Пешков тщательно выправил свои документы. Значит, он заботился о том, чтобы его хоронили не как анонимного самоубийцу. Он был лицо в Казани уже довольно известное. Ему было не все равно, что будут думать и говорить о нем после самоубийства. Случай с Латышевой, мельком описанный в “Моих университетах”, в реальности занимал его, возможно, куда больше.
А вот как действовал Макар в “Случае из жизни…”: “…заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что если встать спиной к обрыву и выстрелить в грудь, – скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп”.
Гражданская жена Горького О. Ю. Каменская свидетельствовала в своих мемуарах, что о покушении на самоубийство Горький рассказал в “Случае…” “буквально так”, как он рассказывал ей за много лет до создания рассказа. Тем более любопытны нестыковки.
Сомневаться в том, что он всерьез хотел убить себя, не приходится. Только чудом пуля миновала сердце, пробила легкое и застряла в спине. Опять же чудом поблизости оказался сторож-татарин, который вызвал полицию. Неудачливого самоубийцу доставили в больницу. Этот сторож – крайне интересный персонаж “Случая из жизни…”. Он не только спасает юношу, но и делает ему духовное внушение:
“– Прости, брат…
– Молчай… Бульна убил?
– Больно…
– Сачем? Алла велит эта делать?”
Пешков стрелялся возле монастырских стен. Однако не ему, а простому татарину пришло в голову, что самоубийство – это грех.
Дальнейшие физиологические подробности не очень интересны. Стрельца доставили в земскую больницу, где ему была сделана операция. На девятый день его выписали. В “скорбном листе” мужского хирургического отделения была сделана запись: “Алексей Максимов Пешков, возраст 19, русский, цеховой нижегородский, занятие – булочник, грамотный, холост; местожительство – по Бассейной улице в доме Степанова… Время поступления в больницу 12 декабря 1887 года в 8? часов вечера. Болезнь – огнестрельная рана в грудь. Входное отверстие на поперечный палец ниже левого соска, круглой формы, в окружности раны кожа обожжена. На задней поверхности груди на три поперечных пальца ниже нижнего угла лопатки в толще кожи прощупывается пуля. Пуля вырезана. На рану наложена антисептическая повязка. Выписан 21 декабря 1887 года, выздоровел… Ординатор Ив. Плюшков. Старший врач д-р Малиновский…”
Итак, кожа вокруг раны была обожжена. Это совпадает с тем, что описывается в “Случае…”. Макар, лежа на снегу, чувствовал запах горелого. По-видимому, от выстрела в упор загорелось ватное пальто. Если бы не татарин, Пешков мог элементарно сгореть. Как говорится, слава Аллаху!
Но вот то, что произошло с Пешковым после больницы, требует самого пристального внимания. Алексея Пешкова на семь лет (по другим сведениям – на четыре года) отлучили от церкви. Причем он сознательно пошел на это, хотя мог бы отлучения избежать.
Был ли Горький верующим человеком? Очень трудно ответить на этот вопрос. Во всяком случае, он не был атеистом в буквальном смысле. Вопрос о Боге страшно его волновал и был едва ли не главным пунктом его протестного отношения к миру. “Я в мир пришел, чтобы не соглашаться…” Эта строка из несохранившейся поэмы молодого Горького “Песнь старого дуба” говорит о том, что его протест распространялся на весь мир как Божье творение.
Но и верующим в Бога Горький себя не считал. Зато можно без тени сомнения сказать: у Горького были какие-то особенные, очень интимные отношения с чертом.
Многие мемуаристы свидетельствуют, что на протяжении всей жизни Горький постоянно чертыхался. Понятие “черт” имело у него множество оттенков, но чаще они были ласкательные. “Черти лысые”, “черти драповые”, “черти вы эдакие”, “черт знает как здорово” – обычный способ употребления Горьким слова “черт”.
Языческое влияние бабушки оказало на него гораздо большее влияние, чем суровое православие дедушки. Горький не был христианином и уж точно не был православным. Но не был он и язычником в точном значении этого слова. Просто все языческое неизменно притягивало его внимание. Это было характерно для эпохи “рубежа веков”.
Вот только один эпизод из последних лет его жизни. С мая 1928 года в семью Горького стала вхожа удивительно красивая, с роскошными длинными волосами и раскосыми глазами, студентка Коммунистического университета трудящихся Востока (сокращенно КУТВ) Алма Кусургашева. Алма происходила из малого алтайского народа – шорцев. Ее предки были шаманами.
“Она родилась в год Огненной Лошади, – пишет о ней ее дочь Айна Погожева, – и обладала всеми чертами этого необузданного животного, от дикой красоты и порывистости до косящего в ярости глаза”.
Стареющего Горького увлекла эта девушка. Он много спрашивал ее о шаманизме и проявлял в этом немалую осведомленность. В последний год жизни Горького Алма гостила у него в Тессели. Рано утром с “тозовкой” вышла в парк, чтобы подстрелить ворона. У Кусургашевой был значок “Ворошиловский стрелок”, но ей не верили, что она метко стреляет. Неожиданно возле нее оказался Алексей Максимович. Он взял ее под локоть и сказал: “Не надо этого ворона убивать. Он летал над дачей в год смерти Максима (погибший сын Горького. – П.Б.)”.
Кусургашева умирала в возрасте девяноста четырех лет, и она была обездвижена. Накануне смерти она, по свидетельству дочери, “сверхъестественным усилием попыталась приподняться, протянула руки и, обращаясь в пространство, четко и раздельно произнесла: «А-лек-сей Макси-мо-вич!»” Это были ее последние слова.
Два ранних рассказа Горького называются “О черте” и “Еще о черте”. В них черт буквально является писателю. Рассказы носят скорее фельетонный характер, но названия их говорят сами за себя. Как и имя главного персонажа пьесы “На дне” Сатина (Сатана). Как и то, что в предсмертной записке Пешков просил его “взрезать” и обнаружить там черта. В книге “Заметки из дневника” Горький рассказывает о встрече с неким колдуном-горбуном, который представлял себе весь мир состоящим из чертей – как из атомов.
“– Да, да, черти – не шутка… Такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величин…
– Вы – серьезно?
Он не ответил, только качнул головою, как бы стукнув лбом по невидимому, беззвучному, но твердому. И, глядя в огонь, тихонько продолжал:
– Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны. Когда их много, их студенистая масса похожа на облако. Их страшно много. Они занимаются распространением скуки. От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво. Все желания человека враждебны им, все…
«Шутка?» – подумал я. Но если он шутил, то – изумительно, как тонкий артист. Глаза его мерцали жутковато, костлявое лицо заострилось. Он отгребал угли концом палки и легкими ударами дробил их, превращая в пучки искр.
– Черти голландские – маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся. Головки у них сморщены, как зерно перца, лапки длинные, тонкие, точно нитки, пальцы соединены перепонкой и на конце каждого красный крючок. Они подсказывают странное: благодаря им человек может сказать губернатору – «дурак!», изнасиловать свою дочь, закурить папиросу в церкви, да, да! Это – черти неосмысленного буйства…
Черти клетчатые – хаос разнообразно кривых линий; они судорожно и непрерывно двигаются в воздухе, образуя странные, ими же тотчас разрушаемые узоры, отношения, связи. Они страшно утомляют зрение. Это похоже на зарево. Их назначение – пресекать пути человека, куда бы он ни шел… куда бы ни шел…
Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием. Они в черных шляпах, лица у них зеленоватые и распространяют дымный фосфорический свет. Они двигаются прыжками, напоминая ход шахматного коня. В мозгу человека они зажигают синие огни безумства. Это – друзья пьяниц.
Горбун говорил все тише и так, как будто затверженный урок. Жадно слушая, я недоумевал, что это: болтовня шарлатана или бред безумного?
– Страшны черти колокольного звона. Они – крылаты, это единственные крылатые среди легионов чертей. Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган. Они мелькают, как ласточки, и, пронизывая человека, обжигают его любострастием. Живут они, должно быть, на колокольнях, потому что особенно яростно преследуют человека под звон колоколов.
Но еще страшнее черти лунных ночей. Это – пузыри. В каждой точке окружности каждого из них непрерывно возникает, исчезает одно и то же лицо, прозрачно-голубоватое, очень печальное, с вопросительными знаками на месте бровей и круглыми глазами без зрачков. Они двигаются только по вертикали, вверх и вниз, вверх и вниз, и внушают человеку неотвязную мысль о его вечном одиночестве. Они внушают: на земле, среди людей, я живу только еще в предчувствии одиночества. Совершенное же одиночество наступит для меня после смерти, когда мой дух унесется в беспредельность вселенной и там, навсегда неподвижно прикованный к одной точке ее, ничего, кроме пустоты, не видя, будет навеки осужден смотреть в самого себя, вспоминая свою земную жизнь до ничтожных мелочей. Тысячелетия – только это одно: всегда жить воспоминаниями о печальной глупости земной жизни. И неподвижность. Пустота…
Прошла минута, две. Было очень странно. Я спросил:
– Вы серьезно верите…
Он не дал мне кончить, крикнув звонко:
– Пошел прочь!”
Насколько правдива эта история? В цикле очерков “По Руси”, написанном за десять с лишним лет до “Заметок из дневника”, Горький не вспомнил об этом горбуне-колдуне, описывая тот же период своей скитальческой жизни. Память Горького была прихотливой. Примерно в это же время, когда писались очерки “По Руси”, в повести “Детство” Горький забавно описывает чертей, которых видела его бабушка. Эти симпатичные чертенята появляются в рассказе бабушки Акулины:
“– Иду как-то Великом постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его», – говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, – расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь.
Я смеюсь, представляя, как черт летит кувырком с крыши, и она тоже смеется, говоря:
– Очень они любят озорство, совсем как малые дети! Вот однажды стирала я в бане, и дошло время до полуночи; вдруг дверца каменки как отскочит! И посыпались оттуда они, мал мала меньше, красненькие, зеленые, черные, как тараканы. Я – к двери, – нет ходу; увязла средь бесов, всю баню забили они, повернуться нельзя, под ноги лезут, дергают, сжали так, что и окститься не могу! Мохнатенькие, мягкие, горячие, вроде котят, только на задних лапках все; кружатся, озоруют, зубенки мышиные скалят, глазишки-то зеленые, рога чуть пробились, шишечками торчат, хвостики поросячьи, – ох ты, батюшки! Лишилась памяти ведь! А как воротилась в себя, – свеча еле горит, корыто простыло, стиранное на пол брошено. Ах вы, думаю, раздуй вас горой!”
Бабушка, с ее “большими светящимися” зелеными глазами, подозрительно часто встречалась с нечистой силой. И хотя она прогоняла ее самой правильной для подобных случаев молитвой, создается впечатление, что дед недаром называл ее ведьмой. Вот и еще случай ее встречи с нечистым:
“– А то, проклятых, видела я; это тоже ночью, зимой, вьюга была. Иду я через Дюков овраг, где, помнишь, сказывала, отца-то твоего Яков да Михайло в проруби в пруде хотели утопить? Ну вот, иду; только скувырнулась по тропе вниз, на дно, ка-ак засвистит, загикает по оврагу! Гляжу, а на меня тройка вороных мчится, и дородный такой черт в красном колпаке колом торчит, правит ими, на облучок встал, руки вытянул, держит вожжи из кованых цепей. А по оврагу езды не было, и летит тройка прямо в пруд, снежным облаком прикрыта. И сидят в санях тоже всё черти, свистят, кричат, колпаками машут, – да эдак-то семь троек проскакало, как пожарные, и все кони вороной масти, и все они – люди, проклятые отцами-матерями; такие люди чертям на потеху идут, а те на них ездят, гоняют их по ночам в свои праздники разные. Это я, должно, свадьбу бесовскую видела”.
У многих русских писателей были свои черти. У Пушкина это водяные, обманутые Балдой, метельные бесы, Мефистофель, искушающий Фауста. У Гоголя, по мнению Набокова, черт всегда эдакий “немец”, “иностранец”, вертлявый, смазливый и вопиюще контрастирующий с широтой славянской натуры. У Достоевского черт – философ, умник. Какой же черт был у Горького?
Прежде всего он многолик. Это и черт из бабушкиных быличек, то есть черт в народном представлении. Скорее всего, именно его поминал к месту и не к месту Горький, когда чертыхался. Это и черт-умник, который сидел в Алексее в Казани и довел его до попытки наложить на себя руки. Упоминание в предсмертной записке имени Гейне придает этому черту “немецкий”, “иностранный” характер.
Черти постоянно мерещились Горькому в последние годы жизни. Вячеслав Иванов, который тогда был мальчиком, вспоминает, что однажды послал с родителями Горькому свой рисунок: собачка на цепи. Горький принял ее за черта со связкой бубликов. Ему очень понравился рисунок Иванова.
Впрочем, есть и другая версия отношений Горького с нечистой силой. Принадлежит она писателю-эмигранту И. Д. Сургучеву (1881–1956), который знал Горького в каприйский период.
Сургучев прямо считал, что Горький продал свою душу дьяволу.
“Я знаю, что много людей будут смеяться над моей наивностью, – писал он в 1955 году в очерке «Горький и дьявол» в газете «Возрождение» (Париж), – но я все-таки теперь скажу, что путь Горького был страшен. Как Христа в пустыне, дьявол возвел его на высокую гору и показал ему все царства земные и сказал:
– Поклонись, и я все дам тебе.
И Горький поклонился.