– Расскажите мне что-нибудь, – попросил он. – Расскажите о себе. Я ведь ничего про вас не знаю, а за эти дни мы так сроднились, почти родственниками стали. Вы где родились, в Москве? А учились? Замужем?
Валя чуть помолчала:
– Да нечего рассказывать. Замужем была, недолго, мы разошлись. Есть дочь, уже взрослая. Честное слово, ничего интересного. Давайте лучше потанцуем, танго такое красивое.
– Давайте! – согласился он. – Праздник так праздник.
Она сама вложила в его руку свою маленькую гладкую ладонь с коротко остриженными ногтями. Он поднялся, осторожно обнял ее за талию, чувствуя, как подбородка касаются мягкие, кажется, вьющиеся волосы. Он боялся оступиться, потерять равновесие и лишь легко покачивал ее в танце, почти не двигаясь с места. Удивительно, близость этой женщины, которую он никогда даже не видел, не представлял, как она выглядит, взволновала его, разбудила смутные, как он думал, давно потерянные для него чувства – смущение, нежность. И не оставляло ощущение дежавю, полустертого воспоминания, будто что-то подобное уже было с ним когда-то, в другой жизни. Будто бы он обнимал уже эту миниатюрную, хрупкую, доверчиво припавшую к его груди женщину. И запах ее волос, легкий, пряный тоже ему смутно знаком.
– Что за духи у вас? – спросил он, глубже вдыхая этот запах, будивший почти забытые воспоминания. – Запах такой знакомый.
– Ничего особенного, обыкновенный «Красный мак», – отозвалась она. – Половина женщин моего возраста ими пользуется.
Да, наверное, ничего особенного в этом запахе нет, он не слишком-то разбирался в парфюмерии, знал только «Быть может», которыми все годы совместной жизни пользовалась жена. А то, что этот запах напоминал ему прошлое, ту, другую Валю – просто совпадение. В самом деле, в Советском Союзе имелся не такой уж большой выбор косметических средств, особенно в те годы.
– Так странно, правда? – улыбнулся он. – Ночь. Пустая квартира. И мы танцуем. Как в кино. У вас когда-нибудь в жизни было что-то подобное?
– Нет, – отчего-то печально отозвалась она. – Нет, никогда.
…Черный репродуктор на столбе, хрипя и кашляя, выводил танго «Цветы». На плацу, перекрикивая печальную мелодию, пели что-то строевое марширующие солдаты, все в запыленной зеленой форме, в черных сапогах – и как они только их носят в такую жару, и с одинаковым затравленно-унылым выражением стертых лиц. Пузатый капитан Шевчук, прохаживаясь взад-вперед в тени платана, зычным голосом отдавал команды.
– Здрасьте, дядь Коль, – буркнул Сережа, торопясь проскочить мимо краснолицего вояки.
– Здорово, Серега, как сам? Выздоровел? – откликнулся Шевчук. – Ну, молоток! Не болей больше! Куда спешишь-то?
– Мамка в поселок послала, там, говорят, в магазине сахар выбросили, – на ходу соврал он.
– А, ну давай-давай, матери помогать надо, – одобрил Шевчук и отвернулся.
Сережа быстро проскочил мимо пыльно-зеленой колонны, свернул на тропинку между двумя одинаковыми пятиэтажками, пробираясь по кустам, выбрался к забору военной части и, оглянувшись по сторонам, легко перескочил ограду в одном только ему известном месте, где каменная кладка осыпалась от старости.
Времени было еще полно, но он не мог унять рвавшееся из груди радостное нетерпение, бежал бегом. Пересек узкую разбитую асфальтированную дорогу и выскочил на тянувшееся почти до горизонта хлопковое поле. На аккуратных, вытянутых вдоль земляных бороздках зеленели маленькие кустики с намечающимися коробочками. Далеко, на горизонте тянулись пологие, крытые темно-зеленым бархатом горы, и лишь одна, самая высокая, отливала под солнцем снежной синевой. Небо уходило ввысь, синее-синее, бездонное, высокое, он раскинул руки на бегу, представляя, будто взлетает, ввинчивается в эту синеву, сидя за штурвалом легкого, грациозного белого самолета.
Лавируя среди ростков, он поравнялся с серым кривобоким сарайчиком для хранения инвентаря, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никого поблизости нет, осторожно снял давно уже сломанный, только для вида болтавшийся на двери замок и прошмыгнул внутрь, в жаркую, пахнущую землей и солнцем полутьму. Отбросил ногой ржавую мотыгу, сел на дощатый пол, обхватил руками колени и принялся прислушиваться к доносящимся снаружи звукам. Сначала ничего не было слышно, только горячая, звенящая тишина и трепет хлопковых листьев под легким, едва различимым дуновением ветерка. Потом что-то нарушило сонное оцепенение, какие-то дальние, почти неслышимые звуки. Они приближались, раздавались все отчетливее, и вот уже стало слышно, что это музыка, песня, которую мурлычет тихо чистый женский голос. И вот уже можно было различить тревожный мотив танго, только что доносившийся из репродуктора. Должно быть, у них в поселке тоже работало радио.
Дверь, тихо скрипнув, впустила луч солнечного света, а вслед за ним появилась напевавшая Валя. Он успел различить только золотой нимб волос над головой, вылинявшее голубое платье, а затем дверь захлопнулась, и снова сделалось темно. Он вскочил с пола навстречу Вале, протянул руки, обнял, почти на ощупь. И она тут же приникла к нему, жарко задышала в плечо, потянула его за собой, все еще продолжая напевать, заставляя кружиться вместе с ней в легком радостном танце. Он неловко переступал по полу, пьянея от ее близости, нетерпеливо ища в темноте ее губы.
– Ну, здравствуй, здравствуй! – прошептала она, обвивая тонкими руками его шею.
* * *
В жарком, почти недвижимом воздухе пахло плодородной распаханной землей, зеленью, летом. Он повернулся в сладкой полусонной истоме, уткнулся лицом в плоский Валин живот, коснулся губами пупка.
– Люблю тебя, – прошептал, не открывая глаз.
– За что? – склонила голову к плечу она.
– Не знаю… Просто так. А ты за что?
Она запустила маленькие тонкие пальчики в его отросшие пшеничного цвета волосы, крепче прижала его голову к своему животу.
– Ты хороший, Сережа. Не такой, как другие здесь. Ты добрый, нежный… За мной тут ухаживал один, из вашей части. Пузатый такой, краснорожий… Колей зовут.
– Капитан Шевчук, – сообразил он. – Знаю его, противный.
– Угу, – кивнула она. – Сам, знаешь, пыжится, рассказывает мне про свои боевые подвиги, а глазами так и лезет под юбку. Я ему так и сказала: «Глаза растерять не боишься, герой?» И все такие же. Я за два года тут ни с одним словом не перекинулась. Придешь домой со службы, вместе с Маликой (это хозяйка, у которой я угол снимаю) кислого молока с лепешками похлебаешь – и спать. А иногда как задумаешься, такая тоска берет. Мне ведь двадцать три года только, что же, это и есть вся моя жизнь, и другой никогда не будет?
– А в Москве у тебя был кто-то? – спросил он осторожно, боясь обидеть.
– Был, да, жених, – неохотно отозвалась она. – На курс старше учился. Но, видишь, как получилось, не сложилось. Мне уехать пришлось, а он остался. Да я и не хотела, чтобы он уезжал, ему-то за что жизнь ломать.
Сережа не шевельнулся, продолжал все так же расслабленно лежать головой у нее на коленях, только внутренне весь напрягся и с трудом выдавил из себя:
– А поедешь обратно в Москву? Со мной поедешь? Училище, правда, не в самом городе, а в области, но это ведь близко… Поедем? У меня поезд через десять дней, сразу после выпускного.
Почувствовал, как сбилось ее дыхание, как окаменело теплое бедро, к которому он прижимался щекой.
– Так скоро? – выдохнула Валя.
– Так ты поедешь? – настаивал он. – Ты не бойся, я все продумал. Я работать пойду. Ну, то есть и учиться, конечно, и работать. На первое время комнату снимем, а потом, когда поженимся, нам общагу дадут, наверно. Поедешь со мной, а, Валь?
Он поднял голову, напряженно вглядывался сквозь сонный полумрак в ее глаза. Она отчаянно покачала головой, спрятала лицо в ладонях.
– Не поеду, Сережа. Мне в Москву нельзя.
– Почему? Ну почему? – он тряхнул ее за плечи, попытался оторвать ладони от лица.
– Потому что нельзя. Не допытывайся, прошу тебя.
– Ты мне не веришь, что ли? Боишься чего-то? – оскорбленно спросил он.
И Валя, всхлипнув, упала к нему на грудь, вцепилась руками в плечи, исступленно шепча:
– Я верю тебе, верю. Но ты честный, Сережа, ты врать не умеешь. Если вдруг тебя спросят, ты сможешь сказать, что не знал, только если и правда не знал. Не спрашивай меня, пожалуйста, ни о чем не спрашивай. Я люблю тебя больше всего на свете, но в Москву мне нельзя. Даже и в область.
– Ну и к черту Москву! – почти крикнул он, до боли сжимая ее, маленькую, беззащитную, припавшую к нему, как к единственной опоре в жизни. – Поедем еще куда-нибудь. В любой другой город, в какой захочешь. Какая нам разница, где жить?
– А как же небо? Летное училище? – спросила она, не поднимая головы, касаясь губами его обнаженного плеча.
– Да что оно, одно, что ли, на весь Союз, это училище? – нетерпеливо дернул подбородком он. – Поступлю еще где-нибудь. Ну даже если и нет… Да мне плевать на все, на училище, на небо, на самолеты, лишь бы ты была рядом. Я тебе вообще-то предложение делаю, ты как, согласна?
Он, наклонившись, принялся целовать ее заплаканное лицо, ощущая на губах соленый привкус ее слез, путаясь пальцами в рассыпавшихся по спине пышных рыжих волосах.
– Не знаю, я не знаю… – качала головой она. – Ты не понимаешь…
– И не хочу ничего понимать, – резко бросил он. – Мне плевать, что там у тебя за тайны! Да пусть ты хоть десяток пионеров прирезала, мне все равно. И попробуй только мне отказать, я тебя все равно никуда не пущу! Вот так схвачу и не выпущу, понятно тебе? – Он стиснул ее руками, сжал почти до боли, и Валя, все еще сквозь слезы, рассмеялась коротким счастливым смехом:
– Понятно.