В соседнем номере, за тонкой гостиничной стенкой, актриса Надя Лучникова напевала песню молодого, категорически запрещенного Александра Галича: «Облака плывут в Абакан…» Надя играла красную партизанку. В фильме Костя ее допрашивал, грязно приставал, она отвешивала ему звонкую партизанскую пощечину. Потом ее расстреливали, Костя-белогвардеец командовал «пли» и играл лицом сложные чувства: смесь классовой ненависти и тайной безнадежной влюбленности.
Глубокой ночью Костя перебирался в номер к Наде, ее соседка, помощник режиссера Галочка, перебиралась в номер к оператору Славе, а сосед Славы, молоденький осветитель Володя, уходил спать в степной городок, к одинокой библиотекарше.
Панцирные гостиничные койки неприлично скрипели, но этого никто не слышал. На рассвете по бледному небу плыли палевые степные облака. Надя Лучникова расчесывала перед открытым окном длинные пепельно-русые волосы, втягивала холодный горьковатый воздух тонкими ноздрями и опять напевала Галича. Облака поворачивали с востока на запад и плыли к Парижу, сливались с нежной акварельной дымкой, пропитывались запахом кофе и духов.
У Нади был маленький флакон «Шанели №5». Потом многие годы этот тяжеловатый сладкий аромат напоминал Косте вовсе не Париж, а казахскую степь и грязную гостиницу со скрипучими койками.
Через полгода они с Надей скромно расписались. Она была на шестом месяце, живот заметно выпирал, и тетка в загсе смотрела на них неодобрительно.
Сына назвали Глебом.
Знаменитая фотография Хемингуэя – мужественное лицо, борода, высокий грубый ворот свитера – висела в московской квартире над тахтой, покрытой клетчатым пледом. Кроме тахты, пледа и этой фотографии, у них с Надей не было почти никакого имущества.
Через год Костю Калашникова пригласили сыграть Феликса Дзержинского. Потом ему поручили читать приветственные стихи на партийном съезде. Еще через год он стал заслуженным артистом, работал в одном из лучших театров Москвы, без конца снимался.
Квартира обрастала мебелью, Костя обрастал здоровым жирком. Надя больше не снималась, варила диетические низкокалорийные супчики, терла морковку, растила Глеба.
В конце семидесятых Костя Калашников попал в Париж. Ему доверили играть Ленина. Он вовсе не был похож на пролетарского вождя, однако для партийного режиссера, работавшего в традициях социалистического реализма, это не имело значения. Вождь в исполнении Калашникова получился высоким, элегантным интеллектуалом.
Париж действительно состоял из акварельной дымки и маленьких кафе. Костя прошел по всем закоулкам, о которых мечтал, читая Хемингуэя, и к нему вернулись его восемнадцать лет. Время двинулось вспять, запахло вечностью. Он сидел в кафе на площади Сан-Мишель и смотрел в огромные, дымчато-голубые глаза Шурочки Львовой. Шурочка была последним отпрыском старинного княжеского рода, многие считали ее самой красивой и изысканной актрисой России. В фильме о Ленине она играла Инессу Арманд.
Вернувшись домой, Костя развелся с Надей и женился на Шурочке. Ровно год дымчато-голубые глаза княжны глядели только на него. Они с Шурочкой снялись вместе в телевизионной двухсерийной лирической комедии, прославились еще больше.
Однако к следующей весне у Кости начался гастрит. Княжна, кроме сосисок, ничего варить не умела. К гастриту прибавилось нервное переутомление. Костя вдруг обнаружил, что жизнь состоит из миллиона отвратительных бытовых мелочей. Эти мелочи, словно тучи таежной мошки, набрасывались, сосали горячую Костину кровь, больно вгрызались в тонкую артистическую душу.
Собираясь утром в театр на репетицию, укладывая чемодан перед гастрольной поездкой, он не мог найти ни одного чистого носка, на рубашках не хватало пуговиц, свитера и брюки были распиханы безобразными комьями по полкам стенного шкафа вперемешку с лифчиками и колготками княжны.
Костя затосковал по Надиной тертой морковке и диетическим супчикам. Княжна, в свою очередь, успела соскучиться по предыдущему мужу, главному редактору крупной партийной газеты. Она была не менее талантлива и знаменита, чем Костя, бытовые мелочи тоже ранили ее тонкую душу. А главный редактор хоть и был человеком скучным, номенклатурным, зато его общественное положение и доходы позволяли иметь домработницу.
Как известно, «служенье муз не терпит суеты». За того, кто служит музам, суету должен терпеть кто-то другой. Костя Калашников вернулся к своей терпеливой Наде вовремя. Гастрит не успел стать хроническим, нервное переутомление не перешло в тяжелую депрессию, ни талант, ни здоровье не пострадали. Костя Калашников помолодел, похудел, его рубашки сверкали чистотой. Ровесница Надя выглядела рядом с ним как пожилая интеллигентная тетушка рядом с балованным обожаемым племянником.
Калашникову пришлось сыграть Дзержинского, Ленина, Фрунзе и даже молодого Брежнева. Но, к счастью, не только их. Он вовсе не был «придворным лицедеем». Партийно-положительные герои служили для него чем-то вроде индульгенций. Образами обаятельных, умных коммунистов Калашников зарабатывал себе право сниматься у опальных режиссеров, отпускать двусмысленные остроты публично, со сцены, иметь в домашней библиотеке запрещенные советской цензурой книги, колесить по миру. Его искренними поклонниками были многие крупные чиновники ЦК, а также их жены, тещи, свояки. Он умел рассмешить до упада и заставить плакать любого, даже самого тупого и замшелого кремлевского старца.
Иногда ему удавалось улаживать проблемы своих менее удачливых коллег, добиваться, чтобы какой-нибудь «идеологически чуждый» фильм был снят с полки и прокручен хотя бы вторым или третьим экраном, то есть показан в нескольких небольших окраинных кинотеатрах. Впрочем, в благородном заступничестве он всегда соблюдал меру. Когда чувствовал, что «замолвить словечко» неуместно и опасно, предпочитал промолчать.
Его приглашали на закрытые правительственные банкеты, он представлял советскую культуру за границей, был завсегдатаем дипломатических приемов. С возрастом талант и обаяние не убывали.
А сын Глеб жил своей веселой и сложной подростковой жизнью, устраивал вечеринки с картами и красивыми девочками, умел смешно рассказывать анекдоты, отлично разбирался в марках машин и мог с закрытыми глазами отличить настоящие американские джинсы от польской подделки.
Учился он плохо, однако лень и шалости Калашникова-младшего прощались и забывались сами собой, стоило Константину Ивановичу появиться в школе, улыбнуться нескольким учительницам, пожать руку директору. Теплая тень отцовской популярности надежно прикрывала Глеба от любых невзгод, и народный артист за мальчика не беспокоился.
А Надя все терла морковку для мужа и сына, варила супы, вылизывала огромную квартиру, летом на даче холила грядки с укропом и салатом, на обильных домашних застольях не снимала фартука. Ее жюльены, пирожки с визигой, гуси с яблоками, молочные поросята и сливочные торты были известны всей киношно-театральной Москве.
Давно можно было завести прислугу и освободить Надю от бремени домашних забот. Но Надя за эти годы стала фанатиком красивого быта. Она не могла никому доверить чистоту в доме и здоровье пищеварительного тракта мужа и сына.
Надя превратилась в толстую пожилую домохозяйку. Все давно забыли, что когда-то она тоже была актрисой, не менее талантливой, чем ее муж. Она сыграла несколько блестящих ролей в кино, кое-где в провинции в кабинах шоферов-дальнобойщиков среди наклеенных картинок еще попадалось ее тонкое скуластое лицо, счастливая белозубая улыбка. Изредка в магазине или на рынке она замечала внимательные, настойчивые взгляды и читала в чужих любопытных глазах: «Неужели это Надежда Лучникова? Та самая… Что годы делают с женщиной, ужас!»
Но настоящий ужас вошел в ее размеренную, осмысленную жизнь вкрадчиво и незаметно, вместе с богатством и фантастической славой мужа.
Разумеется, она знала: Костя ей изменяет. А как же иначе? Вокруг столько молодых красивых актрис, и не только актрис. Ему как воздух необходимо состояние влюбленности. Он не может работать без этого. Но влюбленность и семья – разные вещи. Костя не уйдет. Он привык к налаженному, продуманному до мелочей, удобному быту, к уютной тихой Надюше, которая облизывает его, как новорожденного теленочка, и ничего взамен не просит. Ну кто еще способен на такое самопожертвование, спрашивается? Какая молоденькая-хорошенькая станет гладить вороха рубашек, стирать руками в тазике свитера из альпаки и кашемира, не терпящие машинной стирки, чистить светлые замшевые ботинки в грязном слякотном ноябре, протирать байковой тряпочкой каждое утро коллекцию старинного фарфора, чашку за чашкой, таскать пудовые сумки с рынка, кормить два раза в неделю по нескольку десятков гостей, а потом до четырех утра убирать после них дом, мыть посуду. Какая, спрашивается, молоденькая-хорошенькая станет следить за Костиным пищеварением, со всеми неприятными медицинскими подробностями? Влюбленность – это поэзия, а быт – грязная, неблагодарная проза. Особенно быт гениального актера Константина Ивановича Калашникова.
Однако Надя ошиблась. Она все еще жила старыми представлениями, она не учла, что сумки с рынка можно возить в багажнике машины, гладить рубашки и протирать сервизы сумеет высокооплачиваемая домработница, нежные свитера из альпаки отлично выглядят после дорогой американской химчистки, и вообще, когда денег очень много, быт уже не требует героических усилий.
Ужас вошел в жизнь Нади Калашниковой в очаровательном облике юной рыжеволосой студентки театрального училища Маргариты Крестовской. Маргаритины двадцать лет, длинные малахитовые глаза, хрупкая точеная фигурка, румяный чувственный рот – все это оказалось куда существенней многолетних уютных привычек.
Вместе с Маргошей к Калашникову вернулась яркая, шальная юность, и расстаться не было сил. «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней…» Знаменитые строки Тютчева звучали оправданием для Кости и приговором для Нади.
Маргоша была решительна и сумасбродна. Константин Иванович, как в раннем детстве перед новогодней елкой, успел лишь зажмуриться. А когда открыл глаза, рядом с ним была уже не пятидесятисемилетняя толстая верная Надя, а свежая, радостная Маргоша. Хрупкий сияющий подарок, горячее утешение «на склоне дней».
Проблема с жильем решилась легко и быстро. Недостатка в квадратных метрах и деньгах у Калашникова не было. Надя оглушенно, молча поселилась в двухкомнатной добротной квартирке в Крылатском. Разве так уж плохо в ее возрасте? Чистый воздух, тишина, источник с целебной водой в двух шагах от дома.
Сын Глеб стал бизнесменом. Костя тоже давно и активно занимался каким-то сложным бизнесом, связанным с кино, телевидением и рекламой. Взрослый сын и бывший муж честно позаботились о том, чтобы Надя ни в чем не нуждалась на старости лет…
…Сидя в одиночестве в своем любимом парижском кафе, Константин Иванович почему-то вдруг подумал о том, что ни разу за многие годы не привез сюда Надю. Она состарилась, так и не побывав в Париже. Нехорошо.
Впрочем, это ее выбор. Она сама решила принести себя в жертву его таланту и карьере. Никто не неволил. Ей просто не хватило ума понять, что самопожертвование выглядит красиво и благородно лишь в отдельных, экстремальных ситуациях, когда война, голод, тяжелая болезнь. А быт пожирает с потрохами даже самые высокие порывы. Ну что за подвиг – гладить рубашки и тереть морковку? Ведь была красавицей, талантливой актрисой, и все простирала, проварила – добровольно. Спрашивается, кто виноват, что стала старой, толстой, скучной? Никто. Надя никого и не винила, только смотрела сухими глазами, которые с годами сделались совсем невыразительными.
Константин Иванович вздохнул и поморщился. Вот уже почти три года он вынужден повторять самому себе утешительные истины: нельзя жить с человеком из жалости, насильно мил не будешь и так далее. Эти банальности нужны ему, как витамины, для поддержки жизненного тонуса. Хотя Надя не просила о жалости, не пыталась быть «милой насильно», все равно – сама виновата. Он ведь артист до мозга костей. Он не может дышать без свежих страстей, без ярких чувств, без юного праздничного личика Маргоши, наконец. Не может – и все. Он тоскует по Маргоше каждую секунду, даже Париж без нее кажется пустым и пресным. Она прилетает сегодня в половине третьего утра по местному времени. Вырвалась к нему на пару дней, просто так, потому что соскучилась. Ждать осталось совсем немного. Уже полночь, он побудет в кафе еще полчасика, потом пройдет пешком по бульвару Сен-Жермен, до платной стоянки, сядет в маленький серебристый «Рено», который взял здесь напрокат, и отправится в аэропорт встречать свою красавицу…
Хозяин за стойкой тщательно протирал бокалы. Стена за ним была заклеена денежными купюрами разных государств. Вон ту старую советскую десятку с профилем Ленина подарил хозяину Константин Иванович в семьдесят девятом году. И в каждый свой приезд он дарит хозяину кафе на площади Сен-Жермен бумажную денежку на память. Деньги в России все время меняются. Хозяин берет купюру, кивает без всякой улыбки, говорит: «Мерси, месье». Но не помнит, не узнает.
Парижане вообще помнят и узнают только самих себя. Нет более надменного города в мире. Сколько раз театр приезжал на гастроли, сколько фильмов переведено на французский, показано по телевидению, а все не узнают. В упор не видят.
Константин Иванович любил пожаловаться на бремя всемирной славы. И в Нью-Йорке, и в Квебеке, и в Риме обязательно кто-то оглянется, улыбнется, произнесет имя если не самого Калашникова, то кого-нибудь из его известных персонажей. А по Москве пройти пешком невозможно, в магазинах вот уже лет двадцать замирают кассирши, глядят с открытыми ртами, гаишники не штрафуют, просят автограф.
– Силь ву пле, месье? – Хозяин оторвал взгляд от своих бокалов, взглянул вопросительно, без улыбки. – Анкор кафе?
Калашников вздрогнул. Оказывается, он тупо, не отрываясь, смотрел в это тонкогубое французское лицо, смотрел и не видел, думал о своем. А кофейная чашка давно опустела.
– Уи, месье, кафе-о-ле, – эхом отозвался Калашников и, продолжая пристально глядеть в блестящие черные глаза хозяина, добавил на своем хорошем французском: – Вы не узнаете меня? Я ведь много раз заходил к вам. Я очень известный русский артист.
– Нет, месье. Я вас не знаю. Вам кофе с сахаром?
«И что на меня нашло? – удивился Константин Иванович. – Глупость какая… Даже если этот гаденыш меня узнал, все равно не скажет. Будет молчать, как партизан, и с гордым видом шлифовать свои бокалы».
Калашникову вдруг захотелось молодо, смешно схулиганить, выкинуть какую-нибудь забавную штуку. Просто так, потому, что прилетает Маргоша, потому, что теплая сентябрьская ночь, Париж, и какие там пятьдесят девять лет? Опять восемнадцать, не больше. Жаль, нет зрителей. Тонкогубый потомок Наполеона не в счет.
В кармане пиджака затренькал радиотелефон. Он сразу узнал голос своей невестки Кати, удивился и скосил глаза на часы. Да, здесь полночь, а в Москве, стало быть, два часа ночи.
– Константин Иванович, Глеба убили.
– Прости, что, Катюша? – Было отлично слышно, но он не понял.
Разве можно такое понять с первых слов?
– Его застрелили полтора часа назад, у подъезда. Мы возвращались с премьеры. Прилетайте, пожалуйста, в Москву.
* * *