– Не всегда… Да и кому прикажешь?
– Как – кому? И как это – не всегда? Кто бы мог тебя ослушаться? – с жаром вскрикнула бойкая, живая цесаревна.
– Не об ослушании я говорю. Ослушанья не может быть, а задержка может быть; и когда потребуешь – не найдут тех, кого нужно… Говорю я тебе, и еще повторяю.
– Скажи же, мамаша, кого нужно тебе: я сама пошлю.
– А если нет – ну что же ты сделаешь? Я посылала… Сказали: ушел… нет и негде взять, нельзя человеку торчать здесь. Был недавно, когда понадобилось, глядишь – нет.
– Нет одного – другие могут быть, прикажи другим!
– Спорщица ты, Лиза, – больше ничего. Крикунья… Нельзя так настаивать. Нужно делать все тише, мягче обращаться к людям, особенно к таким, которых уважаешь.
– Ну конечно, мамаша. Не суди только обо мне, что будто я не больше как крикунья. Я понимаю, что нужно взыскивать с разбором. Однако… Если дело так тебя беспокоит и нет одного слуги, поручи другому.
– Заметь, моя милая, что окружающие нас в мнении нашем значат не одно и то же. Одному можно доверить больше, другому меньше. И прежде чем заставлять делать, нужно испытать человека, годен ли? А как подумаешь об этом, да и раздумаешься: лучше ли выйдет перемена? Задашь себе такой вопрос – иное и отложишь. И подождешь. Особенно если является желание сделать… хорошее… Терпение подскажет и лучше… как сделать.
– Терпение, мамаша, однако, может оказаться промедлением. Хорошо, как можно подождать, а как нельзя… Тогда – мой совет – лучше приказывай, чтобы сделали.
– Слушай же: приказ я отдала бы, положим, секретарю – а Макарова, говорят, теперь нет. Он мой секретарь, а как человек – устал уже. Что же его тревожить мне, вечером?
– Ну хорошо, оставь его отдыхать. И если секретаря нет, мамаша, – упрашивала теперь нежно цесаревна, – только не огорчайся – и я могу быть твоим секретарем. Ведь я люблю тебя, ты знаешь. Стало быть, можешь мне приказывать что нужно: я напишу и вместо секретаря указ. Право, мамаша, напишу – вот увидишь. Девицы, дайте бумагу и перья!
И цесаревна сошла с постели и села у стола, на котором горели восемь свечей в высоком шандале. Бумага оказалась на столе, и перья были тут же. Одно перо взяла в руку цесаревна Елизавета Петровна и с сознанием важности принимаемой роли произнесла громко:
– Приказывайте же, ваше величество, что писать?
– Гм, что писать?.. И ты хочешь писать? Напиши же на первый случай, что я жалую возлюбленную дочь нашу, цесаревну Елизавету Петровну, в наши кабинетные секретари.
Перо заскрипело, и через несколько мгновений цесаревна произнесла:
– Готово!
– И подпиши за нас: Екатерина.
– Написала.
– Поздравляю с новой должностью!
– Рада стараться, ваше императорское величество! Прошу снисходить только, коли что и не так окажется.
И шутница цесаревна низко кланялась, встав со стула.
– Быть по сему! – внятно ответила Екатерина I. – Будем милостивы. Только будь усерден, секретарь.
– Буду стараться заслужить милостивое мнение вашего величества, – буду стараться усердно. А теперь что еще угодно повелеть?
– Пиши: «Пожаловали Мы любезно-верную нам, состоящую при наших детях, Авдотью Ильину Клементьеву в баронши и в штацкие дамы с положенным жалованьем».
Авдотья Ильинична, услышав продиктованный указ о ней, подошла и, поклонившись в ноги ее величеству, облобызала августейшую десницу.
– Еще что угодно повелеть? – спросил августейший секретарь.
– А подписано?
– Все как следует. Прочитать велите?
– Не надо… Верю.
– Что прикажете вашему верному секретарю, государыня?
– А верен он мне? Как вы думаете? – обратилась государыня к окружающим ее женщинам, подмигивая. – Ты какого мнения, Анисья Кирилловна? – взглянув на стоявшую поодаль девицу Толстую, спросила государыня, сжимая серьезно губы.
– Полагать надо, верен будет, ваше величество. Как быть неверну при таких милостях? Легко ли, прямо в секретари!.. Вот мы, грешные, не один десяток лет грамотки всяки разные писывали, да до ранга и поднесь не дослужилися.
– Пиши же, секретарь, еще: «Повелели Мы любезно-верной нашей камер-девице Анисье Кирилловой, дочери Толстой, за многие годы службы при нас и за приказные труды, триста дворов отсчитать из подмосковных наших, полюднее да подомовитее…»
И Толстая, приблизясь, принесла свою верноподданническую благодарность, как и пожалованная в баронессы Клементьева.
– Готово, ваше величество, и подписано. Еще что угодно?
– Ваше величество, не запамятуйте и службы верного слуги вашего! – вдруг раздался голос из-за двери, и в проеме ее показалась бравая фигура Ушакова, отвешивавшего низкие поклоны.
– Чего же желаешь, Андрей Иваныч? Коли дворов – укажи, где есть свободные. Почему не дать, можно.
– Я не о себе осмеливаюсь докладывать вашему величеству, а дерзаю напомнить о несчастливце. На службу ваше величество вызвали из заточения, а за терпение безвинное не награжден.
Лик ее величества заалел румянцем оживления.
– Виновата: чуть было не забыла. Спасибо, Андрей Иваныч: всегда нам напоминай о достойных людях. Пиши, секретарь: «Пожаловали мы Ивана Балакирева в офицерский чин, в Преображенскую гвардию, и быть при нас у поручений особенных. Дать ему триста дворов, где пожелает, и оклад отпускать из соляных денег… и сшить ныне же, в приказ, мундир, а во что обойдется подать счет для уплаты… из комнатного расхода».
– Написано и подписано! – через несколько минут произнесла цесаревна Елизавета Петровна.
Ушаков все стоял в дверях и кланялся.
– Не надоумишь ли, Андрей Иваныч, еще кого нужно чем пожаловать… из быв… по твоей части.
– Рази, ваше величество, помиловать изволите: из ссылки воротить взяточницу, как бишь ее. Прости Господи… эти немецкие прозванья!.. Память-от не гораздо напоминает… вертится, а на язык не попадает… Полк… Волк… Болк… Балкину?
– Да, да… Правда… Пиши, Лиза: «Оказывая наше монаршее милосердие… повелеваем…»
– «Простирая монаршее милосердие и на впадших в проступки, снисходя к раскаянию…» – будет лучше, ваше величество, – на площадь выводили и вины паскудные читали… – высказался тоном ментора Андрей Иванович Ушаков, заслужив и на этот раз милостивую улыбку.
– Хорошо… напиши так… будет чувствительнее… Поправь: «…повелеваем Авдотью Балк из ссылки воротить и быть ей к нам… верною службою загладить прошлое…»
– Истинно, ваше величество, и царскую прозорливость оказать изволили в изъявлении таковыми терминами… помилование изрекая… – с почтительным поклоном опять высказал Ушаков, войдя в роль дельца, а уже не просто напоминая канцелярские формы и приличия.
Опять милостивая улыбка со взглядом августейшего поощрения. Ушаков вырос чуть не на четверть от такого обильного излияния благосклонности, с первого же отважного шага, в заявлении деятельной преданности. Видя внимание государыни, он задумал увенчать смелую попытку еще более решительным предложением, которое, в случае принятия его, должно было оградить Ушакова от подвохов. «Уже поздно будет тогда подставлять ножку нам, – думал он, – когда получим право доклада свободного от себя, а не по призыву!..»