занимала одну большую комнату, разделенную на две фанерной перегородкой. Маша поцеловала спящих родителей. Папа похрапывал, не проснулся. Мама, не открывая глаз, пробормотала:
– Так поздно… Мы волновались.
Мгновенно возник в голове очередной стишок:
Проезжай своей дорогой,
«ворон», лютая беда,
маму с папой ты не трогай,
черный «ворон», никогда.
Брат в темноте сел на кровати, громко произнес:
– Машка!
– Тихо, тихо, спи.
– Сплю! – Вася улегся, завертелся, заскрипел пружинами.
В окно смотрела ослепительная ледяная луна. Маша залезла под одеяло, подумала, что Петра Яковлевича обязательно отпустят, разберутся и отпустят, он вернется домой, и опять семейство Ведерниковых будет пить чай с карамелью под портретом Сталина. Она перевернулась на другой бок и стала думать об Илье, вспоминать каждое его слово, дыхание, шепот, поцелуи, иней на ветках, шорох коньков, свои двадцать восемь фуэте на льду.
– Спокойной ночи, – пробормотала она сквозь долгий зевок, обращаясь к луне. – Он очень сильно меня любит, потому что я его люблю, как никто никого никогда на свете.
* * *
Карл Рихардович ничуть не удивился, обнаружив утром за ширмой на диване спящего Илью. Диван был короток, Илья спал, неудобно поджав ноги, одетый, в брюках и в джемпере. Под головой сплющенная, как блин, подушка-думка. Доктор тронул его плечо:
– Илья, десятый час, вставай.
Крылов мгновенно открыл глаза, сел.
– А? Доброе утро. Удивительно сладко тут у вас спится, доктор, – он пружинисто спрыгнул на пол, стянул через голову джемпер вместе с рубашкой, остался в голубой майке.
Невысокий, крепкий, широкоплечий, он излучал живое здоровое тепло, спокойную уверенность. Лицо с правильными чертами, большим лбом, твердой линией рта имело удивительную особенность. Его можно было видеть каждый день и не узнать, случайно встретив в толпе. Лицо Крылова мгновенно ускользало из памяти, смывалось бесследно, как рисунок на песке. Небольшие карие глаза под темными широкими бровями смотрели открыто, доброжелательно, глядя в них, невозможно было заподозрить какую-то заднюю мысль, подвох, ложь.
Доктор давно догадался, в чем секрет. В психологии есть такое понятие – эмпатия. На бытовом уровне – это способность к сопереживанию. Обычный человек сочувствует другому, если тому плохо, больно. Но настоящая эмпатия предполагает вовсе не сочувствие, а глубокое, бесстрастное проникновение в чужую душу. Илья был гением эмпатии, он мог полностью переключаться на собеседника, растворяться в нем, думать, как он, дышать в унисон, мягко, незаметно повторять характерные жесты, мимику, обороты речи.
«Зеркалить» собеседника – древний психологический трюк, известный гадалкам и шпионам. Для этого достаточно обладать наблюдательностью и средними актерскими способностями. Илья никогда не «зеркалил» нарочно. Он проникал в чужую душу и считывал чужое «я», не только реальное, но и иллюзорное, без грехов, ошибок, недостатков. Попадая в поле эмпатии, собеседник Ильи видел себя-мечту, это ослепляло, притупляло бдительность, действовало почти наркотически.
Загадочный механизм эмпатии включался, лишь когда Илья имел дело с опасными, неприятными ему людьми. Защитная реакция, особая форма мимикрии. Если бы Илья не умел так виртуозно мимикрировать, его бы давно уничтожили. Но если бы механизм работал постоянно, Илья умер бы от отравления чужими, чуждыми чувствами и мыслями. Чтобы выжить, сохранить собственную личность, нужно иногда расслабляться.
Илья мог расслабиться и стать собой только с теми, кому доверял, а таких людей было крайне мало. Мать, Настасья Федоровна, простая полуграмотная женщина. Доктор Штерн. Теперь, наверное, Маша, и все.
– Позавтракать успеешь? Или сразу бегом на службу? – спросил Карл Рихардович.
Илья сделал несколько наклонов вперед, назад.
– Гимнастика, душ, завтрак – все успею. Я, видите ли, неделю ночами не спал, работал, честно заслужил право поспать утром подольше. Сегодня мне дозволено явиться к половине двенадцатого. Времени полно, только вам придется одолжить мне какую-нибудь обувку, нашу сперли, пока мы катались, – он открыл пошире форточку, крякнул, упал животом на коврик, принялся отжиматься.
Карл Рихардович отправился в ванную. В квартире было тихо. Соседи давно ушли. Взрослые на работу, Вася в школу, Маша в театр. Ему стало жаль, что он не увидел девочку с утра. Хотелось бы угадать по ее лицу, до чего они там, на катке, договорились ночью с Ильей. Доктор не сомневался, что поступил правильно, когда… как бы это помягче выразиться? Немного поспособствовал тому, чтобы их отношения развивались стремительнее.
Илья в свои тридцать лет перебивался случайными барышнями. Такие приключения, конечно, разогревали молодое мужское тело, но душу морозили. Илье не везло. Барышни, с которыми его сталкивала судьба, были вырезаны по единому трафарету. Комсомолки с повадками советских киногероинь, звонкоголосые жеманные куклы, вдохновенные стукачки. Гремучая смесь советской идеологии с бабьей глупостью.
Маша – совсем другое дело. Доктор был убежден: Илье нужна настоящая, живая любовь, иначе заледенеет, погибнет. А Маше нужна защита, иначе сожрут ее, такую красивую, чистую девочку. Девятнадцать лет, кордебалет Большого театра. Сколько клубится возле юных балеринок похотливой мрази – чекистской, цекистской, наркомовской – представить жутко. Вряд ли посмеют приблизиться к жене товарища Крылова.
«Эй, ты, старый сводник, не рано ли поженил их?» – спросил себя доктор и тут же самому себе ответил: «Ничего не рано, куда они друг от друга денутся?»
Закрыв дверь на крючок, Карл Рихардович подкрутил огонек газовой горелки, приблизил лицо к зеркалу над раковиной. Губы еще улыбались, глаза щурились, но улыбка все больше походила на мучительную гримасу. Из зеркала смотрел на доктора чужой жалкий старикашка. Щеки за ночь заросли седой щетиной, веки покраснели, припухли. Кустистые пегие брови встали дыбом. Лысый череп глянцево поблескивал. Глаза, колючие, злые, отвратительного зеленоватого оттенка, излучали внимательную ненависть.
– Сегодня четверг, лабораторный день, – ехидно напомнил уродец в зеркале.
Карл Рихардович не счел нужным отвечать. Отвернуться от зеркала не хватало сил, шея как будто окоченела, и стало холодно в натопленной ванной комнате, в теплой байковой пижаме.
– Мерзнешь? Правильно. Ты труп, тебя нет, – сказал уродец. – Твое сердце давно разорвалось, сосуды полопались от ужаса.
– Врешь, я жив! – тихо огрызнулся доктор.
Уродец в зеркале отрицательно помотал головой. Доктор Штерн мог поклясться, что сам он при этом оставался неподвижным, как деревяшка, мышцы шеи по-прежнему не слушались.
– Невозможно жить после того, что ты натворил, – медленно прошипел уродец.
– Что я натворил? Что? Я врач, я выполнял свой долг, я не мог предвидеть…
– Ты обязан был предвидеть! Ты плохой врач, тобой двигал не долг, а снобизм. Лень, самонадеянность и снобизм.
– Прекрати! Прошло почти двадцать лет!