– Просто забавно, что из нас двоих об убийстве заговорила именно ты, – он улыбается, а затем. – На самом деле все просто – нам надоело.
– Надоело?
– Ну да… Сейчас и песочница больше, и игрушки интереснее.
– Надоело… – тихо охреневаю я.
Он смеется и ничего не отвечает.
Я и Белка – мимо идеально пошитых вечерних платьев, сквозь прозрачную взвесь ароматов дорого парфюма, тяжелый дым кубинских сигар, отворачиваясь от подтянутых лиц, перекошенных ботоксом, сведенных в судорогах вежливых улыбок, огибая руки, сцепленные в рукопожатии, щурясь от блеска драгоценных камней, омываемые роящимся гулом тысяч голосов. «Надоело» – кружится в моей голове, смешивается с великосветской болтовней на заднем фоне – голова кругом. Я открываю рот и говорю лишь для того, чтобы услышать свой голос – обрести хоть какую-то твердь:
– Разве они не должны тыкать в меня вилами?
– Кто?
– Добропорядочные самаритяне.
– По поводу?
– Ну… королева проституток и наркоманов, родная мать порока…
– Да о тебе забыли уже через неделю, – смеется Белка. – Кроме того, добрая половина присутствующих столько расскажет тебе о пороке, что ты поперхнешься своей королевской мастью и пойдешь поплакать за конюшню.
А со стороны и не скажешь… Мимо генеральных директоров крупнейших банков, владельцев градообразующих предприятий, мимо судей, адвокатов и глав крупнейших аудиторских компаний, мимо начальников полиции всех мастей и главных инженеров. Но сильнее, пожалуй, удивляет осознание того, как органично здесь мое присутствие.
Мы проходим широкую, ярко освещенную улицу, и в конце она разливается большой площадью перед зданием из стекла и бетона. Мы минуем её, протискиваясь мимо празднично одетых людей, подходим к огромным прозрачным панелям из стекла, где не сразу можно найти вход, ибо кругом стекло, и дверь от стен ничем не отличается. Но злобный клоун со знанием дела направляется к одной из стеклянных панелей, открывает её, и вот…
Мы внутри. Здесь так много людей, что нечем дышать – разноцветная рябь голов, тел, платьев и костюмов, и все они обращены к сцене, где…
– Господи…
Руки Белки – сзади: опоясывают, преграждают путь, подталкивают.
– Да перестань… Ты же уже большая девочка.
– Мне же не придется…?
– Нет. Просто смотри.
…отец Максима, Андрей Петрович, нерушимой скалой, каленым железом, в окружении полутора десятка преданных профессионалов – огромной команды, где нет места лишним, где лица, мудрые, невозмутимые, слаженно реагируют на любые внешние раздражители: подобающе, корректно, своевременно. Аплодисменты взрывают зал, и верноподданные сверкают улыбками, рукоплещут и кивают – там, где нужно, так, как полагается. Ни единого лишнего движения, ни одного неверного жеста – все так добротно отрепетировано, что становится дурно. Рядом с губернатором – Римма: брючный костюм-тройка, волосы, забранные в пучок, спокойствие на лице Василисы премудрой, и горящий янтарь глаз прикрыт тонкой сетью хладнокровия, как платком накрывают слишком яркую лампу. А секундой позже…
Резко, громко, душно – мое сердце – в горло и нещадно душит меня. Воспоминания сковывают, сжимают – мне кажется, я слышу треск своих костей под удушающими кольцами памяти, и что-то горячее внутри сердца разлетается шрапнелью, в кровь и, больно-больно, по едва зажившим нервным окончаниям.
…строгий деловой костюм, галстук – идеальным темно-серым узлом на крепкой, жилистой шее, дорогая стрижка, подчеркивающая овал лица, уложена волосок к волоску. Я столько читала о нем, столько слышала в новостных выпусках и экономических обзорах – умен, невероятно талантлив, сдержан, собран, обаятелен, работоспособен на зависть и сочетает в себе не только желание, но и умение руководить. Будущее политической элиты – её красное, пульсирующее, бьющееся сердце.
Он аплодирует, сверкая часами из-под манжеты идеально-белой рубашки, и глядя на эти руки, я не могу отогнать видение, в котором они гладят мои бедра, сжимают и нежно, от внешней стороны к внутренней, поднимаются выше, забираются в меня и нежат, ласкают, любят, нажатиями и поглаживаниями подчиняя себе мое тело, доводят его до оргазма. Я вспоминаю, как эти пальцы рисовали кровью улыбку на моих губах.
«Я весь этот гнилой мир заставлю любить меня. Они будут задыхаться подо мной и восхищаться. Восхищаться и любить»
Сверкают вспышки камер – он улыбается, сверкая жемчугом клыков, но, глядя на полноватые, прекрасные в идеально выверенной геометрии красоты губы, я вспоминаю их тепло на моих губах, легкое, как перышко, прикосновение, сладость языка и пряность возбужденного дыхания. Помню, с каким наслаждением они любили мою грудь, как острые зубы зажимали нежную розовую плоть, чтобы едва-едва больно, чтобы лишь самую капельку грубости, а потом язык ласкал, слизывал эту грубость, рождая нежность. Я помню, как эти губы, слизывая мою кровь, скалились ненавистью:
«Я буду подниматься наверх, буду подминать под себя людей, иметь систему во все дыры, коверкать мораль, а ты – смотри на меня…»
Я смотрю, Максим, смотрю…
Серая сталь глаз обманчиво спокойна – он смотрит на отца, на людей вокруг и на публику, даря уверенность в завтрашнем дне, услаждая взгляды льдом спокойствия под веером ресниц. А я вспоминаю, с каким наслаждением эти глаза впитывали нирвану возбуждения на моем лице, как расширялись зрачки, когда мой шепот превращался в стон. Я никак не могу забыть, как остра кромка радужки, когда безумие берет верх, и ничего человеческого в нем не остается, когда он – ярость, когда:
«Я буду расти, буду жрать всё и всех, и в конце концов, стану таким огромным, что заполню собой всё!»
И только теперь я понимаю, отчего так мерзко внутри – в горле першит от лицемерия, горчит от лжи, потому что людское животное тут одето в строгие деловые костюмы и вечерние платья, припудрено крошкой из драгоценных камней, лестью и отборным враньем – наглым, улыбчивым, дружелюбным до оцепенения. Теперь то, что было вне закона, стало законом. На самом деле, ничего менять не нужно, нужна лишь иллюзия изменения. Цирковое представление, шоу, публичные сожжения на кострах революции для достоверности. И вот те, кто еще вчера, зарываясь по уши в грязь и кровь, взывал к свободе, теперь позанимали теплые чиновничьи кресла и рукоплещут. Теперь им и в голову не придет орать о независимости.
Мой безумный крот, король нелюбимых, коронованный принц никому не нужных – все случилось так, как ты хотел.
– Я хочу уйти отсюда.
– Нельзя, – шепчет Белка над ухом.
– Меня сейчас вырвет.
– Мне сказано привести тебя сюда.
– Уведи, меня отсюда, – сдавленно, едва слышно.
– Куда?
Ладонь к губам:
– Куда угодно! Только подальше от этого дерьма…
***
Мы смотрим на ярко-желтую табличку «Внимание! Не входить! Ведется снос зданий!» Белка достает из кармана брюк пачку, выуживает сигарету, а затем смотрит на меня:
– Успокоилась?
Я, в общем-то, и не паниковала – затошнило просто, но я согласно киваю.
– Будешь?
Горький привкус лицемерия на языке… Курить я давно бросила.
– Давай, – говорю я и тянусь за сигаретой.
Он отдает мне свою. Я беру её и какое-то время верчу в руках, перекатываю между пальцами, чувствуя, как хрустит сухой табак под тонкой бумагой, подношу к носу и медленно вдыхаю – Бог ты мой, в каком же столетии была моя последняя затяжка? Я зажимаю её губами, Белка щелкает зажигалкой, подносит огонь к моему лицу, я делаю вдох – горечь обжигает рот, горло, заполняет легкие, кровь мгновенно наполняется ядом – голова идет кругом. Облокачиваюсь на стену, чувствуя мертвый холод бетона, и закрываю глаза. Белка закуривает и неспешно елозит взглядом по моему лицу, плечам, платью, с наслаждением выдыхая густой белый дым. Открываю глаза и смотрю на огромную живую куклу – крупный завиток светлых волос, хрустально-голубые глаза в обрамлении длинных ресниц, нос правильной формы, пухлые губы, ровный ряд белоснежных зубов, и все это заключено в идеально выверенный овал лица, водворено крепкой шеей на широкие плечи, которые сужаются, рисуя идеальные узкие талию и бедра, круглый зад, и поднято над землей длинными ногами на модельные метр девяносто с хвостиком.
– Ты же вроде не курил? – спрашиваю я, и со вкусом затягиваюсь еще раз.
Он пожимает плечами: