К доказательствам антидраматических свойств народа русского можно еще прибавить и холодность и равнодушие наше к театральным зрелищам. У нас театр не только не потребность, но даже и не из первых удовольствий общества нашего. В столицах он поддерживается значительными пособиями от казны и праздностью столичных жителей, которые ездят в него, чтобы убить время от обеденного заседания до вечернего заседания за зеленым сукном. Но и тут, несмотря на то, что в Петербурге и в Москве по одному русскому театру, присяжные охотники и по зимним вечерам сидят нередко сам-двадцать в зале. В провинциях если где и находятся театры, то они основаны более на полубарских затеях Транжириных, нежели на потребности и вкусе общества, и служат более к разорению содержателей и огорченью актеров, нежели к удовольствию зрителей. Несправедливо было бы обвинять в сем равнодушии исключительно авторов и актеров наших: не все зрители выше той степени, на которой стоит у нас драматическое искусство. Как оно ни посредственно, но все для многих еще очень впору; между тем и эти многие не ездят в театр, и театры наши не размножаются. Когда подумаешь о множестве театров, существующих во Франции, в Италии; когда сообразишь, по указанию Шлегеля, что при движении, данном драматическому искусству Шекспиром, сооружено или устроено было в течение шестидесяти лет в одном Лондоне до семнадцати театральных зал, то нельзя не согласиться, что пора театра русского еще не наступила. Запри ныне театры у нас, запрети драматические представления и сочинения, как пуритане запрещали их в Англии, и мера сия не будет общественным лишением, сие гонение не породит многих мучеников. Но уничтожь Александровскую мануфактуру карт, запрети все игры, запри в столице английские клубы – и новые пещеры, новые Фиваиды населятся добровольными изгнанниками.
Пример Волкова, сего Ломоносова театра нашего, есть исключение; к тому же он с другой стороны подкрепляет достоверность наших предположений. Движение дано было им, но отозвалось слабо. Нет у нас драмы писаной, чисто литературной, – согласен. Можно сказать на это, что у нас еще и многого нет; но как же не иметь преданий о драме изустной, как бы не быть каким-нибудь сценическим стихиям простонародным, если бы народ наш имел чувство драматическое? У нас есть же народные песни, потому что в нашей природе есть лирическое свойство; но драматического нет, и потому нет драмы. Где наши русские Полишинели, русские Фаусты, простонародные герои балаганных представлений во время масленицы или светлой недели? Их нет; и там господствует дух безжизненного подражания; и там свой иноплеменный классицизм. Взгляните на одну одежду актеров: что тут русского? В трескучие морозы они на открытом воздухе являются в тонком полотне и в кисейных тюниках. Это то же, что наши русские богатыри в древних тогах. Бородачи наши, глазея на чужестранную мимику, отвечают народным хохотом только при появлении русского будочника и русской палки.
По старшинству Сумароков первый наш комический писатель. Комедии его бедны содержанием, расположением и искусством; но какая-то оригинальность, беглый огонь сатирический, хотя и не драматический, местами искупают в них главнейшие недостатки. В уме его была живость, в авторском темпераменте раздражительность; брюзгливые выходки патриотизма, более полицейского, нежели государственного, при виде частных беспорядков и злоупотреблений придают многим сценам его странное движение. Он часто переносил горячий памфлет в свои холодные комедии. Он иногда угадывал Бомарше. Ученый критик скажет, что эти отступления не у места в комедии, и сошлется в том на Аристотеля и других законоискусников; умный читатель прочтет их с удовольствием и будет ссылаться на них как на сборник и памятник некоторых тогдашних обыкновений, как на вывеску ума и эпохи писателя. Для объяснения сказанного, приводим здесь выписки из одной сцены комедии его «Опекуна», вообще очень замечательной по юмористическим выходкам пылкого и необузданного автора:
«Ниса. Я дворянская дочь, так выйти мне за тебя нельзя, покамест ты не будешь дворянин.
Пасквин. Да я дворянином и ввек не буду: дворянство дается за особливые отечеству услуги.
Ниса. На что отечеству услуги? Поди в подьячие, да добейся до регистраторского чина, так и будешь дворянин,
Пасквин. А они разве дворяне?
Ниса. Как же не дворяне: им даются шпаги и офицерские чины,
Пасквин. Так поэтому и дворянские камердинеры имеют чины регистраторские: и они шпаги носят.
Ниса. Ежели бы только таких людей в регистраторы посвящали, которые хорошо писать умеют, так бы не было на Руси ни одного регистратора: ни один регистратор писать не умеет, я об этом от Валерия слышала, а он почитается человеком весьма знающим; а в камердинеры-то тебя хотя и возьмут, однако шпаги не получить, ради того что ты нашего закона, а по нашему закону носить господскому служителю шпагу грех тяжкой и смертной: так только одни камердинеры иноверцы шпаги в России носят».
Далее:
«Ниса. От чего же на тебя такой крепкой нашел сон?
Пасквин. От того, что я во всю не спал ночь.
Ниса. Разве ты книгу читал?
Пасквин. Будто в здешнем городе книги читать можно!
Ниса. A для чего не можно?
Пасквин. Ради того, что здесь целый день, от утра до ночи, пьяницы дерут горло как медведи в лесу, не смотря на то, что здесь престольный город и что этого, кроме Москвы и Петербурга, ни в одном Российском городе не терпят, да и здесь, а в Москве лет двадцать тому не важивалось; а другая причина, от чего слуху, а следовательно и душе, целый день нет покою, что многие хозяева в корабельное ударились мастерство и разрубливают мерзлые барки, хотя их и пилить можно, избавляя чувство соседнего слуха от незаслуженного наказания.
Ниса. Ну, а ночью то какое беспокойство? Ведь в те школы, в которых чернь обучается пьянствовать, по ночам запираются; а и дров также по ночам не рубят.
Пасквин. A по ночам во всем городе, и на улицах и на дворах, лают собаки, хотя в этого лет двадцать тому назад немного было. A у вашего соседа на дворе прикован басист, который без отдыха увеселяет нежный его слух, в слух его соседей, не охотников до его музыки, мучит, а потом настал колокольный звон.
Ниса. Колокольный звон Божией славе служит.
Пасквин. A я думал то, что он человеческому служит беспокойству и увеселению звонарей. Этого я истинно не звал до этого времени. Вот то-то, Нисанька, век жить, век учиться. Ну, а когда это ко славе Божией, так можно бы днем только звонить; а ночью-то ради чего звонят? Ежели для того, чтобы Бог во все часы прославлен был, так бы во все часы и звонить надлежало; а ночь, я думаю, на то от Бога уставлена, чтобы человеку иметь отдохновение, так воля Божия определила к отдохновению тишину, а не стук.
Ниса. Этого, право, и я не знаю; об этом я спрошу у своего отца духовного: он и по латыни знает.
Пасквин. Да разве на колокольнях-то звонят по латыни?»
Легко согласиться, что подобный разговор между двумя любовниками довольно неуместен; но согласимся и в том, что счастливы б мы были, если бы все многоглаголания действующих или говорящих лиц комедий наших имели веселую и острую живость приведенного нами примера.
Вообще в комедиях Сумарокова должно быть много личностей, как и в других творениях русского театра. Если нынешним читателям и нельзя без посторонних объяснений понять многие намеки, то можно их угадывать. К тому ж личности были и везде пособиями младенчествующей комедии; общие характерические лица суть уже соображения просвещенной комедии. Личности дают комику средства без большого труда рассмешить зрителей своих и угодить лукавой злости, свойственной каждой публике. Комедия Сумарокова «Триссотиниус», коей название заимствовано у Мольера, представившего также живой портрет в лице Триссотина, должна метить на Тредьяковского. Тут в одной сцене есть забавный спор о букве твердо (т): которое правильнее – о трех ли ногах или об одной? Слуга Кимар, призванный Бобембиусом и Триссотиниусом сказать свое мнение о сей ученой задаче, отвечает, что он треножное твердо одноножному предпочитает: ибо у этого если нога переломится, так его и брось; а у того хотя и две ноги переломятся, так еще третья остается. Забавное самохвальство автора выказывается на заглавном листе сей комедии, которая зачата 12 января 1750, а окончена 13 января 1750 года.
В «Российском театре» есть комедия Лукина, недоброжелателя Фон-Визина и досадчика Сумарокова. Заглавие ее «Мот, любовью исправленный». В ней было бы довольно занимательности, игры и движения, если бы все происходило в действии, а не в рассказах; также нет искусству в расположении. Есть сценическая оптика, сценический глазомер, но они не были известны комикам нашим. Все у них наотрез: нет перелива в красках; все действующие обращены к зрителям лицом к лицу; профилей нет, и потому зрителю нечего всматриваться, угадывать нечего. В комедии Лукина есть характер ложного друга – Злорадов, обманывающий Добросердова. Не говорю уже о сих именах, по коим сама афиша объясняет характеры; но как зрителям удивляться плутням человека и какие должно вымышлять за него деяния, соразмерные словам его, когда он сам о себе говорит: «Раскаяние и грызение совести совсем мне неизвестны, и я не из числа тех простаков, которых будущая жизнь и адские муки ужасают. Лишь бы здесь пожить в довольствии, а там что со мною ни случится, о том не пекуся». Известна одна только комедия, в которой подобное лицо имело бы заслуженное место: это Дантова Divina Comedia. Но Лукин не Данте, и комическая сцена не ад. Чужехват, лицо из упомянутой комедии Сумарокова «Опекун», боится по крайней мере ада и говорит: «Кнута я не боюсь, да боюсь я вечной муки, а мне ее, как видно, не миновать».
В доказательство вольностей тогдашнего театра нашего приведем замечание Новикова о комедии Лукина: «Сочинитель ввел в свою комедию два смешные подлинника, которых представлявшие актеры весьма искусным и живым подражанием, выговором, ужимками и телодвижениями, также и сходственным к тому платьем зрителей весьма смешили». Сей отзыв просвещенного Новикова доказывает, что подобные личности были не только терпимы на театре нашем и угодны публике, но и не оскорбляли нравственного чувства, за которое в противном случае он бы вступился.
«Так и должно», комедия Веревкина, имела большой успех в свое время. Она сбивается несколько на дидеротовскую или немецкую среднюю драму, по крайней мере ролью старого Доблестина, который является на сцену в рубище и в оковах. Впрочем, сочинитель и сам в посвятительном письме к князю Репнину более надеется на слезы, нежели на смех зрителей. Веревкин был человек умный и образованный, язык и слог его показывают писателя довольно искусного; но комедия его вовсе без драматического действия. Вот содержание ее. Молодой Доблестин приезжает в какой-то город жениться. Невеста любит его, он ее; бабушка ее согласна на их брак. За чем же дело стало? Веселым пирком бы да и за свадебку, и комедии конец. Нет, погодите. Жених узнает в колоднике, просящем милостину, дядю своего, который беззаконно содержится в городской тюрьме, выручает его угрозами воеводе и деньгами, данными секретарю его, и наконец женится. По крайней мере не пожалуемся на запутанность действия: все просто и ясно, с первого взгляда все видишь насквозь; но пиеса не без достоинства. Разговор жив и выразителен, за исключением нескольких декламаторских амплификаций о добродетели, великодушии и прочих театральных пружинах, приводящих в движение ладони и носовые платки добронравных и слезливых зрителей. Некоторые изображения верны и довольно оригинальны: старуха Афросинья Сысоевна, воевода Протазан Бессчетной, Урывай Алтынин, с приписью подьячий, суть лица истинно комические. Сцена, в которой племянник узнает в колоднике дядю, сцены в судейской комнате, когда Урывай читает дела, а воевода зевает и наконец засыпает или когда молодой Доблестин приходит требовать освобождения дяди своего из беззаконного заточения, должны производить сильное впечатление на зрителей: они вообще наброшены живо и не без душевной теплоты. Тут есть Фока, домовый дурак; но характер его бледно назначен. Напрасно комики наши мало пользовались сим лицом, принадлежностью барского дома в старину: в нашей старой комедии домашние дураки и дуры могли бы заменять французских Фронтинов и Лизет, которые у нас совершенно не у места. Около этих лиц, не чуждых поэтической физиогномии, могли бы часто вертеться интриги и потаенные пружины действия. В доказательство неосмотрительности и неотчетливости автора укажем на следующее: молодой Доблестин, разжалобясь над несчастием колодника, предлагает ему свои услуги и место у себя в доме, если нет у него верного пристанища. Какое же пристанище вернее городской тюрьмы? Как не знать Доблестину, что колодник не властен по произволу своему переменить квартиру? Подобные несообразности и промахи встречаются поминутно в комедиях наших, обыкновенно погрешающих против действительности и условий ежедневной жизни.
Замечательнейшими и драгоценнейшими произведениями «Российского театра» должно почесть творения Екатерины Великой, если не по драматическому достоинству, то по литературной и исторической важности. Нельзя требовать от них того, чего не находим и у писателей, занимавшихся драматическим искусством как ремеслом, а не как отдыхом и увеселением. К тому же едва ли можно ожидать от писателя-венценосца того изучения людей, нравов их и характеров, которое образует комика. Должно жить с людьми, заставать их в делах жизни, так сказать, врасплох, быть самому рядовым действующим лицом на общей сцене, чтобы изведать людей во всех их видах и отношениях. Царь должен быть также земной сердцеведец по человеческой возможности. Нет сомнения, что Екатерина одарена была сею прозорливостию и дальновидностию, но глубокий взгляд политика не есть взгляд комика. Можно также предположить, что вообще женщине трудно быть драматическим писателем. Женщины имеют особенный взгляд на жизнь, на общество, на людские пороки и слабости. При всей тонкости чувства, изощренного в них природою и привычкою утаивать в себе впечатления свои, при всей верности их рассудка, когда он свободен и беспристрастен, они не имеют той постоянной, глубокомысленной наблюдательности, той опытности, которые необходимы судье. Женщина скорее и вернее нашего угадает человека, но хуже нашего знает его. В этом отношении можно применить их к отдельным существам, которые хотя и в связи с обществом, но по возвышению своему, так сказать, вне оного. Какие бы обстоятельства ни волновали жизнь их, они все не сходят с какого-то подножия и не вмешиваются в толпу на площади житейской.
Во всяком случае, несмотря на перевороты, которые могут изменить у нас драматическое искусство, творения Екатерины останутся всегда драгоценными памятниками. Кистью ее водило всегда патриотическое чувство; осмеивая пороки и дурачества, она забавлялась и поучала. Нельзя без признательности, без живейших впечатлений мысленно следовать за нею, когда она державною рукою, с чувством какого-то самоотвержения, обращалась для поучения к средствам, заимствующим силу свою от умственного владычества. Комедии ее в этом отношении блестящая дань, принесенная ею силе мысли и нравственному господству литературы. Почтенный сочинитель биографических статей, напечатанных в «Друге просвещения», говорит: «Придворные и посторонние сплетни, пронырства и затеи осмеивала она своими комедиями». Поэтому должно быть в них много портретов и частных изображений. Конечно, портреты не составляют картины, а без картины нет действия; но здесь позволительно допустить особенную пиитику. Уже самая мысль Екатерины – писать для театра – есть событие в истории искусства. Ее исторические представления в подражание Шекспиру, как сказано в оглавлении (хотя в них шекспировского и немного), были у нас первыми романтическими опытами; они могли быть великолепными театральными зрелищами. Намерение счастливое и поэтическое! Жаль, что сей пример не был богатее последствиями. При скудости своей наш театр мог бы оживиться и сделаться народным подобными представлениями. Вообще лирическое свойство поэзии нашей оказалось бы с успехом на сем поприще. Не довольствуясь преподаванием собою примера, императрица задавала драматические уроки и приближенным своим. Вследствие подобной задачи княгиня Дашкова написала комедию. Вот подробный рассказ о сем сочинении, извлеченный из неизданных записок княгини. После некоторых сердечных огорчений она была в большом унынии духа; жизнь становилась ей в тягость, и самые мрачные мысли питали в ней желание скорого конца. Императрица, услыша от нее самой признание в таком гибельном расположении духа, старалась всячески развлечь ее. Наконец присоветовала ей написать русскую комедию для эрмитажного театра, говоря, что по собственному опыту знает она, сколько подобный труд услаждает и занимает автора. Княгиня долго отговаривалась, не признавая в себе ни малейшего драматического дарования, наконец должна была согласиться на повторенное требование с тем, однако ж, условием, что первые акты будут предварительно показаны императрице и по ее откровенному приговору брошены в огонь, если того стоят. В тот же вечер написаны были два акта комедии «Тоисёков» и на другое утро представлены на суд августейшего критика. «Ее величество, – говорит автор, – повела меня в спальню свою для прочтения экспромта моего, который не стоил сей чести. Государыня смеялась при многих явлениях, и по снисходительному ли благоволению или по некоторому пристрастию ко мне, которое в ней иногда оказывалось, она сказала, что оба акта совершенно хороши. Я изложила план и развязку для предполагаемого последнего, третьего акта. Тогда ее величество снова начала меня принуждать, уговаривая распространить комедию до пяти действий; но растянутая таким образом пиеса, вероятно, тем менее выиграла, что я скучала этою работою, а интрига должна была остыть от ненужного дополнения. Наконец я дописала ее как могла, и через два дня, переписанная набело, была она уже в руках императрицы. Сия комедия была представлена на эрмитажном театре и вскоре после того напечатана». Любопытные могут отыскать ее в «Российском театре». История сего произведения гораздо замечательнее и занимательнее, нежели самое творение, и потому не скажем ничего о нем в сем последнем отношении.
Обозначив некоторыми чертами несколько комедий российского театра, мы дали понятие почти о целом. Все различие в слабых оттенках, в легких признаках большего или меньшего искусства; но полноты в действии нет нигде! Сказанное Крыловым в разборе комедии Клушина «Смех и горе» о Ветроне, что этот характер, кажется, зашел в эту поэму из другой комедии, может быть применено вообще и к лучшим лицам театра нашего. В нашей драме все лица заезжие, все вводные лица. О Княжнине здесь не упоминаем, ибо он достоин отдельного разбора. В его творениях нет природы истинной, чистой. Комедия его переработана в природу искусственную, условную. Но если допустить, что на сцене позволительно созидать мир театральный, только по некоторым отношениям соответственный миру действительному, то, без сомнения, должно признать Княжнина первым комиком нашим. «Хвастун» его не в наших нравах, но и не в нравах иноплеменных, а разве в нравах классической комедии; «Чудаки» тоже. Но ту и другую комедию перечитываешь всегда с удовольствием и смехом, чего не скажешь о прочих комедиях наших, и в особенности писанных стихами. Между сими последними утомленное внимание отдыхает и освежается при некоторых чертах остроумия и счастливых стихах, встречающихся в Клушине и в Ефимьеве, авторе комедии «Братом проданная сестра».
Со всем тем жаль, что старый театр наш в подобном забвении. Воскресить его на сцене, вероятно, уже невозможно; но, выбрав для чтения из многотомного собрания его тома три или четыре, мы заплатили бы дань признательности и уважения к людям века минувшего, которые были не хуже нашего; между тем и нынешнему поколению доставили бы чтение любопытное и если не поучительное в отношении к искусству, то не бесполезное в другом. Должно бы издать сей сокращенный театр с комментариями более историческими, нежели чисто критическими. Пока следы еще не совсем простыли и старина хранится в некоторых живых преданиях, должно поспешить отбить от нее что можно. Мы упомянули выше о сатирическом и личном направлении комедии нашей: она пользовалась правами, откровенностию, свободою, которые ныне не были бы допущены нравами нашими. Тем более можем мы обратить в пользу свою нескромности ее и своевольства. К чести нашей старой комедии заметим, что она не в бровь, а в самый глаз колола пороки и злоупотребления, не щадя ни их, ни промышляющих ими. Такие открытые нападения мало благоприятствуют искусству, которое, содействуя и самой истине, должно быть несколько лукаво. Назвать глупца глупцом, плута плутом есть обязанность бесстрашной истины и подвиг прямодушия; но тут нет ни эпиграммы, ни остроумия. Сатира действует стрелами, а не дубиной, которая также есть истина, и самая твердая и разительная. Зрителям голая правда невыгодна, ибо тогда простота в ущерб удовольствию; но нам, отдаленным судиям, нам истина дороже удовольствия, и чем нравы обнаженнее, чем выражение их грубее, тем лучше, ибо тем достовернее могут быть наши наблюдения и исследования. Главные пружины комедии нашей были злоупотребления судей и домашней, то есть помещичьей, власти. И в этом отношении она есть, в некотором смысле, политическая комедия, если нужно ее обозначить каким-нибудь особенным родом. [Почти такова и басня Крылова, в которой так много драматических лиц и действия.]
Глава VIII
Что сказано Лагарпом о Мольере, еще с большею справедливостью может быть у нас применено к Фонвизину: «Похвала писателя заключается в его творениях. Можно сказать, что похвала Мольеру заключается в предшественниках и преемниках его». Поистине, читая Фон-Визина, чувствуешь часто недостатки его; читая писавших у нас для комической сцены прежде и после его, удивляешься одному его превосходству. Фон-Визин не был решительно драматиком, не был и комиком, даже каков например Княжнин; по крайней мере в художественном отношении последний был изобретательнее его в распоряжении, в хозяйственном устройстве комедии. Басня обеих комедий автора нашего слаба и бедна, в картине его есть игривость и яркость, но нет движения: это говорящая картина – и только; но и то говорят в ней не всегда участвующие лица, а часто говорит сам автор. Все это правда; но живое чувство истины, мастерское изображение портретов с натуры, хотя и не во весь рост, удачная съемка русских нравов без примеси красок чуждых или неестественных, свобода и оригинальность, с которою выливается у него комическая фраза, русская веселость, которая должна существовать, как есть русская физиогномия физическая и нравственная, все это образует характер автора и отличительное достоинство его, неоспоримое, неотъемленное. В слоге его есть какое-то движение, какая-то комическая мимика, приспособленные с большим искусством к действующим лицам его. Определить, в чем состоит она, невозможно; но чувство ее постигает.
«Бригадир» более комическая карикатура, нежели комическая картина; но здесь карикатурный отпечаток не признак безвкусия, а выражение ума оригинального: тут есть поэзия веселости. Портретный живописец несколько идеализирует свой подлинник с целью изящною; карикатурный мастер идеализирует свой в смешном и уродливом виде; но и тот и другой не изменяют истине. Дидерот (написавший весьма замечательное рассуждение о драматической поэзии, в котором из-за мрака парадоксов блещут много светлых и смелых истин) сравнивает фарсы с гротесками Кало (Calot), в коих сохранены главные черты человеческого лица. «Не каждому дана возможность, – говорит он, – уродовать таким образом. Если полагают, что гораздо более людей, способных написать „Пурсоньяка“, нежели „Мизантропа“, то ошибаются».
Может быть, мысль представить шестидесятилетнего бригадира влюбившегося нечаянно в советницу, которую узнал он недавно, а советника также скоропостижно влюбившегося в старую бригадиршу, не совсем правдоподобна: тут есть какая-то симметрия в волокитстве, которая забавна в последствиях своих, но неестественна в начале. Допустим еще грехопадение советника, лицемера и святоши, который насильно выдает дочь свою за сына бригадирши, чтобы по родству чаще видеться с возлюбленною сватьею, хотя и старухою, как значится из дела, но дурачество и поползновение к соблазну бригадира, который выведен на сцену человеком грубым, но довольно благоразумным, кажется, решительно противуречит истине. Зато с какою непринужденною веселостью исполнена эта мысль! Как хорошо явление, где советник, прикрывая грешные желания свои святостию речей, признается бригадирше в любви, а она отвечает ему с простотою, что она церковного-то языка столько же мало смыслит, как и французского, которым, на беду ее, щеголяет сын, недавно возвратившийся из Парижа! Открытие в любви бригадира пред советницею хотя не так оригинально, но в свою очередь забавно. Объяснение же во взаимной любви советницы и бригадирского сынка, жениха падчерицы ее, не только исполнено комической веселости, но и комической истины; оно совершенно в провинциальных нравах, разгадывается на картах и вырывается восклицаниями: «Ты керовая дама!», «Ты трефовой король!». Как живо переносит нас сие явление во времена простосердечного волокитства, которое, не ломая головы над сочинением любовных писем, выражало себя просто симпатическими мастями или конфетными билетцами, писанными Сумароковым для обихода страстных любовников! Жаль нравственности, но всех бледнее и всех скучнее в комедии законная любовь Софьи и Добролюбова, довершающая общую картину нежных склонностей, превративших дом советника в уголок Аркадии. В «Бригадире» в первый раз услышали на сцене нашей язык натуральный, остроумный: вот где Фон-Визин является писателем искусным, а не в мнимом высоком слоге, начиненном славянскими выражениями, пред коими так умильно раболепствуют наши критики. В разговоре действующих лиц можно заметить несколько натяжек, несколько эпиграмм, слишком увесистых, не отлетающих от разговора, но брошенных поперек его самим автором. Кое-где встречаются шутки, так сказать, слишком заряженные: шутка, слишком туго набитая, как орудие не попадает в цель, а разрывается в сторону. Таковы многие из речей, относящихся до Парижа, до несчастия быть русским, и тому подобные. Можно заметить некоторые отступления, охлаждающие разговор; так, например, в явлении между советником и дочерью его, вместо того чтобы говорить о предстоящем ей браке, они рассекают смысл слов «виноватый» и «правый». Впрочем, Фон-Визин был большой охотник до сей анатомии слов и часто рассекал их мыслью острою и проницательною. Все критические замечания наши подтверждают сказанное выше: Фон-Визин не был драматическим творцом, а только писателем комическим, в чем большая разница. Выступая на театр, он не был побуждаем желанием творить, испытывать силы и соображения свои в устроении жребия лиц, коими населял свою сцену. Драматический писатель есть некоторым образом провидение мира, им созданного: он также должен по таинственным путям вести создания свои к цели, оправдывающей предназначения его; должен из противоречий, из сшибок страстей и польз извлечь одно целое, из разногласий согласие, из беспорядков порядок. Фон-Визин не имел в виду сих обширных предначертаний: он хотел просто вылить в некоторые из драматических форм частные свои наблюдения, свои мысли о том и о сем, расцветить кистью своею лица, которые встречал в обществе или которые представляло ему воображение, созидая вымышленные образы по чертам и очеркам действительных.
Влияние, произведенное комедиею Фон-Визина, можно определить одним указанием: от нее звание бригадира обратилось в смешное нарицание, хотя сам бригадирский чин не смешнее другого. Нарицание пережило даже и самое звание: ныне бригадиров уже нет по табели о рангах, но есть еще род светских староверов, к которым имя сие применяется. Кажется, в Москве бригадирство погребено было смертью одних и почетною метемпсихозою прочих. Петербургские злоязычники называют Москву старою бригадиршею.
В комедии «Недоросль» автор имел уже цель важнейшую: гибельные плоды невежества, худое воспитание и злоупотребления домашней власти выставлены им рукою смелою и раскрашены красками самыми ненавистными. В «Бригадире» автор дурачит порочных и глупцов, язвит их стрелами насмешки; в «Недоросле» он уже не шутит, не смеется, а негодует на порок и клеймит его без пощады: если же и смешит зрителей картиной выведенных злоупотреблений и дурачеств, то и тогда внушаемый им смех не развлекает от впечатлений более глубоких и прискорбных. И в «Бригадире» можно видеть, что погрешности воспитания русского живо поражали автора; но худое воспитание, данное бригадирскому сынку, это полупросвещение, если и есть какое просвещение в поверхностном знании французского языка, в поездке в чужие краи без нравственного, приготовительного образования, должны были выделать из него смешного глупца, чем он и есть. Невежество же, в котором рос Митрофанушка, и примеры домашние должны были готовить в нем изверга, какова мать его, Простакова. Именно говорю: изверга, и утверждаю, что в содержании комедии «Недоросль» и в лице Простаковой скрываются все пружины, все лютые страсти, нужные для соображений трагических; разумеется, что трагедия будет не по греческой или по французской классической выкройке, но не менее того развязка может быть трагическая. Как Тартюф Мольера стоит на меже трагедии и комедии, так и Простакова. От авторов зависело ее и его присвоить той или другой области. Характер и личность остались бы те же, но только приноровленные к узаконениям и обычаям, существующим по одну или другую сторону литературной границы. Что можно назвать сущностью драмы «Недоросля»? Домашнее, семейное тиранство Простаковой, содержащей у себя, так сказать, в плену Софью, которую приносит она на жертву корыстолюбию своему, выдавая насильно замуж сперва за брата, а потом за сына. Как характеризована она самим автором? Презлою фуриею, которой адский нрав делает несчастие целого дома. Все прочие лица второстепенны: иные из них совершенно посторонние, другие только примыкают к действию. Автор в начертании картины дал лицам смешное направление; но смешное, хотя у него и на первом плане, не мешает разглядеть гнусное, ненавистное в перспективе. В семействах Простаковых, когда, по несчастию, встречаются они в мире действительности, трагические развязки не редки. Архивы уголовных дел наших могут представить тому многочисленные доказательства. Вот нравственная стррона творения сего, и патриотическая мысль, одушевляющая оное, достойна уважения и признательности! Можно сказать, что подобное исполнение не только хорошее сочинение, но и доброе дело, что, впрочем, можно применить и ко всякому изящному творению, ибо нет сомнения, что оно всегда имеет нравственное действие. Между тем и комическая сторона «Недоросля» не менее удачна. В сей драме заметен один недостаток, уже замеченный выше: недостаток изобретения и неподвижность события. Из сорока явлений, в числе коих несколько довольно длинных, едва ли найдется во всей драме треть, и то коротких, входящих в состав самого действия и развивающихся из него, как из драматического клубка. Первое действие почти с начала до конца ведено драматически. В трех первых явлениях мастерски выставлен характер Простаковой. Первое явление заключается в нескольких словах, сказанных ею, но они так выразительны, что его можно почесть прекрасным изложением не действия драмы, потому что не оно главное, но главного лица, которому все прочее служит одною обставкою. Разговор ее с портным Тришкою или, лучше сказать, пожалованным в портные исполнен комической силы. Веселость автора совершенно приноровлена к лицам; сцена совершенно русская, снятая с природы. Перепалка возражений между госпожою и портным поневоле оживлена драматическим кресчендо и кончается неодолимым возражением его: «Да первой-то портной, может быть, шил хуже и моего!» Поболее таких явлений – и Фон-Визин был бы один из остроумнейших комиков. Характер мужа в следующем явлении обрисовывается значительно и резко; за исключением одного двусмыслия (неприличного и слишком площадного), все явление очень хорошо. Вообще все сцены, в которых является Простакова, исполнены жизни и верности, потому что характер ее выдержан до конца с неослабевающим искусством, с неизменяющеюся истиною. Смесь наглости и низости, трусости и злобы, гнусного бесчеловечия ко всем и нежности, равно гнусной, к сыну, при всем том невежество, из коего, как из мутного источника, истекают все сии свойства, согласованы в характере ее живописцем сметливым и наблюдательным. В последних явлениям автор показал еще более искусства и глубокого сердцеведения. Когда Стародум прощает Простакову и она; встав с коленей, восклицает: «Простил! ах, батюшка, простил! Ну, теперь-то дам я зорю канальям своим людям», – тут слышен голос природы. Скупость ее прорывается весьма забавно в сцене, когда Правдин, назначенный от правительства опекуном над деревнею ее, рассчитывается с учителями Митрофанушки. Тут уже не хвастает она, как прежде, познаниями своего сына и невольно говорит Кутейкину: «Да коль пошло на правду, чему ты выучил Митрофанушку?» Но последняя черта довершает полноту картины, сосредоточивая все гибельные плоды злонравия ее и воспитания, данного сыну. Лишенная всего, ибо лишилась власти делать зло, она, бросаясь обнимать сына, говорит ему: «Один ты остался у меня, мой сердечный друг Митрофанушка!», а он отвечает ей: «Да отвяжись, матушка, как навязалась!» Признаюсь, в этой черте так много истины, эта истина так прискорбна, почерпнута из такой глубины сердца человеческого, что по невольному движению точно жалеешь о виновной, как при казни преступника, забывая о преступлении, сострадательно вздрагиваешь за несчастного. В начертании характера Простаковой Фон-Визин был глубоким исследователем и живописцем. Сказывают, что французский комик Пикар имел привычку излагать в виде романа и приготовительного труда историю главных лиц комедий своих. Этим способом судил он и других комиков. Правило остроумное и полезное! Из того, что видим на сцене, мы коротко знаем Простакову и могли бы начертать полную биографию ее. Не все комические портреты так поучительны и откровенны. У многих наших комиков узнаешь о представленных ими лицах только то, что сказано про них на афишах. Скотинин карикатура: он в роде театральных тиранов классической трагедии и говорит о любви своей к свиньям как Димитрий Самозванец Сумарокова о любви к злодействам. Но сцена его с Митрофанушкою и Еремеевною очень забавна. Вообще характер мамы, хотя вскользь обозначенный, удивительно верен: в нем много русской холопской оригинальности. Пересказывают со слов самого автора, что, приступая к упомянутому явлению, пошел он гулять, чтобы в прогулке обдумать его. У Мясницких ворот набрел он на драку двух баб, остановился и начал сторожить природу. Возвратясь домой с добычею наблюдений, начертал он явление свое и вместил в него слово «зацепы», подслушанное им на поле битвы. Роль Стародума можно разделить на две части: в первой он решитель действия и развязки, если не содействием, то волею своею; в другой он лицо вставное, нравоучение, подобие хора в древней трагедии. Тут автор выразил несколько истин, изложил несколько мнений своих. В доказательство, что эта часть не идет к делу, напомним, что в представлении многое выкидывается из роли Стародума. Была бы пиеса написана хорошими стихами, то, вероятно, терпение партера не утомилось бы отступлениями; но невыгода Стародума пред древним хором в том, что сей выражается поэзиею лирическою, а тот дидактическою прозою, которая скучна под конец. В прозе должно быть бережливее, несмотря на Дидерота, которому казалось, что на театре можно рассуждать о важнейших нравственных запросах, не вредя быстрому и стремительному ходу драматического действия. Но дело в том, что Дидерот проповедовал в свою пользу: он, как и Фон-Визин, был несколько декламатор и любил поучать. Можно еще прибавить, что многое из нравоучений Стародума хотя и весьма справедливо и назидательно, но довольно обыкновенно. Анатомия слов, любимое средство автора, выказывается и здесь. Сцену Стародума с Милоном можно назвать испытанием в курсе практической нравственности и сценою синонимов, в которой, как в словаре, рассекается значение слов «неустрашимость» и «храбрость». Нет сомнения, что в обществе встречаются говоруны или поучители, подобные Стародуму; но правда и то, что они скучны и что от них бегаешь. На сцене они еще скучнее, потому что в театр ездишь для удовольствия, а слушая их, подвергаешься скуке добровольной. Между тем первое явление пятого действия приносит честь и писателю и государю, в царствование коего оно написано. Может быть, заметим еще, что Стародум, разбогатевший в Сибири и нечаянно возвращающийся, чтобы обогатить племянницу свою, сбивается несколько на непременных дядей французской комедии, которые для развязки комической интриги падали из Америки золотым дождем на голову какого-нибудь бедного родственника.
Роли Милона и Софьи бледны. Хотя взаимная склонность их одна из главных завязок всего действия, но счастливой развязке ее радуешься разве из беспристрастной любви к ближнему. Правдин чиновник; он разрезывает мечом закона сплетение действия, которое должно б быть развязано соображениями автора, а не полицейскими мерами наместника. В наших комедиях начальство часто занимает место рока (fatum) в древних трагедиях; но в этом случае должно допустить решительное посредничество власти, ибо им одним может быть довершено наказание Простаковой, которое было бы неполно, если бы имение осталось в руках ее. Кутейкин, Цифиркин и Вральман забавные карикатуры; последний и слишком карикатурен, хотя, к сожалению, и не совсем несбыточное дело, что в старину немец кучер попал в учители в дом Простаковых.
Мне случалось слышать, что Фон-Визина упрекали в исключительной цели, с которою будто начертал он лицо Недоросля, осмеивая в нем неслужащих дворян. Кажется, это предположение вовсе неосновательно. Во-первых, Фон-Визин не стал бы метить в небывалое зло. Одни новые комики наши стали сочинять нравы и выдумывать лица. Дворянство наше винить можно не в том, что оно не служит, а разве в том, что оно иногда худо готовится к службе, не запасаясь необходимыми познаниями, чтоб быть ей полезным. Недоросль не тем смешон и жалок, что шестнадцати лет он еще не служит: жалок был бы он служа, не достигнув возраста рассудка; но смеешься над ним оттого, что он неуч. Правда, что правило Стародума, по которому в одном только случае позволяется дворянину выходить в отставку – когда он внутренно удостоверен, что служба его прямо пользы отечеству не приносит, слишком исключительно. Дворянин пред самым отечеством может иметь и без службы священные обязанности. Дворянин, который усердно занимался бы благоустройством и возможным нравственным образованием подвластных себе, воспитанием детей, какою-нибудь отраслью просвещения или промышленности, был бы не менее участником в общем деле государственной пользы и споспешником видов благонамеренного правительства, хотя и не был бы включен в списки адрес-календаря. К тому же правило Стародума несбыточно в исполнении: в государстве нет довольно служебных мест для поголовного ополчения дворянства. Должно признаться, что и Правдин имеет довольно странное понятие о службе, говоря Митрофанушке в конце комедии: «С тобою, дружок, знаю что делать: пошел-ка служить!» Ему сказать бы: «пошел-ка в училище!», а то хороший подарок готовит он службе в лице безграмотного повесы.
Успех комедии «Недоросль» был решительный. Нравственное действие ее несомненно. Некоторые из имен действующих лиц сделались нарицательными и употребляются доныне в народном обращении. В сей комедии так много действительности, что провинциальные предания именуют еще и ныне несколько лиц, будто служивших подлинниками автору. Мне самому случалось встретиться в провинциях с двумя или тремя живыми экземплярами Митрофанушки, то есть будто служившими образцом Фон-Визину. Вероятно, предание ложное, но и в самых ложных преданиях есть некоторый отголосок истины. В «Бригадире» есть тоже намеки на живые лица, и между прочими на какого-то президента коллегии, который любил великорослых и по росту определял подчиненных своих на места. Если правда, что князь Потемкин после первого представления «Недоросля» сказал автору: «Умри, Денис, или больше ничего уже не пиши!», то жаль, что эти слова оказались пророческими и что Фон-Визин не писал уже более для театра. Он далеко не дошел до геркулесовых столпов драматического искусства; можно сказать, что он и не создал русской комедии, какова она быть должна; но и то, что он совершил, особенно же при общих неудачах, есть уже важное событие. Шлегель, разбирая творения двух британских драматиков (Бьюмонт и Флетчер), говорит, что они соорудили прекрасное здание, но только в предместиях поэзии, тогда как Шекспир в самом средоточии столицы основал свою царскую обитель. То же скажем и о трудах Фон-Визина, прибавя, что наша столица еще мало застроивается, что если в некоторых новейших зданиях и оказывается более вкуса в архитектуре, лучшая отделка в частных принадлежностях, то в зодчестве Фон-Визина более прочности, уютности и приноровки к потребностям и климату отечественным; наконец, что средоточная площадь столицы нашей еще пустынно ожидает драматических чертогов, для коих не родились достойные строители.
Странно, что направление, данное автором нашим, имело мало последователей в литературном отношении: ибо нельзя назвать последованием ему то, что, сходно с замечанием одного остроумного критика, комедия наша расположилась в лакейской как дома или принесла лакейские нравы и язык в гостиные, потому что Фон-Визин и в дворянском семействе нашел Простаковых. Наши комики переняли у него некоторые приемы, положения, местность, думая, что в них-то и заключается вся комическая сила; но она у него потому сила, что не изыскана, а коренная, природная. Напротив же, у его последователей то же самое есть бессилие, потому что оно заимствованное и неестественное.
Я знаю у нас только одну комедию, которая напоминает комические соображения и производство Фон-Визина: это «Горе от ума». Сие творение, имеющее в рукописи более расхода, нежели многие печатные книги (что, впрочем, почти неминуемо), при появлении своем судимо было не только изустно, но и печатно двояким предубеждением, равно не знавшим меры ни в похвалах, ни в порицаниях своих. Истина равно чужда Сеидам и Зоилам. Буду говорить о сей комедии беспристрастно; моя откровенность тем свободнее будет, что она не связана прежними, обязательствами. Я любил автора, уважал ум и дарования его; вероятно, я один из тех, которые живее и глубже были поражены преждевременным и бедственным концом его; но сам автор знал, что я не безусловный поклонник комедии его; вероятно, даже в глазах его умеренность моя сбивалась на недоброжелательство по щекотливости, свойственной авторскому самолюбию, и по сплетням охотников, всегда ищущих случая разводить честных людей. Комедия Грибоедова не комедия нравов, а разве обычаев, и в этом отношении многие части картины превосходны. Если искать вывески современных нравов в Софии, единственном характере в комедии, коей все прочие лица одни портреты в профиль, в бюст или во весь рост, то должно сказать, что эта вывеска поклеп на нравы или исключение, неуместное на сцене. Действия в драме, как и в творениях Фон-Визина, нет, или еще и менее. Здесь почти все лица эпизодические, все явления выдвижные: их можно выдвинуть, вдвинуть, переместить, пополнить, и нигде не заметишь ни трещины, ни приделки. Сам герой комедии, молодой Чацкий, похож на Стародума. Благородство правил его почтенно; но способность, с которою он ex-abrupto проповедует на каждый попавшийся ему текст, нередко утомительна. Слушающие речи его точно могут применить к себе название комедии, говоря: «Горе от ума!» Ум, каков Чацкого, не есть завидный ни для себя, ни для других, В этом главный порок автора, что посреди глупцов разного свойства вывел он одного умного человека, да и то бешеного и скучного. Мольеров Альцест в сравнении с Чацким настоящий Филинт, образец терпимости. Пушкин прекрасно характеризовал сие творение, сказав: «Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умен». Сатирический пыл, согревающий многие явления, никогда не выдохнется; комическая веселость, с которою изображены многие частности, будет смешить и тех, которые не станут искать в сей комедии зеркала современного. Если она не лучшая сатира наша в литературном отношении, потому что небрежность языка и стихосложения доведены в ней иногда до непростительного своеволия, то по крайней мере она сатира, лучше и живее всех прочих обдуманная. Замечательно, что сатирическое искусство автора отзывается не столько в колких и резких эпиграммах Чацкого, сколько в добродушных речах Фамусова. Продолжительная ирония утомительна: порицание под видом похвалы скоро становится приторно; но здесь автор так искусно, так глубоко вошел в характер Фамусова, что никак не различишь насмешливости комика от замоскворецкого патриотизма самого Фамусова. Таков, но не в равной степени превосходства, и Скалозуб. По двум этим изображениям можно заключить несомненно, что в Грибоедове таился будущий комик. Он и творец «Недоросля» имеют то свойственное им преимущество, что они прямо, так сказать живьем, перенесли на сцену черты, схваченные ими в мире действительности. Они не переработывали своих приобретений в алхимическом горниле общей комедии, из коего все должно выходить в каком-то изготовленном и заранее указанном виде. Самые странности комедии Грибоедова достойны внимания: расширяя сцену, населяя ее народом действующих лиц, он, без сомнения, расширил и границы самого искусства. Явление разъезда в сенях, сие последнее действие светского дня, издержанного на пустяки, хорошо и смело новизною своею. На театре оно живописно и очень забавно. У нас вообще мало думают об животворении сцены, о сценических впечатлениях, забывая, что недаром драма называется зрелищем и происходит пред зрителями. Многие наши комедии суть род разговоров в царстве мертвых. Пред вами не мир действительный, не люди, а тени бесплотные, безличные. Все в них неосязательно, неопределительно; все скользит по чувствам и по вниманию. Комедия наша не есть картина ни жизни внутренней, ни внешней. Она не смешивается с толпою на площади и не проникает в сокровенные таинства домашнего быта. Это что-то отвлеченное, умозрительное, условное, алгебраическая задача без применения, где а и b и с и d мертвые буквы и мертвые лица. Скажем окончательно, что если «Горе от ума» творение и не совершенно зрелое, во многих частях не избегающее строжайшей критики, то не менее оно явление весьма замечательное в драматической словесности нашей. По нем должны мы жалеть о ранней утрате писателя, который подавал большие надежды, имел многие весьма разнообразные познания, был одарен умом и пылким и острым и тою гордою независимостию, которая, пренебрегая тропами избитыми, порывается сама проложить следы свои по неиспытанной дороге. В подобных покушениях успех не всегда верен или полон, но и самые покушения сии остаются в памяти народной; признаки движения, они прорезываются неизгладимыми чертами на поприще умственной деятельности, тогда как и самые успехи посредственности, протоптанные по указным следам и затоптанные в свою очередь другими, не отделяются от грунта и друг друга поглощают. Вот почему комедия Грибоедова, в целом не довольно обдуманная, в частях и особенно в слоге часто худо исполненная, остается всегда на виду, а многие другие комедии театра нашего, осмотрительнее соображенные и правильнее написанные, пропадают без вести, не возбудив к себе никакого сочувствия общества. Живой живое и думает; живой живое и любит. [В творении Грибоедова нет правильности, но есть жизнь; оно дышит, движется. В других комедиях правильности более, но они автоматы.] Может быть, у нас есть еще одна комедия, которую можно не сравнивать, а издалека уподобить комедиям Фон-Визина: это «Вести, или Убитой живой», сочинение графа Ростопчина. В ней нет изящной отделки, нет искусства, в ней не пробивается рука художника, но есть русская веселость и довольно верная съемка природы. Не понимаю, почему не имела она успеха на сцене и совершенно упала в первое представление. Вероятно, немногие и читали ее, хотя она и напечатана. Автор «Мыслей вслух на красном крыльце» и так называемых «Афишек 1812 года» заслуживал бы оригинальностью своею более любопытства и внимания.
Глава IX
Мы мало следовали в записках своих хронологической связи. За частыми промежутками и пропусками в сведениях наших, мы не могли сцеплять события в обстоятельства в последовательном порядке. Пока в самой «Исповеди» автора имели верного себе вожатого, ми шли за ним; но после, когда только изредка, сбивчиво и отдельно, встречались нам следы его, мы должны были отказаться от постепенности в повествовании. Довольствуясь соображением разных видов и подведением их под одну точку зрения, мы старались более сосредоточивать события, нежели развивать их в пространстве. Знаем заранее, что нас могут обвинять в сей сбивчивости и еще более в частых отступлениях от предмета нашего. Обязанность русского биографа не затруднительна, если он судит себя обойти один очерк, так сказать, обведенный тенью лица, которое он списывает; но как стеснить себя подобным ограничением? как осудить себя на должность слуги, который только следует за господином своим, проводит его до дверей, но сам не входит с ним во внутренность покоев? а входя с ним, как сосредоточить взоры свои на него одного и не разделить внимания своего между им и обществом, в котором он находится? Таким образом любопытство расширяет мало-помалу круг наблюдений: не отступая совершенно от следимого лица, теряешь его на минуту из вида, чтобы удобнее находить его в общей связи с современными людьми и обстоятельствами. Вот как мы думали. Правило Жакото: «все во всем» было и нашим правилом. В сей статье соберем несколько частностей из жизни автора нашего, которые не подходили под другие отделения.
Мы уже знаем, что вступление его в общество было благоприятно для его самолюбия; но долго не мог он привыкнуть к одиночеству своему в Петербурге. Удовольствия семейной Московской жизни, разлука с родными, и в особенности с сестрою, бывшею после замужем за приятелем его, Аргамавовым, тяготили его воспоминаниями и впечатлениями. В нескольких письмах его к сестре, писанных в сию эпоху, находим свидетельства сего расположения. Не смотря на то, что он любил общество и имел потребность их нем, кажется, что он любил удовольствия тесного круга коротких приятелей еще более, нежели блестящие рассеяния совершенно светской жизни. Ему нужно было свыкнуться с людьми, которых он видел, запросто обжиться с ними, и потому он был более посетитель, нежели действующее лицо, на сцене Петербургского большого света. Может быть, в сих семейных, домашних свойствах его мы найдем объяснение, почему не мог он ужиться в чужих краях, скучал там, где все веселились, и сердился тому, чему другие радовались. Сообщаем несколько выписок из писем его к сестре. Они покажут его расположение, а между тем и некоторые черты из тогдашнего общежития.
С.-Петербург, 28 января 1764.
«Завтра выедет отсюда Василий Алексеевич Аргамаков, и я вздумал с ним написать к тебе побольше и на письмо от 22 января ответствовать.
О всех моих обстоятельствах точно сведать можешь от того, кто отдаст тебе письмо сие. Четыре месяца был он свидетелем моей жизни и принимал участие во всем, что со мною ни случалось. Склонности и сходство нравов соединили нас так много, что произошло оттуда истинное дружество. Рассуди из того, что и от вас он должен быть так принят, как мой друг. Он в Москве чужестранец, так, как я здесь, и если будет он иметь на первый случай нужду занимать деньги, то пожалуй, попроси от меня батюшку, чтоб он его в таком случае не оставил и рекомендовал бы его тем, у кого есть деньги. Четыреста душ, которые он имеет, кажется, кредит ему сделать могут,
Впрочем, красноречивое твое увещание меня утешило. Ты имеешь великой дар увещевать других, и я стал сам от того веселее. Совсем тем ты напрасно думаешь, что жизнь твоя хуже моей. Я того понять не могу: веселья у вас гораздо приятнее, нежели здесь, и наши, поверь, стоют не меньше ваших. Здесь деньги на одном месте сидеть не любят.