Если бы галлы после той решительной битвы немедленно преследовали бегущих, то не нашли бы никакого препятствия овладеть Римом и все в нем оставшиеся погибли бы неизбежно. Такой страх наводили бегущие на тех, кто принимал их, и такого смущения и изумления их исполнили! Но варвары, как потому, что не осознали величия победы своей, так и потому, что от радости предались наслаждению и занялись разделом доставшихся им в стане корыстей, дали время вырвавшемуся из города народу бежать; а оставшимся в нем – получить некоторую надежду и приготовиться к обороне. Они оставили весь город, укрепили Капитолий и снабдили себя оружием. Прежде всего некоторые из священных вещей перенесли на Капитолий; но огонь Весты похитили весталки и с другими священными вещами убежали. Иные писатели уверяют, что эти девы ничего другого не стерегут, кроме сего неугасаемого огня, который, по постановлению Нумы, чтут как начало всего. В природе нет ничего деятельнее огня. Рождение же есть движение или по крайней мере с движением сопряжено. Все другие частицы вещества, лишенные теплоты, лежат в бездействии, как мертвые, и требуют силы огня, как жизни и души. Едва огонь прикоснется к ним, то начинают действовать или страдать. По этой причине Нума, человек весьма сведущий и, как говорят, за мудрость свою удостоившийся собеседования с Музами, посвятил сей огонь и велел сохранять оный неугасимым, как образ той вечной силы, которая устрояет вселенную. Другие думают, что огонь сей горит перед храмами по обычаю греков для очищения и что во внутренности их скрываются другие тайны, невидимые для всех и известные одним лишь священным девам, называемым весталками. Многие уверяют, что тут хранится троянский палладий*, перевезенный в Италию Энеем. По мнению некоторых, самофракийские кумиры привезены были в Трою Дарданом*, который посвятил их, построивши сей город; Эней же унес их тайно во время взятия оного греками и хранил их до того, как поселился в Италии. Те, которые почитают себя более сведущими в этих делах, говорят, что там хранятся две небольшие бочки, из которых одна открыта и пуста, другая полна и запечатана: и ту и другую могут видеть одни священные девы. Другие думают, что они обманываются и что ошибка их произошла оттого, что весталки собрали тогда священнейшие вещи в две бочки и зарыли их в храме Квирина, отчего это место и поныне называется «Бочки».
Весталки, взяв, таким образом, важнейшие из священных вещей, бежали вдоль берега реки. Случилось, что среди бегущих из Рима был некий плебей по имени Луций Альбиний, который вез на телеге жену и малых детей своих вместе с нужнейшими пожитками. Увидя весталок, несших на руках священные вещи, утружденных и лишенных всякого пособия, ссадил жену и детей с телеги, снял свое имущество и посадил их, дабы они могли убежать в какой-нибудь из греческих городов*. Было бы непристойно не упомянуть о набожности и благочестии Альбиния, которые сделались явными в самых трудных обстоятельствах.
Что касается до жрецов, до старцев, удостоившихся консульства и почестей триумфа, то они не хотели оставить города. Облекшись в священные и блистательные одежды, принесли богам моления по наставлению первосвященника Фабия, как будто бы предавали себя в жертву богам за отечество, и сели на свои седалища на форуме, ожидая будущей участи своей.
В третий день после сражения прибыл Бренн со всем своим войском. Найдя врата отверстыми, стены без стражей, сначала почел то засадою и обманом. Он не верил, чтобы римляне предались совершенно отчаянию. Но, узнав истину, вступил в город Коллинскими воротами и завладел им, не многим более трехсот шестидесяти лет после его основания – если можно поверить, что сохранена некоторая точность в летоисчислении, которого беспорядок сделал сомнительными и новейшие происшествия. Некоторый неверный слух о бедствии римлян и взятии города их тотчас распространился по Греции. Гераклид Понтийский, живший вскоре после этого происшествия, в сочинении своем «О душе» говорит, что с запада получено известие, что войско извне, от гиперборейских стран пришедшее, завладело греческим городом Римом, который построен где-то на Великом море. Я не удивлюсь, что писатель столь баснословный и охотник до выдумок воспользовался истинным о взятии Рима слухом, дабы упомянуть с надутостью о гипербореях и о Великом море*. Нет сомнения, что философ Аристотель имел точное известие о покорении города кельтами; спасителя же Рима называет Луцием; но Камилл назывался Марком, а не Луцием; все это сказано наугад.
Бренн, завладев городом, оставил перед Капитолием часть своего войска; сам же, идучи по площади, приведен был в изумление при виде мужей, во всех украшениях своих и в глубоком молчании сидевших. Ни один из них не встал при наступлении неприятелей, не изменился в лице; опершись на свои трости, спокойно и безбоязненно взирали они друг на друга. Странность этого зрелища поразила галлов; долгое время колебались они и не отваживались к ним приблизиться, почитая их высшими существами. Когда же один из них осмелился подойти к Манию Папирию, простер руку и тихо схватил его за длинную бороду, то Папирий ударил его по голове тростью и ранил, а варвар извлек меч и умертвил его. Галлы тотчас начали на других нападать и умерщвлять их; всех поражали, кто им ни попадался, и грабили дома их. Расхищение продолжалось несколько дней кряду. Потом сожгли город и все разрушили, досадуя на тех, кто, занимая Капитолий, не только не хотел им покориться, но приступающих поражал, защищаясь в своих укреплениях. Зато галлы разоряли город, попадающихся им в руки равно умерщвляли без пощады – мужчин и женщин, стариков и детей.
Осада Капитолия была продолжительна, галлы чувствовали недостаток в съестных припасах. Они разделили свое войско; одни остались при царе, осаждая Капитолий; другие грабили область, нападали на селения и опустошали их не все вместе, но отрядами и по частям. Они рассеивались без всякой осторожности, ибо великие успехи исполнили их высокомерия и заставили ничего не бояться. Большая часть из них и лучше устроенная обратилась к Ардее*, где находился Камилл. Хотя по изгнании своем проводил он жизнь частную, ничем не занимаясь, однако мысли и надежды его клонились не к тому, чтобы бежать и скрыться от неприятелей, но как бы в удобное время напасть на них. Он знал, что ардейцы были довольно многочисленны; но не доставало им бодрости по причине недействительности и неопытности их полководцев. Он начал представлять сперва юношам, что поражение римлян не должно приписывать храбрости галлов; что претерпенное ими по безрассудности своей несчастье должно почитаться делом не тех, кто нимало не имел участия в победе, но волею судьбы, обнаружившей тем свое могущество; что похвально подвергнуться опасности, дабы удалить от себя иноплеменную и варварскую войну, конец которой, подобно опустошениям огня, – совершенное истребление побежденных; что если они будут усердны и бодры духом, то он в свое время доставит им победу без малейшей опасности. Юноши охотно приняли его предложения, и Камилл обратился к начальникам и правителям ардейцев. Он склонил их к принятию предлагаемых им мер, вооружил молодых людей и удерживал их внутри города, дабы неприятели, недалеко бывшие, ничего не знали о его предприятии. Галлы, объехав всю область, обремененные множеством добычи, расположились станом без порядка и осторожности. Ночь застала их погруженными в пьянство; тишина царствовала в их стане. Камилл, получив о том известие от лазутчиков, вывел ардейцев. В глубоком безмолвии прошел все пространство, отделявшее город от неприятелей, и в самую полночь прибыл к стану их. Он велел своим издавать громкие крики и звучать в трубы со всех сторон, дабы тем привести в расстройство галлов, которые с трудом могли опомниться от сна и пьянства среди такого смятения. Не многие из них, протрезвев от страха, приготовились к обороне; они легли на месте, сражаясь с Камиллом; большая часть из них, еще пьяные и сонные, были умерщвлены безоружные. Некоторые убежали ночью из стана; днем конница нагнала их, рассеянных по полю, и истребила.
Слух об этом происшествии вскоре распространился по окрестным городам и многих из молодых людей привлек к Камиллу, в особенности же римлян, которые после сражения при Аллии находились у вейетов, теперь оплакивая свое несчастье, говорили между собою: «Какого вождя неблагоприятная судьба отняла у римлян, дабы ардейцев украсить Камилловыми подвигами! Отечество, родившее и воспитавшее сего знаменитого мужа, уже разрушено и погибло. Мы, не имея предводителя, сидим в ограждении стен чуждых, предав Италию варварам. Не лучше ли послать просить у ардейцев полководца своего или поднять оружие и самим идти к нему? Он уже не изгнанник; мы уже не граждане; нет у нас отечества! Оно во власти неприятелей». Так и порешили. Они послали к Камиллу гонцов и просили его принять начальство. Камилл отвечал им, что не примет его, пока граждане, находящиеся на Капитолии, не утвердят избрания по законам; что пока они существуют, то их почитать будет республикой и что будет им охотно повиноваться во всем том, что они ему прикажут; а против воли их ничего не предпримет. Все удивились добродетели и умеренности Камилла. Они не знали, кого послать на Капитолий для извещения о том. Казалось даже невозможным, чтобы какой-нибудь вестник мог войти в крепость, когда неприятели обладали городом.
Однако некий молодой человек по имени Понтий Коминий, из числа граждан среднего состояния, но жадный к чести и славе, вызвался произвольно на сей подвиг. Он не взял с собою никаких писем к тем, кто стерег Капитолий, боясь, чтобы неприятели, поймав его, не узнали через оные намерений Камилла. Надев дурное платье и под ним спрятав куски пробковой коры, большую часть дороги прошел днем без всякой опасности. Было уже темно, когда он приблизился к городу. Поскольку невозможно было пройти моста, охраняемого варварами, то Коминий, обвернув голову епанчой, которая была легка и неширока, бросился в реку и с помощью пробки, которая облегчала его, переплыл ее и вышел на другой берег. Избегая всегда стерегущих, о присутствии которых судил он по огням и по шуму, ими производимому, шел он к воротам Карменты, где было очень тихо; с той стороны Капитолийский холм был самым крутым и окружен дикими скалами. По ним вполз он, не будучи никем примечен, и с великим трудом и опасностью достиг стены, вскарабкавшись по самому неприступному месту. Приветствовал стерегущих, объявил им свое имя, был ими впущен и отведен к начальствующим. Вскоре собран был совет. Коминий возвестил им победу, одержанную Камиллом, о которой они ничего не знали, объявил желание войска и просил их утвердить Камилла в звании полководца, ибо ему одному повиновались все вне города находившиеся граждане. Сенаторы, услышав это и посоветовавшись между собою, объявили Камилла диктатором. Понтий был отправлен назад той же дорогой; он прошел ее также счастливо, как и прежде, и, не будучи никем примечен, принес гражданам постановление сената, которое приняли они с великой радостью.
Камилл по прибытии к ним нашел уже двадцать тысяч с оружием в руках. Он собрал еще большое число из союзников и приготовился к нападению варваров. Таким образом избран он диктатором в другой раз. Он пошел в Вейи, собирал войско и повел его на галлов. Между тем некоторые из варваров в Риме пришли по случаю к тому месту, по которому Понтий взобрался на Капитолий. Они усмотрели следы его рук и ног во многих местах, за которые он хватался. Где-то измята была трава, на скале растущая, где-то оторваны куски земли. Дано было знать о том царю, который пришел сам на место и рассматривал эти знаки. Тогда он ничего не сказал, но вечером собрал самых легких из своих воинов и самых искусных лазить по горам и сказал им: «Неприятели сами показывают нам дорогу, ведущую к ним, которая была нам неизвестна; она не есть неприступна и непроходима. Стыдно нам после такого начала не дожидаться конца и оставить это место, как неприступное, тогда, когда сами неприятели учат нас, с которой стороны можно взять его. Где одному взойти легко, там нетрудно и многим поодиночке; напротив того, многим удобнее, ибо могут друг другу помогать и пособлять. Дары и почести будут соответствовать мужеству каждого».
После этих слов царя своего галлы приступают к делу с усердием. К ночи многие из них вместе в тишине полезли вверх; они взбирались по местам крутым и стремнистым, которые, однако, показались им приступнее и удобнее, нежели сколько они себе воображали. Уже передовые из них достигли вершины, приготовлялись завладеть укреплением и умертвить спящих стражей. Ни люди, ни собаки не почувствовали их приближения. Но в храме Юноны были посвященные гуси*, которым в другое время давали пищу в изобилии, а тогда, по недостатку в припасах, были они пренебрегаемы и находились в дурном положении. Это животное от природы чутко и пугливо. Гуси, сделавшись от голода бессонны и беспокойны, вскоре почувствовали приближение галлов и, несясь к ним быстро с криком, разбудили всех. Уже и варвары, приметя, что римляне знают о приближении их, не удерживались от криков и с большим стремлением наступали. Римляне, в поспешности взяв оружие какое кто мог, шли навстречу неприятелям. Впереди всех Манлий, муж, удостоившийся консульства, телом сильный и бодростью духа знаменитый, встретив двух неприятелей вместе, одному, поднимающему на него секиру, успел отрубить мечом правую руку; другого ударил щитом в лицо и столкнул назад в пропасть. Он приступил к стене с теми, которые шли к нему на помощь и сражались подле него, и заставил других галлов обратиться назад; взлезших на стену было немного; они не произвели ничего, достойного смелого их предприятия. Римляне, освободившись от угрожавшей им опасности, на рассвете дня бросили к неприятелям по скале начальника стражи. Манлию за подвиг определили награду, более к чести, нежели к пользе его служащую; каждый принес ему столько, сколько получал ежедневно для своего прокормления, а именно: полфунта хлеба и четвертую долю греческой котилы вина.
После такой неудачи галлы потеряли бодрость. Недостаток в нужных припасах увеличивался; боясь Камилла, они не смели выступить из города для снискания пищи. Сверх того, свирепствовала между ними зараза, ибо они жили в развалинах среди множества мертвых тел. Глубокий пепел, издавая пары от ветров и зноя, портящие воздух своей сухостью и остротою, заражал тела, дышащие им. Более всего была пагубна для них перемена обыкновенного образа жизни, ибо из мест тенистых, имеющих летом приятные и прохладные убежища, вступили они в землю низкую и нездоровую, особенно осенью. Осада Капитолия продолжалась слишком долго; шел седьмой месяц осады. В войске умирало очень много, так что уже не погребали мертвых по причине их великого числа.
При всем том дела осажденных находились не в лучшем состоянии. Голод усиливался час от часу более; неизвестность о Камилле приводила их в уныние. Никто не приходил к ним от него, ибо галлы стерегли город прилежно. Находясь в таком состоянии, обе стороны решились вступить в переговоры. Начало к оным сделано было передовыми стражами, которые могли разговаривать между собой. Наконец по постановлению управляющих, военный трибун Сульпиций имел с Бренном свидание, в котором положено, чтобы римляне заплатили тысячу фунтов золота и чтобы галлы, взявши оное, вышли немедленно из города и изо всей области. Учинена была с обеих сторон присяга; принесено золото. Галлы сперва скрытно обманули римлян в весе; потом и явно наклоняли весы в свою пользу. Римляне на это негодовали. Бренн – как бы в насмешку и ругаясь над ними – снял с себя меч с поясом и положил на весы. «Что это значит?» – спросил у него Сульпиций. «Что другое, – отвечал Бренн, – как не горе побежденным?» Этот ответ потом вошел в пословицу. Одни из римлян негодовали, хотели тотчас удалиться, взяв с собою золото, и выдерживать осаду; другие советовали терпеть столь малую обиду, не почитать бесчестием лишь то, что больше дают, ибо эта плата сама по себе постыдна, но необходима по причине дурных обстоятельств.
Между тем как римляне и галлы таким образом спорили, Камилл с войском прибыл к воротам Рима. Узнав о происходящем, велел войску строем и медленно следовать за собой; сам, спеша, с отборнейшими воинами пошел тотчас к римлянам. Они дали место, приняли, как диктатора, почтительно и в глубоком молчании. Камилл, сняв золото с весов, отдал его служителям, а галлам приказал взять весы и гири и удалиться, сказав: «Римляне обыкновенно не золотом, но железом спасают отечество». Бренн на это негодовал; говорил, что он обижен нарушением договоров. Камилл ответствовал, что договор сделан против законов и не может быть действителен; что он уже избран диктатором; что, кроме него, нет другого законного начальника; что Бренн договорился с людьми, не имевшими никакой власти. «Теперь, – продолжал он, – вы можете говорить, чего вы хотите; я прибыл с законной властью – или простить тех, кто прибегнет к просьбе, или наказать виновных, если не раскаются в своих проступках». Бренн воспылал яростью от этих слов; он начинает драку; с обеих сторон извлекают мечи, толкают друг друга, смешавшись между собой, как легко можно понять, когда войска находятся между домами, в тесных улицах, в месте, где невозможно встать в боевой порядок. Бренн, скоро опомнившись, отвел воинов своих в стан. Их пало не много. В ту же ночь оставил он город со всем войском и, пройдя шестьдесят стадиев, расположился близ Габинийской дороги. С натуплением дня предстал Камилл в блистательном ополчении, предводительствуя римлянами, исполненными уже бодрости и надежды. Дано было жестокое сражение, которое происходило долгое время. Галлы были разбиты с большим уроном*. Стан их достался римлянам; бегущих тотчас преследовали и умерщвляли; большую часть рассеявшихся из них убивали выбегающие из окрестных городов и селений жители.
Вот как странно Рим был взят и еще страннее спасен, пробыв семь месяцев во власти варваров! Они вступили в него немного после квинтильских ид и были выгнаны около ид февраля. Камилл удостоился почестей триумфа, как прилично спасителю падшего отечества и возвращающему республику самой себе. При его вступлении в город возвращались с женами и детьми своими граждане, бывшие вне Рима; осажденные на Капитолии, едва не погибшие от голода, встречали их, обнимали друг друга, проливали слезы, не веря настоящему своему счастью. Жрецы и служители богов приносили назад спасенные ими священные вещи, которые они или тут спрятали, или унесли с собой, и показывали их гражданам, радостно приемлющим столь вожделенное зрелище – как будто бы сами боги возвращались с ними вновь в город их! Камилл, принесши благодарственные богам жертвы и очистив город, следуя совету искусных в том людей, возобновил прежние храмы и вновь соорудил храм Молве и Слуху*, отыскав то место, в котором Марк Цедиций услышал ночью божественный голос, возвещавший нашествие варваров. Нелегко, однако, находили места прежних храмов – при всей ревности Камилла и при всех трудах жрецов.
Но когда надлежало выстроить и весь город, разрушенный совершенно, то это приводило граждан в уныние. Они медлили приступать к делу потому, что всего лишились, и в то время, после стольких бедствий, более всего им нужно покоиться и отдыхать, чем утруждать и мучить себя, не имея ни сил телесных, ни денег. Таким образом, обращаясь опять к Вейям, городу, устроенному весьма удобно и состоящему в хорошем положении, подали они повод говорить тем, кто привык угождать словами народу. Народ слушал с удовольствием возмутительные их против Камилла речи, в которых уверяли они, что он из честолюбия и для славы собственной лишает их города совсем готового, принуждает жить среди развалин и заставляет воздвигать разрушенный огнем город, дабы называться не только начальником и полководцем Рима, но и создателем его, отняв у Ромула это принадлежащее ему название. Сенаторы, страшась возмущения, не допустили Камилла сложить полномочия, как он намеревался, – до истечения года, хотя никакой другой диктатор более шести месяцев не удерживал сего достоинства. Они старались утешать и укрощать народ словами и ласками; то показывали памятники и гробницы отцов; то напоминали о святых местах и храмах, посвященных богам Ромулом, Нумой или другим из царей и оставленных им в залог. Более же всего говорили они о голове, найденной еще свежей при основании Капитолия*, как бы богами было предопределено тому месту быть главой Италии; об огне Весты, который после войны был возжен священными девами и который опять надлежало, к стыду своему, погасить, оставляя город, хотя бы они увидели его населенным пришлецами и иноплеменными или бы он остался пуст и превратился в пастбище стад. Много раз повторяли они слова эти, то частно, то всенародно, в трогательных выражениях; но сами были смягчаемы состоянием граждан, которые оплакивали свою настоящую бедность и просили сенат не принуждать их, спасшихся нагими и убогими, как бы после кораблекрушения, складывать остатки разоренного города, когда у них в готовности другой.
Камилл почел нужным собрать Совет. Много говорил он в пользу отечества, много говорили и другие. Наконец, Камилл велел прежде всех говорить Луцию Лукрецию, который обыкновенно первый подавал свое мнение, потом другим по порядку. Когда все умолкли и Лукреций хотел говорить, то случилось, что центурион (сотник), который вел дневную стражу, шел мимо того места и громким голосом сказал первому знаменосцу: «Остановись и поставь знамя; здесь самое лучшее место остановиться». При этих словах, произнесенных соответственно времени, рассуждению и неизвестности о будущем, Лукреций, поклонившись богам, сказал, что мнение его согласно с этим знамением. Все другие последовали его примеру. Удивительная перемена произошла вдруг и в мыслях всего народа; друг друга они увещевали и побуждали к работе, занимали места не по порядку или по размеру, но как кто мог или хотел. По этой причине в воздвигнутом с такой поспешностью городе улицы были узки и запутанны и дома перемешаны. Говорят, что до прошествия одного года Рим восстал вновь с новыми стенами и частными домами.
Определенные Камиллом к отысканию и означению священных мест, при всеобщем неустройстве обойдя Палатинский холм, пришли к малому храму Марса и нашли его, как и все прочие, разрушенным и сожженным варварами. Перекапывая и очищая это место, сыскали они под глубоким пеплом прорицательский жезл Ромула. Этот жезл с обеих концов загнут и называется «литюон». Употребляют его для ограничения на небе пространства, на коем авгуры наблюдают полет птиц. Ромул сам, как весьма опытный прорицатель, всегда употреблял его в подобных случаях. Но когда государь исчез, то жрецы, взяв жезл его как нечто священное, сохраняли неприкосновенным. Найдя его неповрежденным, хотя все прочее было уничтожено, возымели лучшую надежду о Риме, как бы это знамение уверяло в бесконечном его существовании.
Еще не совсем отстроили они свой город, как постигла их новая война. Эквы вместе с вольсками и латинянами вступили в область их, а тирренцы осаждали Сутрий, город союзный Риму. Военные трибуны, предводительствовавшие войском, стали у Мецийской горы*, но были обступлены латинянами и находились в опасности погибнуть. Они послали в Рим просить о помощи. Тогда Камилл избран диктатором в третий раз.
О войне этой говорят двояко. Я расскажу наперед баснословное о ней повествование. Латиняне, желая ли найти предлог к войне или в самом деле намереваясь вновь соединиться с римским народом узами родства, послали просить у римлян себе в жены девиц свободного состояния. Римляне не знали на что решиться. Они страшились войны, ибо еще не успокоились и не оправились после претерпенных бедствий. С другой стороны, подозревали, что латиняне хотели взять девиц в залог и что прикрывали свое намерение названием брачного союза. В этом недоумении молодая рабыня по имени Тутула, а по словам других – Филотида, советовала начальствующим послать к латинянам ее и с нею других рабынь, самых прекрасных и видом похожих на свободных девиц, украсив их как благородных невест, прочее предоставить ее попечению. Правители, убедившись ее словами, избирали тех рабынь, которых Тутула почла способными к исполнению ее намерений, украсили их богатым платьем и золотыми уборами и предали латинянам, недалеко от Рима стоявшим. Ночью они спрятали мечи неприятелей, а Тутула, или Филотида, взобралась на высокую дикую смоковницу и, растянув плащ за спиною, подняла зажженный факел, знак, о котором условилась она с правителями и которого никто из других граждан не знал. По этой причине выступление воинов из города произошло в великом беспорядке; понуждаемые начальниками, они призывали друг друга и с трудом устроивались. Наконец пришли они к окопам неприятелей, которые спали, не ожидая нападения, завладели станом и большую часть из них умертвили. Это случилось в ноны июля, по-тогдашнему – квинтилия. Говорят, что справляемое в этот день торжество есть воспоминание тогдашнего происшествия. Прежде всего выходящие вдруг в городские ворота граждане произносят громким голосом обыкновенные имена, как-то: Гай, Марк, Луций и им подобные, подражая воинам, которые в то время выходили в поспешности и призывали друг друга. Потом рабыни, великолепно украшенные, ходят вокруг, шутя и издеваясь над теми, которые им попадаются. Между ними происходит некоторая драка в память того, что и тогда имели они участие в битве с латинянами. Они обедают, сидя под тенью смоковничных ветвей. День этот назван «Капратинскими нонами», как некоторые думают, от дикой смоковницы, с которой рабыня подняла факел и которая называется «капрификон». Другие утверждают, что все это делается в тот день, когда Ромул исчез за городскими воротами при наступившей внезапно тьме с вихрем; а как некоторые думают, при солнечном затмении; что сей день назван Капратинскими нонами от «капра», то есть «коза», ибо Ромул сделался невидим, говоря речь народу близ места, называемого Козьим болотом, как говорили мы в его жизнеописании.
Второе повествование об этой войне, утверждаемое большей частью писателей, есть следующее: Камилл в третий раз получил власть диктаторскую. Узнав, что римское войско под предводительством военных трибунов было обступлено латинянами и вольсками, по нужде вооружил и старых граждан, которые были увольняемы от военной службы законом. Он обошел длинной дорогой Мецийскую гору скрытно от неприятелей, стал позади их и, разложив великие огни, дал знать о прибытии своем. Осажденные ободрились, намеревались выступить из своих окопов и дать сражение с неприятелем. Латиняне и вольски заперлись в своих окопах, обвели палисадом и со всех сторон оградили стан свой, находясь меж двумя неприятельскими войсками. Они решились дожидаться подкрепления из своей области и в то же время полагались на вспоможение тирренцев. Камилл, узнав о том и боясь, чтобы самому не быть доведену до такого состояния, до какого довел он неприятелей, окружив их со всех сторон, спешил предупредить их временем. Заметив, что укрепления неприятельские были деревянные и что на рассвете дня дул с гор сильный ветер, он приготовил много огней и наутро вывел свое войско. Части оного приказал с другой стороны бросать стрелы и громко кричать; сам, предводительствуя теми, которым надлежало бросать огонь, стал на той стороне, откуда ветер обыкновенно дул на стан неприятельский, и ожидал способного к тому времени. Едва началось сражение, как солнце взошло и поднялся сильный ветер; по данному Камиллом знаку к нападению неприятельские укрепления осыпаны были множеством горючих веществ. Огонь, получая пищу в палисаде и других деревянных укреплениях, распространился во все стороны. Латиняне, не будучи снабжены никакими пособиями к потушению пламени, уже весь стан их объявшего, сжались в узком месте и, будучи принуждаемы выходить из стана, попадали прямо на вооруженных и устроенных перед окопами их неприятелей. Немногие из них спаслись; оставшиеся в стане соделались жертвой огня, который наконец погасили римляне и собрали добычу.
По совершении сего подвига Камилл оставил в стане сына своего Луция для хранения пленных и добычи, а сам вступил в область неприятельскую. Он завладел городом эквов, покорил вольсков и тотчас повел войско к осажденному Сутрию. Не имея никакого известия о том, что там случилось, спешил к союзникам на помощь, полагая, что находятся они в опасности и еще их осаждают тирренцы. Но сутрийцы уже сдали город свой неприятелям, сами же, лишенные всего, в одной только одежде, с детьми и женами своими попались навстречу Камиллу, оплакивая свое злополучие. Камилл был тронут сим зрелищем. Видя, что сутрийцы, обнимая римлян, извлекали из глаз их слезы и возбуждали в них жалость, решился не откладывать своего мщения, но в тот же день идти на Сутрий, полагая, что люди, недавно покорившие город богатый, ни одного неприятеля в нем не оставившие и никого не ожидающие извне, совершенно беспечны и что застанет их в беспорядке. Он не обманулся в своем суждении. Не только вступил в эту область, но приблизился к самым воротам города и завладел стенами, не будучи никем примечен. Никто не стерег их; все были рассеяны по домам, предавшись пиршествам и забавам. Они почувствовали наконец, что неприятели уже завладели городом; пьяные и обремененные пищей, многие из них не были в состоянии искать спасения в бегстве, но, оставаясь в домах, постыднейшим образом позволяли себя умерщвлять или предавали сами себя неприятелю. Таким образом, Сутрий в один день был взят два раза; завладевшие им потеряли его, а лишившиеся оного вновь получили храбростью и благоразумием Камилла.
Триумф, которым почтили его за эти подвиги, принес ему славы и чести не менее двух первых триумфов. Самые завистники его, которые думали, что более счастьем, нежели мужеством и благоразумием производил столь великие подвиги, принуждены были этими деяниями приписывать всю славу деятельности его и великим способностям. Из числа противников его и завидовавших его славе знаменитейший был Марк Манлий, первый отразивший галлов от Капитолия во время ночного их нападения и потому названный Капитолином. Желая быть первым в Риме гражданином и не могши превзойти Камилла похвальными делами, предпринял достигнуть самовластия обыкновенными и простыми способами. Он старался привлечь на свою сторону народ, особенно людей, обремененных долгами. Одних защищал от заимодавцев и вступался за них в суде; других насильственно освобождал и препятствовал поступить с ними по законам, – так что вскоре обступили его многие из недостаточных людей, которые своей наглостью и производимым на форуме шумом наводили страх на отличнейших граждан. В этих обстоятельствах избран был Квинт Капитолин*, который заключил Манлия в темницу. Тогда народ надел печальную одежду, что бывает только в великих и общенародных напастях. Сенат, боясь мятежа, велел выпустить Манлия. Однако, освободившись, не только он не исправился, но с большей дерзостью производил мятежи и беспокоил республику. Камилл опять избран был военным трибуном*. Манлия начали судить; но поражающие взор предметы причиняли великий вред тем, кто на него доносил. Место на Капитолии, где Манлий ночью сражался с галлами, видно было с форума и возбуждало в зрителях сострадание. Сам Манлий, туда простирая руки свои, со слезами приводил на память свои подвиги. Судьи были в недоумении и часто откладывали решение. Они не хотели оправдать его, изобличенного несомненными доводами в преступлении; но не могли также действовать по силе закона в таком месте, где его подвиг был у всех перед глазами. Камилл, приметя, какое действие вид сей производил над ними, перевел суд за город, в Петелийскую рощу, откуда не видно было Капитолия. Здесь обвинители предъявили все доказательства; память о прошедших делах Манлия не препятствовала более судьям исполниться праведного гнева против настоящих его злоумышлений. Манлий был взят, проведен на Капитолий и брошен со скалы – одно и то же место послужило памятником счастливейших подвигов и величайшего злополучия*. Римляне, разрушив его дом, соорудили храм богине, которую именуют Монетой, и определили, чтобы впредь никто из патрициев не обитал в замке.
Камилла призывали в шестой раз к достоинству военного трибуна*; но он отказывался – как по старости своей, так и потому, что боялся зависти и неблагоприятной перемены счастья в такой славе и таких успехах. Самой явной причиной было состояние его здоровья, ибо в те дни был он болен. Народ не допустил его отказаться от трибунства и кричал, что не было нужды, чтобы Камилл сражался верхом или пеший; но чтобы он давал советы и повеления. Таким образом принудили его принять предводительство над войском и вместе с Луцием Фурием, одним из соначальствующих, вести тотчас войско против неприятелей. То были пренестинцы и вольски, которые с великими силами опустошали область, союзную с Римом. Камилл вывел свое войско и, расположась против неприятелей, хотел длить войну и, если бы потребовала необходимость, вступить в бой по совершенном выздоровлении. Но Луций, его товарищ, желая приобресть славу, стремился к опасностям необузданно и внушал свои чувства подчиненным ему предводителям. Камилл, боясь, дабы не подумали, что из зависти препятствует любочестию и подвигам молодых людей, против воли своей позволил ему поставить войско в боевой порядок, а сам по своей болезни остался в стане с небольшим числом воинов*. Луций, вступив в бой дерзостно и безрассудно, претерпел поражение. Видя в бегство обращенных римлян, Камилл не мог более удержать себя; он вскочил с постели своей, с оставшимися воинами шел навстречу к воротам стана, пробираясь сквозь бегущих к преследующим. Одни тотчас обращались и следовали за ним; другие, извне бегущие, останавливались перед ним и строились в ряды, увещевая друг друга не отставать от своего полководца. Таким образом неприятели тогда были отражены. На другой день Камилл выводит свое войско, дает сражение с неприятелем, побеждает его совершенно, врывается в стан вместе с бегущими и берет его, умертвив большую часть из них. В то самое время узнал он, что город Сатрия* взят тирренцами и что жители, которые были все римляне, убиты. Он отослал в Рим большую и тяжелую часть своего войска, взяв самых бодрых и усердных из воинов, напал на тирренцев, обладавших Сатрией, победил их; одних изгнал, других умертвил.
Камилл возвратился в Рим, обремененный добычами. Он доказал, что те весьма были благоразумны, которые не убоялись старости и слабости полководца мужественного и против его воли избрали его самого, а не кого-нибудь другого, цветущего летами и желавшего начальства. По этой причине, когда получено было известие, что тускуланцы отпали от римлян, то велели ему выступить против них, взяв с собою одного из своих товарищей. Хотя всяк из них хотел того и просил Камилла, однако он, оставя всех других, против общего ожидания взял с собою Фурия Луция, того самого, который незадолго перед тем вступил в бой против его воли и претерпел поражение. По-видимому, он предпочел его другим, желая сокрыть приключившееся несчастье и избавить его от посрамления. Как скоро тускуланцы услышали о приближении Камилла, то употребили хитрость для поправления своей ошибки. Поля покрыли людьми, которые обрабатывали землю и пасли стада, как бы в мирное время; городские ворота были отперты; дети учились в школах; ремесленники в лавках занимались работой; лучшие граждане ходили по площади в тогах, а начальники их спешили к римлянам, приготовляя им дома, как бы ничего дурного не ожидали и в мыслях не имели. Хотя Камилл не мог сомневаться в измене их, однако расскаяние их склонило его к жалости; он велел им явиться в сенат и просить себе помилования. Они то исполнили, и Камилл содействовал и помогал им, дабы проступок их предан был забвению и дабы они пользовались правами римского гражданства*. Это были достопамятнейшие его деяния в продолжение шестого его трибунства.
По некотором времени Лициний Столон начал производить в республике великие беспокойства. Народ в раздоре с сенатом требовал, чтобы из двоих консулов один был плебей, а не оба из патрициев. Избраны были народные трибуны; народ не допустил совершить избрания консулов. Дела от безначалия приходили в больший беспорядок. В этих обстоятельствах сенат избрал Камилла диктатором в четвертый раз – против воли народа и его самого. Он не хотел противиться людям, которые по причине великих и многих трудов своих могли ему говорить свободно, что он больше произвел в походах с ними, нежели в гражданском управлении с патрициями; притом знал он, что патриции по зависти избирали его в диктаторы или для того, чтобы он, одержав верх, укротил народную сторону, или, будучи от нее побежденным, сам бы погиб. Однако, стараясь найти способ к укрощению мятежа и узнав день, в который трибуны намеревались утвердить закон, назначил в тот самый день набор воинский и призывал народ с площади на Марсово поле, угрожая тяжкой пеней ослушникам. Трибуны, со своей стороны, противились ему с угрозами и клялись, что наложат на него пятьдесят тысяч драхм серебра пени, если не перестанет противиться утверждению закона и подаче голосов. Камилл, то ли боясь вторичного изгнания и осуждения, неприличного старцу и человеку, столь много подвигов совершившему, то ли почитая, что силу народа не превозмочь, удалился в дом свой, а в следующие дни под предлогом болезни отказался от начальства. Сенат назначил диктатором другого, который избрал начальником конницы самого зачинщика возмущений Столона и допустил утвердить закон, самый оскорбительный для патрициев. Законом этим запрещалось всякому приобретать земли более пятисот югеров*. Столон тогда прославился тем, что одержал верх при подачи голосов; но вскоре после того сам был изобличен в приобретении большего пространства земли, нежели сколько другим иметь позволил, и был осужден по закону, им самим введенному.
Еще оставался спор об избрании консулов, самый важный в сем возмущении, начавшийся прежде других и причинявший великое беспокойство сенату в раздоре с народом, когда получены были достоверные известия, что галлы, поднявшись с Адриатического моря с многочисленным войском, идут на Рим. Вместе с этим известием обнаружились и обыкновенные следствия войны. Область была опустошаема, и жители, которым трудно было найти прибежище в Риме, рассеивались по горам. Наведенный неприятелем страх прекратил междоусобный раздор. Знаменитые граждане с простолюдинами, сенат с народом, согласившись единодушно, избрали диктатором пятый раз Камилла*. Он был уже очень стар и почти восьмидесяти лет; но видя нужду и опасность отечества, не употребив по-прежнему ни отговорки, ни предлога, принял военачальство и собирал ратников. Он знал, что вся сила неприятелей состояла в мечах, которыми, поражая без искусства по обычаю варваров, они разрубали руки и головы. Камилл велел сделать воинам шлемы железные и снаружи гладкие, дабы мечи скользили по ним или ломались. Щиты обложил кругом стальной полосой, ибо одно дерево не могло выдержать их ударов. Он научил воинов своих употреблять длинные дроты, которые подставляли под мечи неприятельские и принимали их удары.
Уже галлы были на берегах Аниена, обремененные великим количеством добычи. Камилл вывел свое войско и поставил его на холме не весьма крутом, имеющем многие лощины, так что большая часть войска его была закрыта; видимая же часть – как бы от страха – казалось, теснилась на высотах. Дабы еще более утвердить в сем мнении неприятелей, Камилл не препятствовал им разорять перед его глазами области; но окопался в своем стане и стоял спокойно до тех пор, как увидел, что одни из галлов рассеялись по полям для собирания корма; а другие, оставаясь в стане, и днем и ночью предавались пьянству и обжорству. Еще ночью выслал он легкую пехоту, дабы препятствовать варварам построиться в боевой порядок и беспокоить их при выходе из стана, а на рассвете дня спустился с холма и расположил пехоту, которая была многочисленна и исполнена мужества, а не слабая и робкая, как думали варвары. Это первое движение унизило высокие мысли галлов; они почитали бесчестием себе, что римляне предупредили их. Вскоре легкая пехота напала на них и, прежде нежели они вооружились и устроились, беспокоила их, теснила, принуждала сражаться в беспорядке. Наконец Камилл наступил на них с пехотой. Галлы, подняв мечи, стремятся напасть; римляне встречают их дротами, подставляют их ударам тела, железом покрытые, отчего мечи галлов, будучи мягко закалены и тонко выкованы, гнулись и загибались, а щиты, будучи пробиваемы дротами, становились тяжелы, когда римляне их вытаскивали. Это заставило их кинуть свои собственные оружия, обратиться к неприятелям, хвататься руками за дроты, стараться отнимать оные у них. Римляне, видя их безоружными, начали уже действовать мечами. В первых рядах пало великое множество галлов; другие обратились в бегство в разные стороны поля, ибо холмы и возвышенные места заняты были прежде Камиллом; они ведали притом, что стан их нетрудно было взять, ибо оставили его неукрепленным, полагаясь на свое мужество. Сражение это, как говорят, дано было тринадцать лет по взятии галлами Рима*. Оно римлянам внушило твердую бодрость против галлов; до того времени чрезвычайно страшились их, полагая, что прежде побеждены были они болезнями, их постигшими, и необыкновенными случаями, а не мужеством своим. Ужас их был столь велик, что определили некогда законом: уволить жрецов от походов, исключая войны с галлами.
Этот был последний из воинских подвигов Камилла. Взятие города Велитры было следствием того похода. Оный сдался ему без сопротивления. Но оставался еще величайший из гражданских подвигов и самый трудный – против народа, который возвратился сильным после одержанной победы и хотел против установленных законов избрать одного консула из числа плебеев. Сенат противился предприятиям народа и не допускал Камилла сложить начальство, надеясь, что он великой и сильной своей властью лучше будет в состоянии защитить аристократию. Но когда служитель, посланный трибунами, предстал перед Камиллом, сидевшим на площади и занимавшимся делами, когда тот велел ему следовать за собой и положил на него руку, как бы желая увести его, то вся площадь наполнилась шумом и беспокойством, какого еще не бывало на форуме; окружавшие Камилла толкали трибунского служителя с трибуны, между тем как народ кричал, чтобы взяли его. Камилл, будучи в недоумении от этого происшествия, не сложил с себя диктатуры, но, взяв с собой сенаторов, пошел в сенат. До вступления своего в оный, обратившись к Капитолию, просил богов направить к лучшему концу настоящие обстоятельства и принес обет воздвигнуть по укрощении раздора храм Согласия. В сенате произошел великий спор по причине противоположных мнений; однако сторона самая кроткая, уступавшая народу и позволявшая ему избрать одного консула из числа плебеев, превозмогла. Диктатор объявил народу согласие сената. Тотчас народ, восхищенный радостью, примирился с сенатом и провожал Камилла до самого дома с плеском и восклицаниями. На другой день было Собрание; определили, по обету Камилла, соорудить храм Согласия на месте, которое бы видно было с площади и Собрания, в память сего происшествия; прибавить еще день к празднествам латинским, которые прежде продолжались три дня, и всем римлянам приносить жертвы и носить венки.
Камилл председательствовал в избраниях; консулами избраны были из патрициев Марк Эмилий, а из плебеев первый Луций Секстий; это было последнее деяние Камилла.
В следующий год постигла Рим зараза, которая погубила несчетное множество из простого народа и большую часть начальствовавших. Умер также и Камилл*. Хотя жизнь его была долголетна и достигла той зрелости, до какой только человек достигнуть может, однако римляне огорчены были сильнее кончиной его, нежели всех в то время умерших граждан.
Перикл и Фабий Максим
Перикл
Цезарь, увидя в Риме некоторых богатых иноземцев, которые на руках своих носили маленьких обезьян и щенков и ласкали их с нежностью, спросил: «Уже ли женщины у них не рождают детей?» Важно и как владыке прилично сим наставил он тех, кто природную в нас любовь и горячность, людям принадлежащие, расточает зверям. Поскольку душа наша имеет от природы склонность к познанию и созерцанию, то не должно ли по справедливости порицать тех, кто употребляет ее во зло, слушая и созерцая то, что не заслуживает внимания, пренебрегая прекрасным и полезным? Чувства, останавливаясь на предметах, случайно их поражающих, должны, может быть, необходимо рассматривать все представляющееся им, хотя бы то было полезно или бесполезно. Но всяк, кто хочет употреблять ум свой, может всегда переменять себя и легко обращать внимание к тому, что он почитает хорошим. По этой причине должно искать лучшего, дабы душа, не только созерцала, но и питалась бы созерцанием. Как та краска более глазам нравится, блеск и приятность которой прельщают и укрепляют зрение: так ум свой надлежит направлять на те предметы, которые увеселяя его, влекут к добру, ему свойственному. Предметы эти должны быть дела добродетельные, которые воспламеняют соревнованием и жаром к подражанию души рассматривающих оные. В других делах – за удивлением какому-либо действию не тотчас следует стремление к соделанию подобного; напротив того, часто случается, что мы, прельщаясь какою-либо работой, презираем ремесленника. Так, например, мы любим благовонные мази, пурпуровые одежды, но красильщиков и продавцов благовонных мазей почитаем неблагородными и низкими ремесленниками. Антисфен*, услышав, что Исмений был превосходный флейтист, очень хорошо сказал: «Так он, конечно, дурной человек, иначе не был бы превосходным флейтистом». Когда Александр за пиршеством спел песню весьма приятно и искусно, то Филипп сказал ему: «Ужели не стыдно тебе так хорошо петь?» В самом деле, довольно того, если государь имеет время слушать поющих; он уже много жертвует Музам, когда склоняет взор свой на занимающихся сими искусствами людей.
Упражняющийся в делах маловажных и низких доказывает нерадение свое о хорошем трудами, употребляемыми на приобретение бесполезного. Ни один юноша с отличными способностями не пожелал бы быть Фидием или Поликлетом, узрев Зевса в Писе или Геру в Аргосе, равно как и Анакреонтом, Филемоном* или Архилохом, прельстившись их сочинениями. Хотя бы произведение веселило своей красотой, однако нет нужды почитать виновника оного достойным уважения. Все то, что в зрителе не возбуждает рвения к подражанию, не сообщает ему стремления и страсти, влекущей к уподоблению, не приносит ему никакой пользы. Но добродетель делами тотчас производит в нас такое расположение, что мы в одно время и удивляемся содеянному, и желаем уподобиться соделавшему. Мы желаем обладания и наслаждения благами судьбы; в благах добродетели мы любим действия. Первые мы хотим получать от других, вторые чтобы другие от нас получали, ибо то, что прекрасно, деятельной силой влечет к себе, и деятельное в миг производит стремление, не подражанием образуя душу зрителя, но созерцанием самого дела возбуждая в ней волю. Это побудило нас продолжать жизнеописания славных мужей. Это есть десятая книга* сего сочинения, содержащая в себе жизни Перикла и Фабия Максима, который вел войну против Ганнибала – мужей, друг другу подобных всеми добродетелями, особенно кротостью и справедливостью, и тем, что, терпя равнодушно обиды от народа и от соначальствующих с ними, принесли отечествам своим величайшую пользу. Самое изложение их дел докажет, правильно ли наше о них суждение.
Перикл был колена Акамантийского из местечка Холарга. Как по отцу, так и по матери происходил от знаменитейшего рода. Ксанфипп, победивший при Микале* персидских полководцев, женился на Агаристе, племяннице того Клисфена*, который изгнал Писистратидов, уничтожил смело тираннию, дал афинянам законы и устроил правление лучшим образом к единодушию граждан и сохранению общества. Агаристе привиделось во сне, что она родила льва, и через несколько дней родила Перикла. Тело его не имело никакого недостатка; только голова несколько была продолговата и несоразмерна. По этой причине в изображениях представлен он всегда со шлемом – по-видимому, художники не хотели обнаружить сего безобразия. Но аттические стихотворцы называли его «схинокефалом» (или «имеющим голову, подобную луковице»). Морская луковица называется еще «схиной». Из комических стихотворцев Кратин в комедии «Хирон» говорит:
Со древним Кроном, прю соединившим браком,
Тиранна мощного произвели на свет.
Бессмертными прозван он «Кефалегерет»*.
В «Немесиде» говорит он же:
Гостеприимства, Зевс! Защитник,
О длинноглавый Зевс!..
Телеклид пишет, что Перикл «то в недоумении от множества дел сидит в городе с отягченной головой, то из огромной головы своей поднимает великий шум». Эвполид в комедии «Демы», спрашивая о каждом демагоге*, исходящем из ада, когда назвали последнего – Перикла, восклицает:
Почто выводишь ты главу подземна царства?
Учителем музыки у Перикла был, как многие говорят, Дамон (первый слог сего имени должно выговаривать кратко). Аристотель уверяет, что музыке учил его Пифоклид. Дамон был великим софистом* и под предлогом музыки скрывал от народа свои великие способности. Он беседовал с Периклом, готовя его к гражданскому поприщу, как учитель гимнастики – бойца. Однако под завесою лиры не укрылся он от взоров народа; но, как человек, помышляющий о великих предприятиях и приверженный к самовластию, был изгнан остракизмом и заставил комиков шутить на свой счет. Платон представляет одно лицо* вопрошающим его:
Скажи, во-первых, мне – не ты ли, о Хирон,
Перикла воспитал, как говорят в народе?
Перикл был слушателем и Зенона* из Элеи, который, подобно Пармениду, занимался рассматриванием природы и приобрел великое искусство опровергать мысли других и посредством противоречия приводить в недоумение. Тимон из Флиунта* говорит о нем: «Непобедимый в речи, двуязычный, но не обманчивый Зенон, все порицающий…» Но более всех имел тесное обхождение с Периклом, вдохнул в него важность, дух твердый и сильный к управлению народом и в особенности возвысил достоинство его нрава – Анаксагор из Клазомен*. Современники называли его Нус («Ум»), или удивляясь великой и необыкновенной его мудрости в испытании природы, или потому, что он первый положил началом всеобщего устройства не случай или необходимость, но ум чистый, невещественный, отделяющий однородные частицы от всех смешанных между собой вещей.
Перикл, исполненный величайшего к сему мужу почтения и напоенный учением его о делах небесных и выспренных, не только приобрел чувства возвышенные, речь высокую, очищенную от простонародных и принужденных выражений, но еще постоянный вид лица, не смягчающийся смехом, спокойную поступь, скромность и важность в одеянии, неизменяемые самою сильною страстью в продолжении его речи; образование голоса всегда ровное, ничем не возмущаемое. Как эти свойства, так и другие им подобные поражали удивлением взирающих на него. Некогда один из подлых и наглых людей целый день поносил и ругал его; Перикл в молчании сносил его ругательства и занимался на форуме весьма нужными делами. Ввечеру пошел домой спокойно, между тем как ругавший преследовал его и не переставал осыпать оскорбительными словами. Наконец, при наступлении ночи, Перикл, вступая в дом свой, приказал служителю взять свечу и проводить домой этого человека.
Стихотворец Ион говорит, что Перикл в обхождении был горд и надут, что самохвальство его было сопряжено с надменностью и презрением к другим. Он хвалит разговор Кимона, как учтивый, ласковый и искусный в оборотах. Но мы оставим Иона, который хочет, чтобы добродетель, как трагическое представление, имела некоторую сатирическую часть*. Тем, кто важность Перикла называл надутостью и хвастовством, Зенон советовал стараться быть и им таковыми, уверяя, что самое притворство такого рода может нечувствительно произвести некоторую привычку и ревность к добру.
Перикл не одно это приобрел от беседы с Анаксагором; он был еще выше суеверного страха, внушаемого явлениями природы в тех, кому причины их неизвестны и кто по своей неопытности ужасается божественных дел и живет в беспокойстве, тогда как наука о природе, освобождая нас от сего, вместо мучительного и устрашающего суеверия производит спокойное благочестие, с благими надеждами соединенное.
Говорят, что некогда принесли Периклу из его поместья голову однорогого барана. Прорицатель Лампон, увидя, что рог был тверд и крепок и выходил из самой средины лба, объявил, что из двух существующих в городе противных сторон, Фукидидовой и Перикловой, вся власть перейдет к той, у которой найдено это чудо. Когда разрезали череп, то Анаксагор показал, что мозг не наполнял основания, но что, подобно яйцу острый и со всего сосуда обратился концом к тому месту, откуда корень рога имел свое начало. Тогда все присутствующие удивлялись Анаксагору, но вскоре после того удивлялись и Лампону, ибо сила Фукидидова была низложена и управление всеми народными делами перешло в руки Перикла.
По моему мнению, и физик, и прорицатель могли достигнуть своей цели; один хорошо понял причину, другой следствие; одному надлежало рассмотреть, от чего и как сделалось; другому – предсказать, к чему и что означает это явление. Те, которые открытие причины почитают уничтожением знамения, не понимают, что этим рассуждением вместе с божественными уничтожают и искусственные знаки, каковы суть звук дисков, свет маяков, тени часов солнечных, из которых каждый, по известной причине и по своему устроению, служит знамением чего-нибудь. Но все это относится более к другому роду сочинений.