– Э-м-м. А ты это… – Сконфужено промямлил он. – Тебе-то на что? Твои в барышной, говорю же.
Иван посмотрел на дворского с интересом. То, что столь высокомерного зазнайку вдруг смутил простой вопрос, несказанно удивило Воргина.
– Да хотел тартыгам показать. Для острастки. Дабы малость размягчились.
– Ах, вон чего. – Взгляд дворского растерянно забегал. – Нет, не выйдет. Там нынче всё битком, не сунешься.
– Так и лучше, что битком. Пущай глянут, где окажутся, коль не сговоримся.
– Да нет же, говорю. – Раздражённо перебил Агибалов, но под пристальным взглядом Ивана, несмело предложил. – Уж ежели пугнуть хошь, можно в чёрную сводить. Там заплечник мой, Живодёром кличут, как раз крамольника спраша?ет. Такое увидать… Любого смутит.
Иван задумался.
– Живодёр, говоришь? Нет, слишком. Как бы удар не хватил. Таких-то малохольных.
– Это как знаешь. – К дворскому на глазах возвращалось спокойствие, а с ним и чувство превосходства. – Тебе видней.
– Ладно, коли так. – Согласился Иван. – Попробуем сами в мягких рукавицах взять, а уж ежели брыкаться станут, тогда в ежовых зажмём. Минька, давай.
Кивнув, Минька взбежал по трём крутым ступенькам к двери барышной избы, откинул запор и шагнул внутрь. За ним последовал Иван, Молот замыкал шествие и, войдя, остался на пороге – в предстоящем деле он пока был бесполезен. В начале их дружбы Иван всерьёз подозревал, что Фёдор немой, пока сам не услышал, как пристав на одном дыхании выдал таких скабрезностей в три этажа, что покраснели даже распутные девки с Никольских торговых рядов.
Тогда их матушка велела хорошенько проучить за строптивость новую девчонку. Что именно та натворила, осталось секретом, но трое пьяных подручных вошли в раж и стали творить такое, что от воплей бедолаги соседские собаки, скуля, порывались убежать подальше вместе с конурой. Вмешаться никто не решался, да и кому есть дело да беспутной девки, и только Молот не остался в стороне. На то, во что он превратил тогда семерых сторожей гулящего дома – ещё четверо позже прибежали на подмогу – Иван не мог смотреть без содрогания, но когда сам попытался остановить Федьку, тот, рыча, оскалившись по-волчьи, ошпарил его таким взглядом, что Иван онемел и прирос ногами к земле. А вот когда уже после драки матушка решила пристыдить буяна, Молот и выдал ту знаменитую тираду, без единой запинки объяснив сводне, что, как и сколько раз он проделает с ней, если подобное повторится. Но такая вспышка случилась единственный раз, и все три года, что прошли с тех пор, Федька Молот был так скуп на разговор, словно платил чистым золотом за любое сказанное слово.
В барышной избе на сыром земляном полу, кое-где присыпанном соломой, в разных позах лежало и сидело десятка два человек. Большинство в оборванной изношенной одежде, с патлами отросшей бороды и нечесаной гривой, густо покрытой гнёздами вшей. Подождав, пока глаза привыкнут к полумраку, Минька отыскал вчерашних татей. Все пятеро расположились у стены, рядом отхожей бочкой, от которой разило так, что даже труп, наверняка, сумел бы встать, чтоб отойти подальше. Но юные гуляки видимо, измучились настолько, что не находили сил подняться. Они лежали на куче гнилой соломы, накрытые грязной дырявой кошмой. Присев рядом, Минька откинул войлок и, разглядев Перевёрстова, ткнул его в ногу пустым концом шестопёра. Пленник вздрогнул и, приподнявшись на локте, обвёл избу мутным больным взглядом, в котором при виде Миньки затеплилась надежда.
– Моё почтение, сударь. – Сказал Минька со всем уважением, на которое был способен, и даже чуть приподнял заячий треух. – Как ночевали?
Ответом стал болезненный стон. Юноша с трудом сел. В нём трудно было узнать вчерашнего гостя харчевни – лощёного румяного сына знатного торговца, который с младенчества привык, что любая прихоть исполняется без промедления.
– Вы что? Вы отпустите нас?
– Отпустить? – Минька с искренней печалью качнул головой. – На жаль нет.
– Тогда чего ещё вам надо? – Тонко пропищал юнец и на красных набухших глазах сверкнули слёзы.
– Нам? Да нам-то ничего. Мы своё дело сделали. Тартыг словили, на том всё. – Минька тяжело вздохнул и, недолго помолчав, продолжил, сочувственно глядя на паренька. – Токмо вот… Душа не на месте. Не добром как-то всё. Потому хотим тебе помочь.
– Что? – Недоверчиво спросил Перевёрстов, а его товарищи, из которых прежде никто не шевельнулся, разом поднялись с мест.
– Да, помочь. – Подтвердил Минька. – Показать, как отсель выйти. Хочешь?
– Э-эм. Ну, да, само собой. – От волнения у юноши перехватило горло. Он нервно растёр грязной ладонью шею, несколько раз моргнул и потряс головой. – А ч-что для того н-надобно?
– Да, ну, так, сударики мои. Сущая мелочь, ей Богу. Записку отцу послать. Так, мол, и так. Вляпался сдуру, выручай, родитель. Обратись, мол, к подьячему разбойного приказа Воргину Иван Савичу. Всё. Боле ничего.
Перевёрстов тяжело сглотнул и опустил глаза:
– Он меня убьет.
– Да брось ты. – Отмахнулся Минька. Он говорил спокойно, дружелюбно, даже ласково и нежно. – Послушай. Мы ж тебе не враги. Губить тебя, молодого, не хотим. А ведь можем по закону. В таком разе ушлём тебя из Москвы в такие дали, вовек не найдут. И не увидишь боле ни отца, ни мамы. Ну? Разве дело так? Тебе ведь ещё жить да жить, отцовское добро множить.
Вдруг Перевёрстов так резко вскинул голову, что Минька подался назад и крепче сжал шестопёр. Дрожащей рукой юнец провёл по лицу, вместе с грязью размазав слёзы.
– Нет! – Нервно выпалил он. – Беззаконно это! Против правды. Нет у вас на такое власти, нет!
Минька сморщился, как от зубной боли, и повернулся к Ивану. Тот лишь приподнял руку и тут же от дверей устремился Молот, напрямик, тяжёлым пинком награждая всех, кто встречался ему на пути. Подскочив к Перевёрстову, он схватил его за сапог, но тот соскользнул, и Федька швырнул подкованную обувь прямо в лицо паренька. Потом снова нагнулся к жертве. Перевёрстов завизжал и скорчился в комок. Его товарищ, сидевший рядом, попытался встрять, но после одной оплеухи без чувств рухнул на пол. Молот крепко ухватил босую ногу и потащил Перевёрстова к двери. Иван двинулся за ним, Минька, грозно цыкнув на остальных, поспешил следом.
На улице Молот сразу поволок несчастного меж бараков к чёрной избе. Иван с Минькой едва поспевали. Федька даже чуть не смёл с дороги двух стражей, пытавшихся его остановить. Влетев на крыльцо, он рывком втащил обмякшее тело в дощатые сени, откуда пять крутых ступеней вели в подклет. В его глубине царил могильный холод и тьма, в непроглядном саване которой кто-то едва слышно стонал и неразборчиво что-то скулил: то ли просил пощады и смерти, то ли грозил божьей карой. Слабый огонёк, едва горевший в нутре железной чаши, отбрасывал красноватый свет на каменный пол в пятнах высохшей крови, а сквозь решётку в оконце у потолка проникал слабый луч, что выхватывал из мрака лишь кусочек каменной стены, да в ней крюк с кандальной цепью и ошейником на конце. Стальной обруч стягивал тонкую длинную шею – только кадык да позвонки. Голова в чёрных шматках палёных волос свисала на грудь – обтянутые кожей рёбра. Две хворостины рук безвольно висели вдоль истощенного тела, покрытого слоем засохшей грязи и струпьями язв.
– О, глянь-ка, Кизяк. – Прозвучало в темноте. – Свежего мясца нам принесли. А ну-ка, поддай свету.
Кандальник шевельнулся, издал невнятный звук – то ли храп, то ли болезненный стон – и снова замер. Однако тут раздался грозный окрик и Кизяк, испуганно вздрогнув, попытался встать, но сил не хватило, и тогда несчастный под мерный звон цепи уполз в темноту на четвереньках. Вскоре костлявая рука с пучком сухих веток мелькнула у костровой чаши. Тут же ярко вспыхнул огонь, и каземат залил багровый свет. На каменных стенах заиграли тени, дюжина крыс с тревожным писком забились под обитый кожей стол, где в пять ровных рядов лежали крюки, щипцы и тиски для дробления пальцев. Рядом, задрав связанные руки, на цыпочках стоял совершенно голый человек: на кроваво-синем лице запеклись остатки жжёной бороды, тело покрывали рубцы свежих ран, с ног свисали лоскуты кожи. А чуть поодаль, на широкой лавке вольготно развалился палач: по пояс обнажённый детина с густо заросшей грудью и абсолютно лысой головой без одного уха. Щучье лицо Живодёра, будто сжатое с боков, насквозь пересёк рубцеватый шрам, из-за чего правый глаз с молочным бельмом всегда оставался открытым, а уголок рта не двигался, даже когда палач говорил.
Устало кряхтя, Живодёр поднялся, с хрустом потянулся и неспешно подошёл к гостям. Иван остолбенел, не чувствуя ног. Оторопел даже Молот, повидавший много всякой дряни, а уж Минька вовсе безотчётно отшагнул назад. Горящий взгляд единственного глаза упал на Перевёрстова. Тот в страхе перестал дышать, а палач плотоядно улыбнулся, отчего лицо будто лопнуло на две разделённые шрамом половины.
Тощий кандальник метнулся к столу, достал из чехла щипцы с заострёнными губами и положил их на гладкую подставку. Потом взял в углу железный круг на длинной изогнутой ручке, подполз к чаше с углями, сунул в них тавро и, быстро вернувшись на место, замер в прежней позе.
– Я… Я… Я… – Просипел Перевёрстов, и вдруг закричал так, что Ивану заложило уши. – Я напишу!!!
– Тю-ю-ю. – Палач разочарованно вздохнул и качнул головой. – Нет уж, так не дело. Кто сюда попал, так просто не уходит. Хоть пальчик, но отрезать надо.
Первым опомнился Иван. С трудом сглотнув противный липкий ком, он встал между палачом и жертвой:
– Ни к чему. Целым он годней. Стоит дороже. Так что в другой раз, уж извиняй.
– Не дело. – Настойчиво повторил Живодёр, но Иван уже обрёл былую твёрдость.
– Минька, Молот, на воздух его. Живо. – Распорядился он.
Подручные схватили Перевёрства под руки, подняли рывком, ибо того не держали ноги, и поспешили наверх. Палач с тоской посмотрел им вслед, а потом повернулся к Ивану. Тот встретил его взгляд внешне спокойно, даже смог высокомерно усмехнуться и положил ладонь на пистолет, хотя в душе молил бога, чтобы Живодёр не заметил, как у него дрожит рука.
– Ладно, Кизяк, гаси. – Наконец недовольно пробасил палач. – Жидкий нынче пошёл служивый. Крови боится, как чёрт ладана.
Иван не помнил, как покинул чёрную избу. Минька и Молот ждали у крыльца. Рядом, в луже мочи корчился и скулил Перевёрстов. Со стороны за ним, улыбаясь, следил Агибалов.
– Ведь хочешь с вами добром. А вы что? – Огорчённо сказал Иван, скорее сам себе. – Ладно. Минька, давай его в чистую палату. Пущай пишет. Да потом в приказ пора. Нынче нам черёд челобитников встречать.
Большие московские тюрьмы они покидали в подавленном молчании, и на двух верстах до приказных палат в Кремле, никто не произнёс ни слова.
Глава четвёртая
Разбойный приказ находился в Кремле и занимал два здания. Одно в общих каменных палатах, что для всех государевых приказов построил Годунов – двухэтажные хоромы из белого кирпича огромной буквой П втиснулись меж Ивановской площадью и первой Безымянной башней. Там, в торце крыла, что тянулся вдоль крепостной стены, на первом этаже располагалось письмоводство, где заседали дьяки и хранились важные бумаги. Но была ещё отдельная изба – челобитная, куда за помощью и защитой мог обратиться любой обиженный житель первопрестольной. Бывший губной староста Воргин, оказавшись там в первый же день своей новой службы, несказанно удивился тому, как разнилось понимание слова «любой» в столице и его захолустном стане Крутилово.
К нему в губную избу в любое время дня и ночи приходил стар и млад, мужики и бабы, боярский слуга, княжеский холоп или вольный крестьянин. Один раз в слезах явился даже перекатный калик, у которого дорожные злодеи отобрали все подаяния добрых горожан. И Воргин, хотя иногда в душе ругал этих людей на чём свет стоит за то, что из-за них не знал покоя, всё же старался в каждом случае разобраться по справедливости и праву. В Москве же в число «любых» попадал лишь тот, кто мог заплатить сначала стрельцам стременного полка, несшим караул на входе в Кремль, затем младшим приставам, что вносили просителей в очерёдные списки, а потом писарю, который составлял нужную бумагу по всем правилам и меркам, иногда измышляя их на ходу. В итоге, как подсчитал Иван, каждая бумажка подателю обходилась в такие деньги, что обычная семья могла безбедно жить на них полгода.
Но даже те просьбы, что прошли сквозь денежное сито, уже в челобитной избе делились на три стопки. В одну попадали дела, что обещали щедрый доход, если подойти к ним с умом. В другую отправлялось то, на что нельзя закрыть глаза и придётся сделать хоть что-то, пусть это не сулило никаких прибытков. В третью складывались просьбы, о которых можно забыть или отправить в другой приказ, сославшись на то, что это по их части. Вечером, приказной дьяк забирал челобитные. Изучив доходные дела, он раздавал их подьячим из своих взысканцев[19 - Взысканец – протеже, любимчик, фаворит.], каждому заранее напомнив размер откупа, который принято брать за такие услуги, и долю, что нужно обязательно отдать начальным людям. Челобитные из второй стопки доставались тем, кто в последние дни оплошал по службе, и теперь искупал вину, работая бесплатно. И только если кого-то подьячих заслуживал очень строгой кары, ему поручали дела из третьей папки, обрекая на тяжкий труд себе в убыток.
Глядя на всё это, Иван проклинал тот далёкий день, когда в их стан прибыл новый наместник. Это случилось после того, как в далёкой Москве толпа в куски растерзала вора Гришку Отрепьева и вскоре на трон сел Василий Шуйский. Новая метла стала мести всё без разбору, так что дальний родственник царя, получив доходное место, на радостях презрел обычай выбирать главу губной избы из местных и непременно на всеобщем сходе. Прежде, Иван восемь раз подряд становился старостой именно так, причём в последние три года получал единогласную поддержку. Но волостель, чтоб не иметь помех в задуманных делах, самовольно назначил старостой двоюродного брата. А когда стан недовольно забурлил, подкупленные люди объявили Воргина рвачом, казнокрадом и посадили его в погреб. В конце концов, после того, как взбешённая толпа подожгла дом волостеля, из Москвы приехал подьячий разбойного приказа. Он убрал из губных старост брата наместника, но Ивану место тоже не вернул, чтобы не ссориться с роднёй царя, уже считавшей Воргина своим врагом. А чтобы успокоить возмущённых селян, подьячий забрал Ивана с собой, служить в разбойном приказе столицы, откуда он, случись чего, мог бы помочь землякам.