– У нас, – ответила темноволосая вакханка, – да, у нас все отлично: и деньги есть, и будущее, и не единый мужчина после ночи с нами в педрилы не подался. А вот у вас, уважаемый, едва ли.
– Так заметно?
– Как на ладони.
Я живу и не знаю ничего другого, но причем здесь ладонь? Корнилов всегда чутко улавливал присутствие подвоха, болезненно цепляющего на голую грудь очередной значок за «Паразитирующее расхождение с вымыслом». Да и пиво безвозвратно кончилось: сказав им, но не вслух, ни к чему не обязывающее «Счастливо», Корнилов встал и почти ушел. В дверях он оглянулся. Напряженность девиц подтвердила своевременность его ухода, но тут произошло нечто. Ничем до этого не примечательный бармен мимоходом включил – вероятнее всего, по ошибке составителей его рефлексов – негромкую песню. Нельзя сказать, что «Slipping away» была песней песен; как поет Кит Ричард общеизвестно – ну хотя бы кому-нибудь – но это было единственным, что могло прихватить Корнилова за душу и попросить его задержаться в этом обнищавшем возрождением месте.
Вертикально прислонившись к дверному косяку, Корнилов слушал. Гнусавый голос главного «Стоуна»; неугомонный ветер, гоняющий в только ему понятных направлениях безвольный снег, богобоязненное жужжание электрической проводки; сытый смех сексуально удовлетворенных ангелов…
Корнилов не просто слушал. Он слышал… я слышал… слышали?… да… вы, барин, с апломбом-то не перегибаете – не на сносях все-таки? И даже то, что по просьбе одного из яппи, потребовавшего что-нибудь поактуальней, бармен обрубил песню на середине, отнюдь не поколебало его тихого удовольствия. Удовольствие это хорошо – его предвкушение заставит унылую выдру… вы о чем?… пересчитывать сигналы с Альдебарана… ну, вы и жук… сверх меры не размышляя о хлебе насущном, да и влечению облегчить жизнь смертью мотивированно воспротивится. Из всего небогатого выбора жизнь все же смотрится побогаче.
В чужой для всех стране
Один лишь есть вопрос:
«Ты сможешь жизнь стерпеть
Иль смертью крикнешь SOS?»
При замене последней строчки на «иль смерти крикнешь SOS», смысл хотя и меняется, но не животворяще. А Хромой все играет на мандолине, а нас не догонит никто, кроме тех, кто уже догнал – бурый медведь белеет от затронутых химзачисткой ягод; горячая больная плоть опаляется универсальным логосом; девицы пьют коктейль и ни о чем не плачут. Доказать малышкам, что я не всегда закрыт в общении? Оставить им номер телефона? Но он уже с неделю отключен за неуплату… Это воспоминание Корнилова освобождающе охладило; недаром же для проветривания помещения у умных людей («Себя-то вы к ним не относите – а, барин?») только один выход – окна позакрывать. В конце концов, Корнилова ждала улица.
Рассматривая хмуроустойчивую обстановку без совокупления (не) сложившегося положения вещей с попутным сирокко иллюзий, улица его не так, чтобы ждала: не сказать, что она его отвергала, но и не жаждала; не похлопывала по плечу обезьяньими ужимками неона – текла от Белорусского к Кремлю, и выбрасывала наскоро расседланные трупы идущих против течения под поджатые ноги сидящих на берегу. Но Корнилов не роптал, ведь все закономерно: у улицы своя жизнь, тем более, у этой – Корнилов не вписывался в нее даже боком. И поделом.
– Знаете, барин, а в вас, похоже, снова никто не нуждается. Как в настырном онкологе, который из-за тотального отсутствия пациентов, экспериментирует лишь на себе самом.
– А на себе-то с какого?
– С такого… Чтобы квалификацию не потерять.
– Выходит, она у него есть?
– Э, барин, тут вы меня не подловите – я не для того вас окликаю, чтобы елейно расхваливать. Кого-нибудь еще поищите.
– Не буду я никого искать.
– Времени жалко?
– Жалко. Но не своего.
Нырнув в метро – не зажимая нос, но и не дыша лишнего – Корнилов увидел чье-то размытое отражение на треснувшем стекле подъехавшего поезда. «Стекло, что стекло? треснуло ровной кривой; поезд, вы уже о нем? его принесли на пылающей лопате? неплотно прислонился к перрону поднабрать периодически сдающихся волонтеров езды в ускользающее дальше».
Чье это было отражение – его ли собственное? Его ли? Корнилов не разглядел, уж больно настойчиво, и настойчиво больно, его подталкивали в спину.
В вагоне Корнилов встал. Он бы лег, но и усталость пока не прозрела, и детей в его окрестностях немало: ему не хочется впустую травмировать их детство. А это еще что за дурковод? патлатые, перехваченные заскорузлой тесемкой волосы; просторное, обнажающее грязную рубашку пончо; оранжевые очки с перекрученными изолентой душками.
Засовывая руку в полиэтиленовый пакет с багряной надписью «До наркотиков дошел я сквозь секс and рок-н-ролл!», он доставал оттуда пряники. Доставал и ел. Странно, но хипстеры еще водятся – часть крошек оседала на его рыжих усах; другая, гораздо более объемная, накрывала собой пол вагона, но «Нил Кэссиди» не уделял этому значительного внимания – доев один пряник, он достает второй, прикончив второй, третий: конвейер работал безотказно, и непокорная индивидуальность его запустившего, как и прежде, повторяла за небом пренебрежительные мантры отказа мимикрировать – он грызет пряники, Корнилов находится с ним по разные стороны баррикад; «Нил Кэссиди» не мучается нервным истощением, Корнилов не так давно беседовал с одиноким дрессировщиком змей Дубильниковым, сказавшим ему: «Мои змеи могут меня умертвить. Без вопросов – как только я захочу. Я бы не против, но мне пока не за кого умирать: у меня нет любимой женщины. Мужчины и того нет».
«Как насчет умереть за себя?».
«Не пойдет… За себя мне и пожить достаточно».
Сошел «Нил Кэссиди» за одну станцию до Корнилова. Наверное, пряники кончились. А может так и было задумано – интересно, когда он загнется, кто-нибудь придет на его похороны?
Или не интересно.
Задумываясь о таких приятных мелочах, Корнилов неспешно приподнялся на воздух: улица уже не главная, но снег и здесь снег, голове и здесь не дадут отдышаться, интенсивно отвлекая ее чуждыми разговорами – особенно те двое в лыжных шапках: идут в каком-нибудь полуметре от Корнилова и беседуют не записками, в голос. Ну, и чем же обмениваются монстры их памяти?
– Она уже подобрала подвенечное платье, помыла палец для кольца, но вместо официального предложения услышала от меня нечто иное: официальным тоном, но иное. Чувствуя, что поступаю непосредственно, я сказал ей: «Мы не будем расписываться – моя фамилия слишком коротка и мала, чтобы ее использовать и как твою, а разрешить тебе остаться под своей фамилией для меня недопустимо – не знаю почему, но таковы мои принципы». Тебя же, Сергей, я уважаю.
– За что?
– За твою Татьяну, за выбранную тобой женщину. Она же никому не нравится – у нее и фигура ужасная, и голова не варит, и в глазах ужас, как у мумии перед случкой… Но главное, чтобы она тебе нравилась, правильно?
– Правильно…
В отличие от Корнилова, задержавшегося возле зоомагазина посмотреть на выставленный в витрине аквариум, они не остановились, и ему были слышны лишь три – по одной на рот, но на первый все же две – напоследок оставленные фразы.
– Уважаю тебя, Сергей, ты все-таки человек. Добрый человек – не избегающий проснуться впотьмах. Но она тебе что, действительно нравится?
– Да какой там…
Мертвое дерево качается, гнется, ждет кого бы ему прибить; одному не хочется умирать; аквариум очень убедителен – с рыбами, пузырьками, радостными перемещениями опровергающими сентенцию «Тебе сойти с ума просто. Почему просто? Он у тебя крошечный». Они отказывают ей в правдоподобии с вызывающе трезвой нацеленностью, и им плевать, что выход из жизни открыт двадцать четыре часа в сутки; абидосский храм Сети ? разыскивается на карте кибер-пространства, а единственному счастливому (?) сперматозоиду, перехитрившему миллионы прослывших теперь неудачниками (??) собратьев приходится воплощаться на белый свет очередным черным пятном: «Не удивляйся, Марина, если я уйду в монастырь… Иди. Когда-то они использовались государством в качестве сумасшедших домов – напомни об этом настоятелю. Ради тебя они не преминут тряхнуть стариной» – Корнилову к тому же хочется есть: хипстер своими пряниками аппетит, конечно, поумерил, но на его природе это сказалось лишь недолгой отсрочкой прорыва на идеальные позиции оскорбительного давления тленным. Оскорбляя Корнилова действием – противопоставить им нечего: духом вряд ли отобьешься от тела без потери последнего – ощущения выравнивания всего себя с усредненным млекопитающим сводили его поблекшие мысли к: дунайской ухи бы сейчас. Или какой-нибудь расстягай. А тут еще – несносно, понять бы самому, как несносно – вспомнился пассаж из «Будденброков» Манна… какого-то из них: «Прислуга меняет тарелки. Подается гигантский красно-кирпичный окорок, горячий, запеченный в сухарях…».
Корнилов едва не упал в обморок: ему представилось, что он самый виповый клиент в «Ресторане аристократов» по ту сторону реальности, и без него никак – если он откажется отведать фуа-гра, все крутящие землю чернорабочие объявят забастовку и их места займут наемники с кабаньих планет. Нетрудно догадаться, с какими намерениями. И Корнилов, идя на встречу покрасневшим от слез землянам, заставляет себя съесть кусочек превелико ненавидимой им печени. Его печень тоже едят – и под водку; вот он и ненавидит функционировать в одной икэбане с убийцами.
«Ура вам, Корнилов! Слава вам… тоже!… Спокойно! Меня не будет распирать от самоуважения, если я завалю с одного удара инвалида или страуса. Не будет. Я прекрасно себя знаю» – отовсюду слетаются послы дружественных галактик; заламывают руки, делают умилительные мордочки, кропотливо вытирают ему рот: не тряпкой – они протирают ему уста парадным знаменем Солнечной системы, приговаривая при этом: «Спасибо тебе, о Корнилов! Ты спас больше, чем Землю. Ты спас добро!». Корнилов, разумеется, переспрашивает: «Чье добро? Мне там, случайно, ничего из этого добра не полагается? А-то мне все чаще нечего есть». Панургово стадо в страхе падает ниц и истово причитает: «Прости нас, о Корнилов! Прости нас идиотов, за то, что ты нас не правильно понял! Мы имели в виду то добро – то бескомпромиссное добро, что не зло!».
Корнилов чуть-чуть разочаруется, но скандалить не станет: не такой он человек. Порода не та. Да и имидж нужно поддерживать – как никак Землю спас. И некое добро. Но обольщаться пока рано. Сколько на холостые стрельбы не выезжай, меткость ты этим не проверишь – как-то идя на свидание, Корнилов спросил у обещавшей дождаться его «Быстрой реки» Логуновой: «На выходе из „Менделеевской“ нелегко разминуться, он там один, но мы с вами еще не виделись, а с человеком, которого я никогда не видел, мне было бы проще встречаться, если бы я обладал предварительными сведениями хотя бы о чем-нибудь, помимо его пола» – согласившись с весомостью высказанных им опасений, Полина взволнованно прошептала: «Я не скажу откуда у меня ваш номер телефона – замечу только, что мне дал его не мужчина. Можете быть уверенным… Так, в чем вы будете?».
«В себе. Вы, надеюсь, тоже.
«И не надейтесь, Корнилов – вы, конечно, едва ли связываете свои надежды непосредственно со мной, но в себе я ни за что не буду. Мне не в себе свободнее».
«Намного свободнее?»
«Не так тесно».
В общем, домой, где на стене висит небольшой штурвал со встроенным в него зеркалом и проходящим по верхней кромке его окружности «Wish you bon voyage!» – подойдя к зеркалу вплотную, а затем постепенно отдаляясь, Корнилов не раз впадал в лирику – где на спинке дубового кресла, не снимая фески, сидит задумчивый тигр; где ломоть парной свинины безрадостно поджидает, когда же его изжарят до степени съедения; где подчеркнуто никого нет – надо ли там кому-нибудь быть? Корнилов свою квартиру уже не сдает: материальное ему жить в ней невыгодно, но пока у него есть немного денег, он какое-то время продержится без новых поступлений – в его квартире Корнилова никто не обнимет: добраться бы до нее, не издохнув.
И снег припомнит
Как он таял —
Сливаясь с смертью
Душу маял
Не унижаясь и не смея
Весне перечить
Но зверея
От ровной речи
Времен года
Его поймавших
В рамки схода
С ему доставшейся удачи
Продаться жизни