Пекарь оказался циником и сладострастником, падким на девиц. Очередную девицу, крестницу городового Никифорыча (что вызывало его особую гордость) он приводил в подвал и услаждался с ней в сенях прямо на мешках с мукой, а когда было холодно, просил Алешу: “Выдь на полчасика!”
Алеша думал, наблюдая эту полуживотную жизнь: “И мне – так жить?!” Поэтому к людям иного сорта, в частности к студентам, он относился вроде бы с пиететом.
“Часто мне казалось, что в словах студентов звучат мои немые думы, и я относился к этим людям почти восторженно, как пленник, которому обещают свободу”.
Но в этот восторг не очень веришь, потому что ниже стоят слова:
“Они же смотрели на меня, точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь.
– Самородок! – рекомендовали они меня друг другу, с такой же гордостью, с какой уличные мальчишки показывают один другому медный пятак, найденный на мостовой…”
Ему не нравилось, когда его называли “сыном народа”. Но почему? Потому что народа как явления для него не существовало.
“Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием к себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным, вместилищем начал прекрасного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимость от его воли. Мне же казалось, что именно эти люди воплощают в себе красоту и силу мысли, в них сосредоточена и горит добрая, человеколюбивая воля к жизни, к свободе строительства ее по каким-то новым канонам человеколюбия”.
Да, он вышел из народа. Вернее, из “людей”. Но не для того, чтобы в “люди” вернуться. Так или примерно так Алеша если не думал, то чувствовал себя в Казани.
Перед тем как попытаться себя убить.
Покончить с собой
На рубеже XIX–XX веков среди молодежи было модно умирать, насильственно прерывая свою жизнь в цветущем возрасте. И не просто, а с каким-нибудь вывертом.
В январе 1885 года в Казани застрелилась дочь богатого чаеторговца, или, как говорили тогда, “торговца колониальным товаром”. В знак протеста против решения отца выдать ее замуж за нелюбимого она ушла из жизни с антицерковным пафосом: застрелилась сразу после венчания. Весть о гибели Д. А. Латышевой немедленно облетела всю Казань. О ней писала газета “Волжский вестник”, ее поступок обсуждался не только студентами, но и работниками пекарни Семенова, где в то время месил тесто Алексей, уйдя от Деренковых. Студенты поступком восторгались, пекари говорили: “Косы ей драли мало, девице этой…”
Судя по “Моим университетам”, Пешков к добровольной смерти замужней девицы отнесся равнодушно. На похоронах ее не был, а там присутствовали около пяти тысяч человек, студенты в основном.
Но в том же “Волжском вестнике” под общим заголовком “Стихи на могиле Д. А. Латышевой” и коллективной подписью “Студент” напечатали и стихотворение Пешкова. Это первая публикация будущего Горького, по сути, его дебют. Правда, в полном собрании произведений стихотворение стоит в разделе Dubia, авторство его не считается стопроцентно доказанным. Эти стихи в 1946 году по памяти читал сотрудникам казанского музея Горького А. С. Деренков, утверждая, что их автором был Пешков.
Как жизнь твоя прошла?
О, кто ж ее не знает?!
Суровый произвол, тяжелый, страшный гнет…
Кто в этом омуте не плачет, не страдает,
Кто душу чистою, невинной сбережет?
С художественной точки зрения это плохо. Но несправедливо было бы требовать от полуграмотного подручного пекаря стихотворного перла.
Скорее всего, наработавшись ночью в пекарне, Пешков спал мертвым сном, когда студенты шли за гробом несчастной девицы.
Тем не менее выскажем осторожное предположение: молодой Пешков, видимо, сам страдал суицидальным комплексом. Еще школьником, когда он заболел оспой и его связали, чтобы не расчесывал себя до крови, Алексей развязался, выбросился в чердачное окно, разбив стекло головой. Допустим, это было сделано в бессознательном состоянии. Но когда он пошел с ножом на отчима, то грозился матери, что убьет его, а потом убьет себя. После неудавшейся попытки застрелиться в Казани, оказавшись в больнице, Пешков еще раз пытался покончить с собой. Было это так. Оперировал его, вырезав из спины пулю, ассистент хирурга Н. И. Студентского И. П. Плюшков, операция прошла удачно. Однако на третий день на обход приехал сам Студентский, известный своей грубостью. Он чем-то обидел больного, тот схватил большую склянку хлоралгидрата и выпил его. Алексею промыли желудок.
В 1892 году Горький писал И. А. Картиковскому: “Пуля в лоб или сумасшествие окончательное. Но, конечно, я избираю первое”.
В советское время писать о психопатологии Горького было почти невозможно. Тем не менее об этом писал доктор И. Б. Талант. В середине двадцатых годов, перед возвращением Горького в СССР, Талант вступил с ним в переписку и попытался выявить психопатологическую подоплеку горьковских произведений. Горький был явно недоволен этим любопытством. В письмах к Груздеву он указал на Таланта как на “казус”, намекая таким образом, что его биографу влезать в эти вопросы не стоит.
И Груздев правильно его понял. Горький так настойчиво и недоброжелательно указывал ему на исследования Таланта, что в конце концов биограф решил успокоить его: “Дорогой Алексей Максимович, сколь Вы ни устрашены доктором Талантом, все же, думаю, не в такой мере, как я – тем, что поставили меня рядом с ним. Я обомлел, когда прочел Ваше письмо! Но поделом! Довела-таки меня жадность до конфуза! Хотя жаден я не так, как Талант, а по-иному. Талант охотится за хвастливенькими, худосочными выводами – мне нужны честные, как столб, факты”.
Под “жадностью” Груздев имел в виду дотошность, с какой он старался проследить связь между Горьким настоящим и вымышленным. Осторожно выспрашивая его в письмах о живых людях, которые стали персонажами его творчества, он проводил параллельно собственные разыскания, порой удивляя самого Горького неожиданными биографическими фактами, о которых тот забыл или не хотел вспоминать. Талант же исходил из априорного убеждения, что Горький в юности болел психическим заболеванием. И даже не одним, а целым букетом. С наивностью ученого медика он сообщил этот “факт” Горькому, написав: “Я считаю эту мою идею гениальной”.
Но Горький так не считал. Тем более перед возвращением в СССР, где советский народ и лично товарищ Сталин ждали не человека, страдавшего психопатологией, а “инженера человеческих душ” (впрочем, это более позднее определение).
Но кое-что из своих открытий о Горьком Талант все-таки опубликовал в необычном периодическом издании “Клинический архив гениальности и одаренности”, выходившем в двадцатые годы в Ленинграде. Одна из его статей называлась: “К суицидомании Горького”. Вывод статьи не блистал оригинальностью: “Горький до того часто говорит в своих рассказах о самоубийстве и заставляет так часто своих героев покушаться на самоубийство <…>, что можно говорить о «литературной суицидомании» Горького”.
В творчестве Горького очень много персонажей-самоубийц. Начнем с самоубийства Сокола, столь любимого автором, в отличие от мудрого Ужа. И разве не убивает себя Данко, пусть и ради людей? Кончает с собой силач и красавец Коновалов в одноименном рассказе. Илья Лунев в романе “Трое” разбивает себе голову о стену. Вешается на пустыре возле ночлежки Актер в пьесе “На дне”. Суицидальный список можно продолжать.
“Влекло меня тогда к людям «со странностями»”, – писал Горький Илье Груздеву, вспоминая жизнь в Казани. А что может быть страннее человека, решившего добровольно умереть?
Но отношение зрелого Горького к самоубийцам было уже резко отрицательное. Причем до безжалостности. На самоубийство Маяковского он отозвался презрительно:
“Нашел время”. Смерть Есенина более тронула его, всколыхнув личные воспоминания о поэте. Илья Груздев с ужасом, смешанным с восторгом, писал Горькому о похоронах Есенина:
“Есенин в гробу был изумителен. Детское, страдальческое лицо, искривленные губы и чуть сведенные брови. И, странно, куда делась его внешность рязанского мальчика с примесью потасканного альфонса. Вместо этого он напомнил мне итальянца времен Возрождения. Какой благородный профиль, какие красивые руки! Это впечатление дня незабываемое на всю жизнь…
А знаете, как он повесился? Обмотал вокруг шеи веревку и другой конец взял в руку, рукой зацепившись за трубу отопления. Малейшая слабость, и он выпустил бы из руки веревку и сорвался. Но он выдержал и удавил себя”.
Горький к такому способу самоубийства отнесся спокойно и с недоверием знатока:
“То, что Вы сообщили о Есенине, и поразило меня, и еще более цветисто окрасило его в моих глазах. Это – редкий случай спокойной ярости, с коей – иногда – воля человека к самоуничтожению борется с инстинктом жизни и преодолевает его.
Едва ли я страдал когда-либо и страдаю ныне «суицидоманией» – влечением к самоубийству, – как это утверждает д-р И. Б. Талант у вас, в «Клиническом архиве», но было время, когда я весьма интересовался вопросом о самоубийстве и собирал описания наиболее характерных случаев такового. В 97 году, в Лионе, некий портной устроил в подвале у себя гильотину с зеркалом, чтоб видеть, как нож ее отрежет голову ему. Он это видел, как заключили доктора. В 94-м Кромулин, студент Новороссийского университета, снял с койки матрас, поставил под койку три зажженных свечи и решал сложное математическое вычисление, в то время, как огонь жег ему спинные позвонки и жарил мозг в них. Через 27 минут он уже не мог решать вычисление, а затем – умер. Фактов такого порядка немало, но они, на мой взгляд, имеют характер «исследовательский», как бы пародируют «научное любопытство». Случая, подобного есенинскому, – не помню. Нет ничего легче, как убить себя «сразу», вовсе не трудно уморить себя голодом, но уничтожить себя так, как это, по Вашим словам, сделано Есениным, – потребна туго натянутая и несокрушимая воля”.
Это слова знатока суицида. Они говорят о том, что вопрос о добровольном уходе из жизни сильно волновал Горького. Еще не зная философии Фридриха Ницше, он в раннем творчестве испытывал человека на прочность по ницшеанскому принципу: “Если жизнь тебе не удалась, может быть, тебе удастся смерть?” Но сам Горький тогда уже знал наверняка: ему ранняя смерть как раз не удалась.
Гадкий утенок
“В декабре я решил убить себя… Купив на базаре револьвер барабанщика, заряженный четырьмя патронами, я выстрелил себе в грудь, рассчитывая попасть в сердце, но только пробил легкое, и через месяц, очень сконфуженный, чувствуя себя донельзя глупым, снова работал в булочной” (“Мои университеты”).
Можно подумать, что имеется в виду револьвер с барабаном, то есть собственно револьвер, личное оружие для самообороны. Гражданское население России при существовавшей свободной продаже оружия пользовалось различными русскими и иностранными системами револьверов: бульдог, велодог, стрелец, кольт и др. Судя по другому описанию попытки самоубийства в “Случае из жизни Макара”, Пешков купил на базаре наиболее дешевый револьвер так называемого одинарного действия, когда собачку каждый раз приходилось взводить заново и перемещать барабан перед тем, как спустить курок. Первый раз револьвер щелкнул впустую. Таким образом, Макар не просто стрелялся, но еще и играл в русскую рулетку.
В рассказе “Вечер у Шамова” (третий вариант той же истории) Горький дает объяснение, почему его оружием стал “револьвер барабанщика”: “такими револьверами в свое время вооружали барабанщиков”. Тем самым он еще раз подчеркнул шутовской характер своего поступка.
В рассказе “Случай из жизни Макара” дается простое объяснение попытки самоубийства – из-за неудачной влюбленности. Алеша Пешков был влюблен сразу в двоих: Марью Деренкову и приказчицу булочной. В рассказе приказчица появляется, чтобы подразнить несчастного накануне смерти.
“Отворилась трескучая дверь из магазина, всколыхнулся рыжий войлок, из-за него высунулось розовое веселое лицо приказчицы Насти, она спросила:
– Вы что делаете?
– Пишу.
– Стихи?
– Нет.
– А что?
Макар тряхнул головой и неожиданно для себя сказал:
– Записку о своей смерти. И не могу написать…