– Выгнать? Отличная идея. Попробую, но не обещаю. Они уже прошли санобработку, жаждут зрелища. Но главное, кто-то из них должен дать подробный отчет Сталину об этой операции.
– Сталину? При чем здесь он?
– Он очень интересуется работой спецотдела, особенно медицинской частью. По крайней мере, трое сотрудников – его люди. У него везде свои люди. Во всех отделах ВЧК, в секретариате Владимира Ильича, тут, в больнице.
– Я даже могу угадать кто, – Михаил Владимирович улыбнулся под марлевой маской. – В секретариате Фотиева, тут Тюльпанов.
– Тихо, тихо, не кричите, – Редькин испуганно вздрогнул, хотя Михаил Владимирович говорил шепотом, и за очередным взрывом хохота никто их не мог услышать.
– Валя, неужели и вы трепещете перед горячим кавказцем Кобой? Вот уж от вас не ожидал.
– Я не трепещу. Просто отдаю себе отчет, насколько он опасен. К сожалению или к счастью, я очень остро чувствую людей. Нечто вроде собачьего нюха на разные скрытые особенности. Это часть моей странной профессии. Кстати, Коба вовсе не горячий. Он холодный, скользкий, как змея. Меняет кожу, подобно змее, и атакует внезапно. Укус его смертелен, противоядие найти трудно. Будьте с ним осторожны.
Михаил Владимирович открыл рот, чтобы задать следующий вопрос, но голоса в операционной стихли, как по команде. Сестра Лена Седых ввезла больного на каталке. Следом вошел Бокий, в халате, в маске и бахилах.
Больной, Линицкий Вячеслав Юрьевич, поляк сорока восьми лет, поступил в хирургическое отделение сегодня утром в тяжелом состоянии. Предстояла операция по поводу прободения язвы желудка. Операция сама по себе не сложная, но Линицкому был категорически противопоказан общий наркоз. Без операции он мог умереть в течение ближайших суток. От наркоза мог умереть моментально, прямо на столе. Оба варианта не давали ему шансов. Правда, второй был менее мучительным.
Через час после того, как больной поступил в отделение, Михаилу Владимировичу позвонил Бокий. Линицкий служил в спецотделе, занимался звукозаписывающими устройствами. Бокий очень дорожил им, как и прочими сотрудниками с хорошим техническим образованием. Выслушав профессора, Глеб Иванович сказал:
– Стало быть, шансов никаких? Терять нечего? Ну что ж. Вот он наконец, подходящий случай. Пусть начинают готовить его к операции. Вы тоже готовьтесь. Мы будем у вас через тридцать минут.
Профессор не стал задавать вопросов. Это обсуждалось уже давно. Бокий буквально бредил этим. Гипноз вместо наркоза. Валя Редькин в роли анестезиолога.
Михаилу Владимировичу доводилось на фронте, во время японской войны, ампутировать конечности и выковыривать осколки, используя в качестве анестезии двести грамм спирта. Ему до сих пор в самых тяжелых кошмарах снились крики тех раненых, их безумные глаза. Чудовищная боль превращала человека в животное. Мало кто выдерживал. Теряли рассудок, погибали от болевого шока.
Однажды в походный лазарет принесли молоденького солдата, совсем мальчика, с очень сложными, множественными осколочными ранениями брюшной полости. Нормальной анестезии не было. Спирт годился лишь для облегчения предсмертных страданий. Оставалось смиренно ждать, когда мальчик заснет навеки. Явился священник, причастил, соборовал, а потом вдруг возник пожилой унтер, башкир. Он, скромно потупившись, предложил: «Дай-ка, доктор, я попробую его заворожить. Авось заснет, ничего не почует, а ты осколки потихоньку вытащишь».
Склонившись над головой раненого, унтер принялся бормотать что-то, водить руками, и действительно скоро мальчик крепко заснул. Операция прошла успешно. Унтер исчез так же внезапно, как появился, только успел объяснить, что этому делу его обучила бабушка. Михаил Владимирович искал его, хотел забрать к себе в лазарет, но так никогда больше не видел, а позже узнал, что унтер погиб в бою, на следующий день после той операции.
Между интеллигентным, отлично образованным Валей Редькиным и темным башкиром-унтером, плохо говорившим по-русски, не было ничего общего. Но сейчас, как и тогда, оставалось только верить. Если бы в памяти Михаила Владимировича не сохранился тот загадочный случай, поверить было бы значительно труднее.
– Наркоз меня убьет, умоляю, не надо, – бормотал Линицкий. – Матка Боска, ксендза, позовите ксендза.
Он заплакал, заговорил по-польски, чем вызвал недоумение у веселых зрителей. Особенно смутила их просьба позвать ксендза.
– Вячеслав, брось, ты большевик, атеист, верный воин революции, – попытался вразумить его один из присутствующих, молодой чекист по имени Григорий.
– Езус Мария, крест! Прошу, панове! Дайте хотя бы крест! – продолжал бормотать Линицкий.
Бокий быстро подошел, отстранил сестру, молодого чекиста, достал из кармана халата маленькое католическое распятие и поднес к лицу больного.
– Вот, смотри, Слава, я принес, так и думал, что ты попросишь. Он будет здесь, с тобой. Ничего не бойся, держись.
Линицкий поцеловал крест, закрыл глаза, прошептал по-польски слова молитвы, потом посмотрел на Бокия.
– Глеб, спасибо. Слушай, не давай им меня, Глеб. Я умру от наркоза.
– Не умрешь. Я тебе обещаю. Наркоз будет совсем другой, безвредный. Валя тебе поможет уснуть. Главное, чтобы ты верил ему.
– Вале верю. Тебе верю, Глеб! О, Матка Боска, какая боль! Зачем их столько здесь? Тюльпанов и Гришка пусть уйдут!
– Что значит – пусть уйдут? – возмутился Тюльпанов. – Товарищи, объясните, что происходит? Ксендз, крест! Мы с вами вообще кто? Где находимся?
– Мы с вами люди, – сказал Валя и оглядел присутствующих, – находимся в операционной. Перед нами тяжелый больной. Посмотрел бы я на вас, товарищ Тюльпанов, в его положении. Ваш эмоциональный настрой мне мешает. Буду премного благодарен, если вы нас покинете.
– Я присоединяюсь к просьбе, – громко, жестко произнес Михаил Владимирович. – Это, собственно, даже не просьба, а требование. Пусть все лишние выйдут.
– Хорошо, Михаил Владимирович, как скажете, – Бокий кивнул, глаза его сощурились, он улыбался под марлевой маской, – товарищи, пожалуйста, покиньте операционную, не волнуйтесь, всю информацию о ходе операции вы получите. Будет работать фонограф.
– Позвольте, я не понимаю! По какому праву вы тут распоряжаетесь? – Тюльпанов явно терял самообладание, голос его взлетел до визга. – Я должен присутствовать и буду присутствовать! На кой черт мне ваш фонограф? Наверняка сломается в самый важный момент или запишется только треск и шипение.
– Обижаете, – Бокий покачал головой, – всю нашу техническую часть обижаете, и прежде всего Славу Линицкого. Это тем более неприятно и только подтверждает, что вам следует выйти. Машинка – его оригинальная разработка, по надежности и качеству превосходит фонографы Эдисона и рекордеры Берлинера. Если бы не секретность, мы бы оформили патент, за это изобретение можно получить огромные деньги в иностранной валюте.
– Хватит заговаривать мне зубы. Я должен видеть своими глазами, слышать своими ушами! Я никуда не уйду!
– Пока вы не покинете помещение, мы все равно не начнем, – хладнокровно заявил Валя и, склонившись к уху профессора, прошептал: – Как же он Кобе станет докладывать, если его выгнали? Но ничего, еще немного поднажмем, и выкатятся все, как миленькие.
– Если они останутся здесь, я точно умру, не выдержу, – простонал больной и опять стал молиться по-польски.
– Товарищи, где ваша партийная дисциплина? – вкрадчиво спросил Валя. – Вы понимаете, что из-за вас может сорваться важнейший эксперимент? С каждой минутой шансы больного убывают. Мы теряем время. Я не начну, пока вы не удалитесь.
Тюльпанов, чекист Гришка и еще трое с возмущенным ропотом вышли.
– Мне можно остаться? – спросил Бокий, когда дверь за ними закрылась.
– Разумеется, Глеб Иванович, вам можно.
– Валя, ты сказал – эксперимент. Что это значит? – испуганно прошептал больной.
– Ничего не значит, Слава, это я так сказал, чтобы они вышли. Теперь все хорошо. Михаил Владимирович тебя прооперирует, ты не почувствуешь никакой боли, будешь спать. Проснешься здоровым.
– Я не усну, нет! Я боюсь! Матка Боска, я не хочу умирать!
– Ты не умрешь, ты заснешь, глубоко, спокойно. Я знаю, как тебе больно, кинжал в животе. Я чувствую его, вот сейчас я взялся за рукоять. Медленно, осторожно вытаскиваю.
Валя сделал жест над животом больного, словно вытягивал что-то, и потом встряхнул руками. Линицкий коротко, страшно крикнул, на лбу выступил пот, дыхание стало частым, громким.
– Все, Слава. Кинжала нет. Боль ушла вместе с ним. – Валя задышал так же, как больной, и постепенно стал замедлять дыхание, подстраивая свою речь под этот ритм.
– Самое страшное позади, ты держался молодцом, Слава, ты вытерпел, для тебя начинается новый этап. Ты поправляешься. Ты расслабился, отдыхаешь, помогаешь своему организму восстанавливаться. Озноба нет, тебе тепло, тело тяжелое, размаянное, вялое. Солнце давно село, в небе светят спокойные ласковые звезды. Далеко, на площади, колокол звонит, трубит маленький трубач над Краковом. Ты засыпаешь. Ангелы кружат над тобой, ты видишь серебристые блики их крыльев. Я начинаю счет. Слушай меня внимательно. Когда дойду до пятидесяти, ты уснешь.
Валя достал свои часы. Золотая луковица на цепочке закачалась над лицом больного. Он стал считать, его голос сделался глубже и как-то объемней, хотя говорил он очень тихо. Слова теряли смысл, уже нельзя было разобрать, о чем он говорит, да он и не говорил, скорее пел. Голос обволакивал. Михаил Владимирович заметил, что Лена Седых часто, сонно моргает, и прошептал:
– Лена, вы только, пожалуйста, не усните.
– Да, постараюсь.
Пульс больного бился все медленней, спокойней, глаза закрылись. Михаил Владимирович почти не слышал Валю, потерял счет времени и не мог оторвать взгляда от лица Линицкого. Исчезла страдальческая гримаса. Черты смягчились, растаяла предсмертная синева вокруг глаз и рта, губы порозовели, даже нос не казался уже таким заостренным.