Как-то раз он рассказал ей об одной семье, с которой водил дружбу. Эту семью Мельхиор почитал экзотической. Рассказ получился красочный, богатый деталями и описаниями приключений, но японка, которая обычно внимательно внимала платовским речам, на этот раз случайно задумалась о чем-то постороннем и пропустила рассказ мимо своих изящных ушей. Ей некстати вспомнился горный храм, маленькая буддийская святыня на севере, куда она с родителями как-то раз ездила на маленьком забавном ядовито-зеленом автомобильчике, когда ей шел одиннадцатый год.
Ей вспомнился силуэт темно-серого каменного Будды, на чьих могучих плечах лежал слой тонкого снега. На фоне слезного и тучного неба ветер трепал флаги – пестрые, белые, черные полотнища с большими иероглифами…
Именно там, в этом маленьком храме при горном монастыре, она впервые и встретила Мельхиора Платова. Так ей казалось. Она знала, что там и тогда он не был человеком, – возможно, он был камнем или флагом, возможно, бронзовым гонгом, или промозглым ветром, или белым котенком, сидящим на снегу и в задумчивости кривящим свой разочарованный розовый ротик. Котенок, ветер, гонг, флаг, камень – лишь временные облики, не более и не менее ценные, чем нынешний человеческий облик Мельхиора – достаточно молодой, отчасти перечеркивающий сам себя, угрюмо-модный, нелепый, ладный, оцепенело-подвижный, многозначительный. Тасуэ Киноби полагала, что все эти облики скрывают горного духа по прозвищу Флегматичный Психопат. А впрочем, Мельхиор был на всех уровнях полностью расторможен, а погодка в Ницце в ту пору стояла совершенно летняя и приветливая.
Такие вот мысли некстати или кстати (неизвестно) владели сознанием Тасуэ в тот момент, когда Мельхиор рассказывал ей об экзотической семье, с которой дружил, поэтому она пропустила рассказ мимо ушей. Но важны в данном случае не фантазии Тасуэ и даже не рассказ Мельхиора – важен тот факт, что она пропустила рассказ мимо ушей. А в каком смысле важен этот факт? Он важен именно так, как важна осанка сановника, который входит с мороза в присутственное место.
Семью, о которой рассказал Мельхиор, звали князья Совецкие. Они происходили из русского княжеского рода Совецких, рода очень древнего и записанного в Бархатную книгу, но при этом захудалого и малоизвестного – он пришел в упадок еще при воцарении Романовых и с тех пор не оправился, а при последних пяти государях представители этой семьи часто влачили существование столь жалкое, что князьями их величали разве что из верности традициям сословного общества. Тем не менее Совецкие служили и воевали офицерами во всех русских войнах, и вплоть до отречения на станции Дно еще сохранялись за ними где-то глухоманские угодья, в центре коих среди буреломов теплился дремотный городок Совецк, когда-то дотла сожженный Батыем и с тех пор похожий на головешку. Места были действительно богаты редкостными белыми совами, а также необычайно крупной черникой, а более ничем. Сова, любимая птица богини Афины, давшая роду имя и застывшая навсегда на их фамильном гербе (как, впрочем, и на гербе городка), сыграла с князьями злую шутку. В 1917 году произошла революция, власть стала называться советской, а различие между словами «совецкий» и «советский» пишется, но не слышится. Так князья Совецкие стали фонетическими тезками новой власти, и это не нравилось никому: ни самой новой власти, ни тем, кто от нее страдал или с ней боролся.
Городок Совецк получил новое красное имя, совершенно непохожее на прежнее, хотя местные жители и шутили, что достаточно было бы поменять только одну букву, и древний Совецк превратился бы в советский Советск. Но, видимо, проще поменять имя целиком, чем изменить в нем одну лишь букву, поэтому название «Советск» досталось другим городам.
В любом случае князья Совецкие к своим родовым землям больше никакого отношения не имели – их выплеснуло за границу вместе с белой армией. В эмиграции они имели достаточно много неприятностей в связи со своей фамилией, которая, как ни крути, звучала как «Советские», что многим людям царапало ухо, особенно в странном сочетании со словом «князь». Тем не менее фамильная гордость не позволяла им отказаться от этого имени, и тень белой совы по-прежнему падала на их лица. Василий Совецкий, побывав на германском фронте, затем служил у Деникина, после – у Врангеля, а потом покатился той дорогой, которой катилась тогда изрядная часть русской дворянской молодежи, – Константинополь, Белград, Прага и, наконец, Париж. В Париже князь Василий водил такси, слегка сутенерствовал и в результате женился на молоденькой проститутке, доченьке казака. Эта юная чернобровая казачка оказалась ему превосходной и верной женой, матерью княжеских детей, а ее простонародный донской выговор князя Василия никогда не раздражал, даже напротив – возбуждал.
Деятельность князя развивалась в дальнейшем главным образом по криминальной линии, и, говорят, он даже стал налетчиком, но не настолько был удачлив, как того требует данное дело, так что проводил время по большей части не в их квартире на Boulevard Sеbastopol, а в тюрьме, где жена его заботливо навещала. Несмотря на обстоятельства, она все же очень гордилась тем, что стала вдруг княгиней, и в свободное от воспитания детей время вышивала серебряной нитью, причем вышивала в основном белых сов: квартирку Совецких из-за этого называли Совиное Дупло, совы здесь были повсюду: совы на занавесках, совы на скатертях, совы в полете, совы, сидящие на ветвях, совы, увенчанные княжескими коронами. Совят у них уродилось четверо, а последний, самый младший совенок появился на свет в тот печальный день, когда немцы оккупировали Париж. Крестили его Георгием, но, разделавшись с детством, он называл себя Жоржем, а потом взял себе псевдоним Жорж Планктон. С младых ногтей (или лучше сказать – когтей?) Жорж Планктон ошивался в парижских кинотеатрах, продавая воздушную кукурузу и страстно взирая на экран. Он выучился на киномеханика, затем на кинооператора и вскоре, как принято выражаться, «сросся с камерой» – почти так же намертво, как сросся с ней его отец, но только Василий срастался с тюремной камерой, а молодой Жорж – с той, которая стрекочет и снимает на пленку. Стояли бурные шестидесятые, и Жорж Планктон им целиком и полностью соответствовал. Впрочем, он, как правило, уклонялся от горячих политических и философских дискуссий, что кипели в ту пору среди его сверстников, тем не менее иногда представлялся как Планктон-Совецкий и пытался играть роль prince sovietique, говоря всем, что приехал из Москвы, хотя на самом деле никогда не бывал в Советском Союзе. В шестьдесят восьмом он бегал по парижским улицам, снимая горячие кадры демонстраций и уличных стычек. Парень он был рисковый, как и все его предки, лез чуть ли не под танки, бывал жестоко бит полицией и заслужил в артистической среде репутацию лихого молодца. И все же революция его не слишком манила, она ведь пыталась нечто изменить в подлинной реальности, а Жоржа больше интересовала неподлинная. Поэтому влек его не Советский Союз, а Голливуд – туда он и метнулся при первой же возможности, надеясь на интересную работу. Но обрел он в Америке не работу, а нечто иное. Да и не до работы ему там стало. На Венис-бич он в первый раз съел ЛСД и с тех пор сделался страстным обожателем этого препарата. Среди галлюцинаций сошелся он там с одной начинающей актрисой, американкой французского происхождения, и, конечно же, ее звали Люси – как же еще ее могли звать? Lucy in the sky with diamonds – так пели «Битлз», шифруя анаграмму LSD, да и многие тогда называли это вещество «Люси», то есть «свет», и Люси Таусманн искренне считала себя женским воплощением психоделического света. Она была ослепительно красива и талантлива, кажется, во всем, кроме актерского мастерства, к тому же приходила на пробы в нереально вынесенном состоянии – короче, через два года парочка вернулась в Париж, окончательно утвердившись во мнении, что галлюцинации круче кинофильмов.
Возвращение Жоржа в Париж совпало с моментом, когда князя Василия выпустили в очередной раз из тюрьмы, таким образом, Планктон-Совецкий встретился с отцом, которого не видел до этого лет десять, и встреча прошла на редкость удачно, хотя Планктон был возвышенно-невменяем в те дни, он весь лучился и хрустел, и казалось, что его с ног до головы осыпали воздушной кукурузой вперемешку с мелкими бриллиантами. Несмотря на свою предельную обдолбанность (а может быть, именно благодаря ей) сын произвел на отца хорошее впечатление.
– Ты под кайфом, сынок? – спросил князь Василий, пригубив красного вина. – Это дело достойное. Ну а как насчет фраеров пощипать, чтобы плыла капуста на кайф?
Жорж фраеров пощипывать не стал и в дальнейшие годы пользовался сдержанной финансовой поддержкой отца. Отец показался ему похожим на персонажей Жана Габена – солидный седовласый вор.
К счастью, князь Василий был русский, а не француз, иначе не избежать бы Жоржу тяжелой отцовской оплеухи вроде тех, что так щедро раздает Жан Габен в черно-белых фильмах. С объективной точки зрения Жорж представлял собой бездельника и торчка, то есть вполне непутевого сына, но князь Василий к объективности не стремился, к тому же почитал себя не буржуа, но аристократом, поэтому лихая непутевость сына ласкала его фамильную гордость. Глядя на длинные волосы Жоржа, на его горящие глаза и архаические побрякушки, висящие на его теле, князь Василий механически полагал, что сделаться хиппи – по сути то же самое, что уйти с цыганским табором, а это поступок вполне традиционный для русского барина. Князья же Совецкие к этому всегда имели особое предрасположение, все им казались тесны рамки обычных дворянских занятий: военная служба тешила их только во время войны, а в мирные дни тяготила, чиновники и дипломаты из них получались скверные и небрежные, охоту не любили, помещичьи аграрные заботы тоже не увлекали, к изящной словесности или к искусствам склонности не имели, поэтому время от времени уходили ночевать с пестрыми кибитками, а бывали среди них и такие, что становились монахами или лесными разбойниками, а один Совецкий, по слухам, сплавлял лес по Енисею, что есть занятие совсем не княжеское.
Вскоре случилось какое-то нелепое и весьма неряшливо подготовленное нападение на банковскую машину, в результате чего погибли инкассатор и полицейский, и хотя князь Василий никогда не унижался до мокрых дел, посадили его надолго – так надолго, что, выйдя вновь на свободу, старик смог познакомиться со своими взрослыми внучатами.
Как-то раз, находясь под воздействием излюбленной лизергиновой кислоты, Жорж и Люси целую ночь напролет развлекались в ванне, погрузив свои голые и сплетенные тела в сверкающую воду, и результатом этих русалочьих игр стала беременность. Вскоре выяснилось, что в ту самую ночь в доме неподалеку, тоже в ванне умер Джим Моррисон.
Люси и Жорж любили Моррисона как бога, совпадение сочли мистическим, и когда у них родилась двойня – девочка и мальчик, – они назвали их Джим и Ванна. Дети родились на удивление крупные, здоровые и благообразные, и в дальнейшем, подрастая, Джим и Ванна постоянно сохраняли эти качества – высокий рост и красоту. Все у них было длинное и светлое: руки, ноги, лица, волосы, пальцы, языки, даже уши.
Едва успев испытать радости и тревоги полового созревания, они влюбились друг в друга, и с тех пор слово «инцест» вызывало у этих непомерно раскованных двойняшек счастливый смех. Через некоторое время Ванна родила мальчика, заявив всем, что отцом его стал один прохвост, чье имя она не считает нужным помнить. Что же касается ее брата Джима, то он через некоторое время усыновил своего племянника, который на самом деле приходился ему биологическим сыном.
Мальчонку крестили в парижской русской церкви, и записан он был Федором, но родители (а вслед за ними и все остальные) звали его Тедди, а все потому, что Джим обожал Сэлинджера и желал назвать своего сына в честь таинственного всезнайки, описанного этим автором в одном из его рассказов. Этим именем Джимми неожиданно попал в точку, да еще в такую сияющую точку, что всем оставалось только изумляться подобному предвосхищению. Дело в том, что Тедди Совецкий оказался со временем поразительно похож на мальчика Тедди из рассказа Сэлинджера, и вскоре в нем обнаружились те же самые загадочные свойства, которыми обладал этот вымышленный затворником ребенок.
Внешне Тедди Совецкий был бледен, худ, хрупок и вообще вид имел болезненный, хотя на самом деле никогда ничем не болел. Глядя на его замкнутое, словно бумажное лицо с острым носиком и синими тенями под глазами, с его узкими и бескровными губами, которые не любили улыбок, можно было подумать, что этот малыш способен не на шутку простудиться от легкого сквозняка или слегка промокших ботинок, на самом же деле Тедди мог выйти из дома в разгар зимы совершенно голым и босиком пройтись по снегу, не разбирая троп и дорожек, ступая прямо в глубокий снег, доходящий ему до его внешне хрупких коленок.
Он изумлял и даже пугал взрослых и другими паранормальными проявлениями: мог съесть яйцо вместе со скорлупой, мог, не морщась, держать в руке раскаленные ножницы, мог расслышать фразу, шепотом произнесенную в соседнем доме. Видимо, все же инцест – не шутка, так что, может, и зря так хохотали над этим словом его родители-близнецы. Долго, слишком долго Тедди не начинал говорить, но зато когда заговорил, то сразу же стал изъясняться вполне по-взрослому, свободно пользуясь теми тремя языками, что витали вокруг его ушей, то есть французским, английским и русским. При этом он говорил разными голосами, воспроизводя интонации самые неожиданные. Вскоре обнаружились в нем и телепатические способности: он поражал и тревожил разных людей, легко угадывая их мысли и иногда отвечая на те фразы, которые не были произнесены вслух. Короче, юный князь Совецкий, последний отпрыск древнего рода, был существом экстраординарным и даже феноменальным. Впрочем, он был малообщителен, иногда совершенно и подолгу молчалив, свои странные способности не афишировал и чем старше становился, тем тщательней скрывал свою необычность. Тем летом 2010 года, когда Мельхиор Платов рассказывал об этой семье своей подруге-японке, прогуливаясь по набережной Ниццы, Тедди должно было исполниться тринадцать лет.
– Так с кем из них ты дружишь? – спросила Тасуэ, пропустившая в целом рассказ мимо ушей.
– По возрасту я зависаю где-то между Джимом и Тедди. Но дружу с Джимом. И с Ванной, – ответил Мельхиор. – С удовольствием дружил бы и с Тедди, но слово «дружба» как-то не вяжется с этим малолетним экстрасенсом. Тедди кажется мне очень замкнутым ребенком. Кто знает, что из него вырастет? Может быть, он станет великим целителем? Может быть, заложит новую религию? Может быть, в нем дремлет чудовище, от которого весь мир содрогнется? Даже не знаю. Его кое-кто побаивается. Но только не Джимми! Джимми в восторге от сына и носится с ним как с писаной торбой. Впрочем, присущая им обоим скрытность позволяет им избежать какого-либо общественного внимания. О способностях Тедди не знают ни публика, ни административные власти.
– Кто же о них знает?
– Только друзья Джима и Ванны, такие как я. Небольшой круг верных приятелей и приятельниц. ? propos…
Глава восьмая
Приятель и Ницца. Анимация
Мельхиор осекся на полуслове, потому что вдруг пред ним предстали те, о ком он рассказывал. Они в этот момент поравнялись с иллюминированным порталом большого кинотеатра, где, как выяснилось, проходил в эти дни небольшой фестиваль анимационных фильмов. Портал был декорирован гигантскими фигурами мультипликационных персонажей, а у самого входа стояли четыре живые человеческие фигуры, одетые в черное. Их черная одежда выделялась на фоне ярких героев рисованного экрана, более того, если присмотреться, можно было заметить, что эти четверо не только одеты в черное, но у каждого из них на рукаве была повязана траурная лента.
Двое мужчин, высокий и среднего роста, мальчик лет тринадцати и высокая женщина, точнее старуха. Именно последняя из этих фигур – старуха – заставила Тасуэ уставиться на эту группу испуганными и изумленными глазами: это была та самая старуха, что атаковала Зою Синельникову у входа в итальянский ресторан. Ошибиться было невозможно – это была она, хотя теперь ничего бомжового или кликушеского более не просвечивало в ее облике: она стояла прямо как скала, вытянув вдоль тела руки с огромными красными пальцами, одетая в солидное, даже дорогое черное платье.
Лицо старухи тоже напоминало обветренную приморскую скалу, на чьих уступах гнездиться могут только чайки и скорбь. Рядом со старухой стоял полный лысый невысокий человек с пышными усами и крупными янтарными очами, которые казались заплаканными. Это был Марк Прыгунин, знаменитый мультипликатор, только что прибывший из Москвы после похорон своего сына Кирилла, погибшего на съемках фильма «Курчатов».
Следующим в этой короткой гирлянде персонажей возвышался светловолосый и длинноликий господин, безупречно облаченный в черную униформу СС, с той только разницей, что фашистская символика заменена была здесь знаками моря: вместо орденов на черном кителе блестели яркие веточки кораллов, а на шелковой нарукавной ленте место свастики занимала океаническая ракушка – аммонит.
Рядом с ним стоял, глядя куда-то в сторону, хрупкий и угрюмый мальчик в черной футболке и черных широких штанах.
Все четверо узнали Мельхиора одновременно, но реакция воспоследовала разная: на лице старухи ни одна морщинка не дрогнула, мальчуган вдруг быстро перекрестился, эсэсовец просиял белозубой улыбкой, а лысый усач порывисто шагнул к Мельхиору, крепко его обнял и внезапно горько расплакался, уронив ему на плечо свою круглую, как бильярдный шар, голову.
– Они убили… – шептал он сквозь слезы. – Они убили Кирюшу… Кирюшеньки… Кирюшеньки больше нет…
Эта новость застала Мельхиора врасплох. Последнюю неделю, увлекшись прекрасной японкой, он не заглядывал ни в интернет, ни в газеты, ни разу не включил телевизор, пребывая в неведении о новостях.
А новости оказались мрачные. Убили Кирюшу Прыгунина, которого Мельхиор знал чуть ли не с младенчества. Когда-то малышами они вместе надували воздушные шарики, пускали мыльные пузыри, гоняли мячи, вращали глобусы – короче, развлекались с предметами шарообразной формы.
– Как это случилось? Кто это сделал? – спросил Мельхиор.
На съемках. Прямо на съемках. Они репетировали сцену расстрела в подземной тюрьме, один актер выстрелил в Кирюшеньку. Пистолет должен был быть сценический, а оказался настоящий. Кто-то подменил пистолет. И вот… Нет с нами больше Кирюшеньки… И никто не снимет те фильмы, о которых он мечтал, которые задумывал. Джимми и Тедди расскажут тебе больше, они были там, на этих съемках.
– Кира пригласил нас с Тедди сыграть эпизодические роли, – сказал Джим Совецкий, в свою очередь обнявшись с Мельхиором. Затем, будучи вежливым и светским человеком, он повернулся к японке и произнес по-английски:
– Извините, что мы все кудахчем на нашем родном языке, у нас случилось большое горе. Это Марк, у него убили сына.
Японка выразила свои соболезнования.
– А это Тедди. А это…
– Меня зовут Новогодняя Старуха, – произнесла старуха, пожимая руку Тасуэ и при этом твердо глядя в ее черные глаза.
– Как?
– Новогодняя Старуха.
Глава девятая
Сказки Новогодней Старухи
Фестиваль рисованных фильмов, проходивший в Ницце, посвящен был главным образом достижениям советской мультипликации за весь период от возникновения СССР вплоть до так называемой перестройки. Показывали черно-белые мультики времен войны с фашизмом, мутноватые, рваные, но величественные. Нарисованный Гитлер корчился на экране, давясь колючей красной звездой. Показывали хокусаевские сталинские сказки, плавные, озвученные мистическими голосами, где ландшафты, березы и лебеди вылетали из широких рукавов русских боярынь. Показывали разбитные и звенящие мультики времен оттепели шестидесятых годов, бодрые, как удар кукурузного початка о начищенный черный ботинок. Показывали ворчливые и самокритичные мультики брежневской поры, где популярный водяной пел скрипучим голоском:
Я водяной, я водяной,
Никто не водится со мной.
Эх, жизнь моя – жестянка,
Да ну ее в болото!
Позднее это зачарованное болото, наполненное волшебными, разочарованными и остроумными существами, стали отождествлять с квазиполитическим словечком zastoj.