Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Княжна Тараканова и принцесса Владимирская (сборник)

<< 1 ... 54 55 56 57 58 59 60 61 62 ... 68 >>
На страницу:
58 из 68
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Князь Филипп Шлезвиг-Голштейн-Лимбург, – отвечала она, – министр курфирста Трирского барон фон-Горнштейн, контролер финансов князя Лимбурга в Оберштейне де-Марин, литовский маршал Михаил Огинский, генерал французской службы барон Вейдбрехт, министр полиции в Париже Сартин.

Князь Голицын записал имена. Но ни с кем из названных не было сделано никаких сношений, никого из них не спросили, что знают они о личности пленницы. Екатерина отнюдь не хотела, чтоб история о мнимой дочери императрицы Елизаветы Петровны была разглашаема. Особенно несообразно было с ее видами, чтобы за границей могли подумать, что она, победительница Оттоманов, блистательно торжествующая теперь славный для России мир, обращает серьезное внимание на женщину, которую сама назвала «по-бродяжкой». В подобных случаях Екатерина держалась пословицы: «из избы сора не выносить». И действительно, во время производства следствия над принцессой Владимирскою никто вне тайной экспедиции и не подозревал, чтобы «всклепавшая на себя имя» находилась в Петропавловской крепости.

Фельдмаршал снова стал увещевать пленницу, чтоб она открыла, кто внушил ей мысль принять на себя имя дочери императрицы Елизаветы Петровны и кто были пособниками ее замыслам. Он напомнил ей о крайних мерах. Надо полагать, что ей было известно, что значат на языке тайной экспедиции слова: «крайние меры».

– Я сказала вам все, что знаю, – с твердостию отвечала фельдмаршалу пленница. – Чего же вы от меня еще хотите? Знайте, господин фельдмаршал, что не только самые страшные мучения, но сама смерть не может заставить меня отказаться в чем-либо от первого моего показания.

Князь Голицын несколько помолчал и потом сказал:

– При таком упрямстве вы не можете ожидать помилования.

Но вид почти умирающей красавицы, вид женщины, привыкшей к хорошему обществу и роскошной обстановке жизни, а теперь заключенной в одних комнатах с солдатами, содержимой на грубой арестантской пище, больной, совершенно расстроенной, убитой и физически и нравственно, не мог не поразить мягкосердого фельдмаршала. Он был одним из добрейших людей своего времени, отличался великодушием и пользовался любовию всех знавших его. Забывая приказание императрицы принять в отношении к пленнице меры строгости, добрый фельдмаршал, выйдя из Алексеевскою равелина, приказал опять допустить к ней Франциску фон-Мешеде, улучшить содержание пленницы, страже удалиться за двери и только смотреть, чтобы пленница не наложила на себя рук. Голицын заметил в ее характере так много решительности и энергии – свойств, которыми сам он вовсе не обладал, – что не без оснований опасался, чтобы заключенная не посягнула на самоубийство. Она была способна на то, как доказала на корабле «Трех Иерархов».

Об этом свидании с пленницей и о сделанных распоряжениях князь Голицын подробно донес императрице 18 июня. Но императрица отвечала ему 29 числа: «Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции. Объявите этой развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне вполне известны и крайняя ее безнравственность, и преступные замыслы, и попытки присвоивать чужие имена и титулы. Если она будет продолжать упорствовать в своей лжи, она будет предана самому строгому суду».

В записках Винского[158 - См последнюю главу этой статьи.], через несколько лет по смерти принцессы сидевшего в том самом отделении Алексеевского равелина, где содержалась она, сохранился рассказ очевидца (тюремщика), что к ней один раз приезжал граф Алексей Григорьевич Орлов. Соображая время возвращения его в Россию к самому торжеству Кучук-Кайнарджиского мира, надо полагать, что если он действительно навестил свою жертву, то это было в описываемое теперь нами время, то есть во второй половине июня 1775 года. По словам тюремщика, пленница разговаривала с графом Алексеем Григорьевичем не по-русски, громко, и, как видно, сильно укоряла его, кричала на своего предателя и топала ногами.

Что говорили между собой граф и женщина, столь жестоко обманутая им, женщина, которая готовилась быть матерью его ребенка, – осталось неизвестным. Но сцена, без сомнения, была исполнена истинного трагизма. В другой раз Орлов не видался с пленницей и, как мы уже заметили, по всей вероятности, даже не знал, что с нею сталось.

Грейг, как было сказано выше, находился в это время в Москве. Он подробно рассказал Екатерине, как «всклепавшая на себя имя» попалась в расставленные сети и как она вела себя на его корабле во время плавания.

– Судя по ее произношению, думаю, что она полька, – сказал адмирал императрице.

Екатерине тотчас пришло в голову, что самозванку создала польская интрига. Сообщая князю Голицыну о словах адмирала, она приказала ему обратить особенное внимание на это обстоятельство. Таинственная завеса, закрывавшая дело пленницы, таким образом готова была раскрыться, ибо дело действительно и заведено и продолжаемо было польскою рукой. Но все-таки не взялись ни за князя Радзивила, ни за Огинского, на которых указывала сама заключенная, не разобрали как следует найденных в Пизе бумаг польской генеральной конфедерации, а обратили исключительное внимание на одну самозванку, настоятельно добиваясь от нее того, чего, по всей вероятности, и действительно она не знала. Можно догадываться, что императрица, хотя и поручившая князю Голицыну обратить особенное внимание, не принадлежит ли пленница к польской национальности, приказала ограничиться допросами одной самозванки, когда убедилась, что если отыскивать польскую руку, выпустившую на политическую сцену мнимую дочь императрицы Елизаветы Петровны, то придется привлечь к делу и Радзивилов, и Огинского, и Сангушко, и других польских магнатов, смирившихся пред нею и поладивших с королем Станиславом Августом. Иначе трудно объяснить, почему при столь явных указаниях в захваченных бумагах на близкое участие польских магнатов в деле самозванки не обращено было на них ни малейшего внимания, тогда как привлечь их к делу и даже к самой строгой ответственности для Екатерины было чрезвычайно легко, ибо она властвовала в Польше почти так же неограниченно, как и в России. Как бы то ни было, следственное дело нимало не разъяснило, кто такая была женщина, которую выдавали за законную наследницу русского престола, кто внушил ей мысль, что она всероссийская великая княжна, кто способствовал исполнению ее смелых замыслов. Все это осталось загадкой, которая едва ли когда-нибудь будет разрешена.

Взятым вместе с принцессой князь Голицын, по воле императрицы, объявил, что из показаний их ясно обнаружилось, что они знали не только замыслы самозванки, но и самих зачинщиков ее замыслов. Уже одно то обстоятельство, что они остались при ней из-за каких-то воображаемых расчетов, тогда как будто бы признавали ее самозванкой, делает их соучастниками в ее преступлении; одно только откровенное признание во всем, до нее и зачинщиков замысла касающемся, может освободить их от всей тяжести заслуженного ими наказания. Но ни Доманский, ни Чарномский после такого сделанного им князем Голицыным объявления ничего нового не разъяснили. Прислугу не спрашивали.

На основании показаний принцессы и ее спутников составлены были в Москве и присланы к фельдмаршалу двадцать так называемых «доказательных статей». Они составлены искусно и, судя по господствующему в них тону и по отзывам о них князя Голицына, по-видимому, самой императрицей или кем-нибудь под непосредственным ее руководством. «Эти статьи, – писала Екатерина, – совершенно уничтожат все ее (пленницы) ложные выдумки».

При «доказательных статьях» приложены были, в переводе на русский язык, письма принцессы к султану, к графу Орлову, к трирскому министру барону Горнштейну и к другим.

XXXV

Июля 6 фельдмаршал с «доказательными статьями» поехал в крепость и прежде всего зашел к Елизавете. С большою подробностию проходил он одну статью за другою и указывал пленнице на большое сходство в слоге и даже в целых выражениях между ее письмами, писанными к нему из Петропавловской крепости, и письмами к султану и Горнштейну, найденными у ней в Пизе. Князь Голицын старался убедить ее, что одно из писем к султану очевидно писано до заключения им мира с Россией, а другое после, и оттого нельзя утверждать, чтоб оба были присланы к ней одновременно, в одном конверте. Затем фельдмаршал доказал ей положительно, что подробности, заключающиеся в письме к неизвестному министру (это было письмо к Горнштейну), были известны ей одной, а потому оно не могло быть писано другим лицом.

Пленница стояла на своем. Ни «доказательные статьи», на которые так рассчитывала императрица, ни доводы, приводимые фельдмаршалом, нимало не поколебали ее. Она твердила одно, что первое показание ее верно, что она сказала все, что знает, и более сказанного ничего не знает. Это рассердило наконец и добрейшего князя Голицына. В донесении своем императрице (от 13 июля) об этом свидании с пленницей он называет ее «наглою лгуньей».

От пленницы фельдмаршал пошел в каземат, где был заключен Доманский.

– Вы в своем показании утверждали, – сказал ему князь, – что самозванка перед вами неоднократно называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны. Решитесь ли вы уличить ее в этих словах на очной ставке?

Доманский смутился. Но, несколько оправившись и придя в себя, с наглостью «отрекся от данного прежде показания, утверждая, что никогда не говорил при следствии приписываемых ему фельдмаршалом слов». Наглость поляка вывела князя Голицына из терпения. Он грозил ему строгим наказанием за ложь, но Доманский стоял на своем, говоря, что никогда не слыхал, чтобы графиня Пиннеберг называла себя дочерью русской императрицы. Не было никаких средств образумить упрямого шляхтича.

Князь Голицын отправился в каземат Чарномского.

– Не передавал ли вам когда-нибудь Доманский, – спросил он его, – что эта женщина в разговорах с ним называла себя дочерью императрицы Елизаветы Петровны?

– Да, он говорил мне об этом, – отвечал Чарномский.

– Скажете ли вы это прямо ему в глаза?

– Скажу.

Тотчас же обоим полякам дали очную ставку. Чарномский уличал приятеля, что он говорил ему о словах графини Пиннеберг, утверждавшей, что она дочь императрицы.

– Этого никогда не было, – сказал смущенный Доманский.

– Как никогда не было? – возразил Чарномский. – А вспомните, как вы это говорили мне на корабле во время переезда нашего чрез Адриатическое море, из Рагузы в Барлетту.

Доманский продолжал запираться, но сбился в словах и был совершенно уличен Чарномским. Наконец он изъявил готовность стать на очную ставку с пленницей.

– Умоляю вас, – сказал он, обращаясь к фельдмаршалу, – простите мне, что я отрекся от первого моего показания и не хотел стать на очную ставку с этою женщиной. Мне жаль ее, бедную. Наконец, я откроюсь вам совершенно: я любил ее и до сих пор люблю без памяти. Я не имел сил покинуть ее, любовь приковала меня к ней, и вот – довела до заключения. Не деньги, которые она должна была мне, но страстная, пламенная любовь к ней заставила меня покинуть князя Радзивила и отправиться с ней в Италию.

– Какие же были у вас надежды? – спросил князь Голицын.

– Никаких, кроме ее любви. Единственная цель моя состояла в том, чтобы сделаться ее мужем. Об ее происхождении я никогда ничего не думал и никаких воздушных замков не строил. Я желал только любви ее и больше ничего. Если б и теперь выдали ее за меня замуж, хоть даже без всякого приданого, я бы счел себя счастливейшим человеком в мире.

После такого признания дана была очная ставка Доманскому с предметом его нежной страсти. Разговор между ними происходил на итальянском языке.

Смущенный и совершенно растерянный, Доманский сказал пленнице, что она в разговорах с ним действительно называла себя дочерью русской императрицы Елизаветы Петровны.

Резко взглянула на него пленница, не говоря ни слова. Доманский еще более смутился и стал просить у нее прощения.

– Простите меня, что я сказал, но я должен был сказать это по совести, – говорил влюбленный шляхтич.

Спокойным и твердым голосом, смотря прямо в глаза Доманскому, пленница отвечала, будто отчеканивая каждое слово:

– Никогда ничего подобного серьезно я не говорила и никаких мер для распространения слухов, будто я дочь покойной русской императрицы Елизаветы Петровны, не предпринимала.

Доманский замолчал, опустя голову. Пленница, казалось, сжалилась над своим обожателем и, обратясь к фельдмаршалу, сказала:

– Доманский беспрестанно приставал ко мне с своими несносными вопросами: правда ли, что я дочь императрицы? Он надоел мне, и, чтоб отделаться от него, быть может, я и сказала ему в шутку, что он теперь говорит. Теперь я хорошенько не помню.

Очная ставка тем и кончилась. Было еще одно обстоятельство, на которое указал в допросе своем Доманский и которое могло бы уличить пленницу в политических ее замыслах. Это передача ею князю Радзивилу писем к султану и великому визирю с тем, чтобы «пане коханку» отослал их в Турцию к агенту своему, Коссаковскому. Но на основании этого показания нельзя было сделать очной ставки, ибо Доманский показал, что слышал об этом не от самой принцессы, а от князя Радзивила. Тем не менее князь Голицын, как скоро Доманский, по окончании очной ставки, вьштел из каземата пленницы, спросил ее:

– Посылали вы через князя Карла Радзивила какое-нибудь письмо к Коссаковскому в Турцию?

Пленница несколько смутилась, помолчала, как бы припоминая что-то, и затем решительно ответила:

– Нет, не посылала.

– И никаких писем в Константинополь вы не посылали? – продолжал спрашивать князь Голицын.

Она опять стала соображать, делая вид, будто припоминает что-то.

– Я писала в Константинополь из Венеции к купцу Мелину, – сказала она, – чтоб он переслал в Персию письма мои к Гамету и князю Гали. Гамета в письме своем я просила, чтоб он приискал для моего помещения дом в Испагани, так как я предполагала туда ехать, а к князю Гали обратилась за деньгами. Я просила у него сто тысяч гульденов.

– Для чего вам нужна была такая огромная сумма?

<< 1 ... 54 55 56 57 58 59 60 61 62 ... 68 >>
На страницу:
58 из 68