– Ну и пошел ты, – буркнул сын.
Он слышал, как отлетел в сторону стул, Гришины шаги протопали в коридор, хлопнула дверь. Злость клокотала внутри, черная, не имевшая выхода, удушливая злоба – не на детей, скорее на себя самого, на судьбу, посмеявшуюся над ним, обрекшую на такое положение. Гриша прав, он совсем дошел со своими жалобами. Никчемный одинокий инвалид, злобный и желчный. Обуза для детей, вечно требующая финансовых и моральных затрат. И сколько это будет продолжаться, никто не знает. Доктор в больнице сказал, что сердце у него хоть куда, сто двадцать лет простучит. Кто бы мог подумать, что можно так попасться в ловушку собственного крепкого организма? Другой бы, может, не выдержал, скончался от шока, от потери крови, ему же – хоть бы хны, вот и доживай теперь свой век бесполезным беспомощным овощем. А впрочем, тут ведь тоже есть выход. Это решение он, кажется, еще в состоянии принять сам.
Он тяжело поднялся на постели, спустил ноги, нашарил под кроватью тапочки. И сам себе рассмеялся: собирается покончить со всем этим, а все еще заботится о здоровье, вот что значит привычка. Ощупью добрался до окна, нашел шпингалет, с силой надавил на металлический штырек. Какая удача, что Гриша сбежал от него раньше времени и сиделка еще не пришла. К черту, к черту это все! Лучше уж вообще не жить, чем так…
Он рванул на себя тяжелую раму. Четвертый этаж, потолки больше трех метров, должно быть, достаточно, чтобы черепушка раскололась об асфальт. Интересно, что там, по ту сторону. В Бога он не верит, а все же неприятно думать, что впереди только черная пустота, ничто, уж лучше бы в самом деле райский сад и вечная молодость.
Старая рассохшаяся рама затрещала и отчего-то застопорилась. Он рванул еще раз и еще. Дрогнули стекла, заскрипело дерево, в лицо пахнуло сырым весенним запахом, но рама больше не поддавалась, распахнулась лишь на узкую щель, куда и ладонь просунуть сложно. Что же делать? Высадить стекло? Опасно! Он ведь не видит, еще рассадит вену, грохнется в обморок от потери крови, а потом, конечно, откачают и запихнут в дурку, как и всех неудачливых суицидников. Нет, нужно действовать наверняка.
Он принялся изо всех сил отчаянно дергать на себя ручку. Задыхаясь, торопясь успеть, пока не помешали, не остановили. Окно не поддавалось, не желало распахиваться. В отчаянии он застонал, заревел, как подстреленный зверь, стукнулся лбом о стекло. Горло душили сухие спазматические рыдания. Жалкий инвалид, немощный старикашка! Даже на это не способен, слабак! Тряпка!
В прихожей хлопнула входная дверь, через минуту в комнате уже была Валя. Постояла несколько мгновений на пороге, оценивая ситуацию, потом сказала просто:
– А это вы хорошо придумали – окно открыть. На улице совсем весна, солнышко, снег тает. А тут дышать нечем.
Не догадалась, значит. Слава богу, обошлось без слезливого сочувствия и неискренних заверений, что у него вся жизнь еще впереди, рано отчаиваться.
– Да, я проветрить хотел, – глухо выговорил он. – Но почему-то окно открыть не смог…
– Я сейчас помогу, – она подошла, он почувствовал легкое прикосновение ее плеча, знакомый медицинский запах, – тут у вас гвоздь в раму вбит сверху, он мешает открыть. Вы мне скажите, где у вас плоскогубцы, я принесу.
Гвоздь! Ну конечно! Сам же вбил когда-то, много лет назад, когда в этой комнате спали дети, а жена боялась, что они из озорства откроют окно да вывалятся на улицу. Тогда он и вогнал его наполовину в раму, да еще загнул для верности, чтобы нельзя было распахнуть окно во всю ширь. Идиот, как он мог забыть об этом?
Валя уже стояла рядом, возилась с плоскогубцами. Потом поцокала языком:
– Не получается, сил не хватает. Может, вы?
Она вложила в его руку обмотанные изолентой рукоятки инструмента. Легко взяв его за локоть, подвела руку к гвоздю. Он ощупал гвоздь пальцами, ловко ухватил его плоскогубцами, потянул на себя. Гвоздь легко поддался и выскочил. И тут же окно распахнулось, и в комнате легче стало дышать.
– Ну вот и славно, – сказала Валя, и по голосу он услышал, что она улыбается. – Свежий воздух! Как хорошо!
– Вот и славно, – повторил он, думая про себя: «Надо же, что-то еще могу. Вот ведь, справился с гвоздем. Смешно, конечно, такая мелочь, а воспринимается теперь как победа над собой».
На душе стало легче, светлее. Он опустился на край кровати, стараясь отдышаться, глубже вдохнуть весенний воздух. И отчего-то сказал:
– Знаете, я вдруг вспомнил. Ту женщину, медсестру, которая делала мне уколы однажды, когда я болел пневмонией, тоже звали Валей, как вас.
– Неудивительно, – отозвалась она. – Это было популярное имя.
– М-да… – неопределенно промычал он. – И мне отчего-то кажется, что вы на нее похожи. Не знаю, голосом, что ли, хотя тембр у вас чуть-чуть ниже, или интонациями.
– Это, наверно, профессиональное, – ответила Валя, и по голосу ему показалось, что она улыбнулась.
…Валя была веселой, заводной, все время что-то напевала себе под нос. Мать, наконец-то убедившаяся, что чадо пошло на поправку и не нуждается больше в ее опеке, вернулась на работу и утром, отправляясь в продуктовый магазин, где служила бухгалтером, сына не будила, а дверь оставляла лишь прикрытой, чтобы ему не приходилось выскакивать из кровати, когда придет Валя делать укол. Собственно, в их военном городке двери и так-то почти никогда не закрывали – чужих ведь нету, а робкие новобранцы воровать к командиру части не пойдут. И Сережа долго по утрам валялся в сладком полусне, окончательно просыпаясь, только когда в прихожей хлопала дверь и слышен был звонкий, радостный голос, напевавший какое-нибудь: «Легко на сердце от песни веселой». И ведь надо же, такая бодрая, как будто и не поднялась чуть свет, чтобы успеть еще перед работой в местной больнице забежать к нему сделать укол.
Он лежал, прислушиваясь к ее голосу, к шорохам в прихожей, и в груди теснилось радостное нетерпение: вот сейчас она войдет, сейчас, сбросит пыльные сандалии, помоет руки в ванной и заглянет в комнату – смешливая, синеглазая, золотая. Она приходила дважды, утром и вечером, и весь долгий томительно-жаркий день для него наполнялся ожиданием. Он смотрел на стенные часы и отмечал про себя: «Два часа назад она была тут. Осталось еще семь часов до того, как придет снова». Он давно уже перестал злиться на нее, теперь в эти их короткие торопливые встречи они успевали поговорить обо всем на свете. Валя с интересом слушала о его планах, мечтах об авиации, расспрашивала обо всем и только однажды рассердилась, когда он высказал сожаление, что никакой приличной войны, на которой он смог бы проявить себя как ас, не намечается.
– Ты совсем дурак, что ли? – взбеленилась она. – Войны ему не обеспечили! О славе мечтаешь, о наградах? Они, знаешь, только на могильных памятниках хорошо смотрятся.
– Не всех же убивают, – возразил он. – Вот отец мой даже ни разу ранен не был.
– Командиров редко, да, – кивнула она. – Но до высокого чина надо еще успеть дослужиться. А у меня вот брат на фронте погиб, старший…
– Извините, – смущенно потупился он. – Я не знал.
Он испугался, что расстроил ее, что она сейчас заплачет. При одной мысли о том, что ее веселое радостное лицо сейчас исказится, скривятся губы, наполнятся слезами синие глаза, и все это по его вине, сделалось отчего-то до того горько и паршиво на душе, так, кажется, и вломил бы самому себе по морде. Но Валя лишь качнула увенчанной золотисто-рыжей короной головой и вздохнула:
– Эх ты, дурачок! Ничего-то ты еще не знаешь…
И тут же горечь сменилась обидой: она совсем не принимает его всерьез, держит за какого-то мальчишку-несмышленыша. А ведь он так ее… уважает.
Как-то ранним вечером Валя, как обычно, вошла к нему в комнату и, отдуваясь, отерла лоб тыльной стороной ладони.
– Привет, болезный! Как ваше ничего? – спросила она и, не дожидаясь ответа, пожаловалась: – Уф, ну и жара. У нас в отделении вообще парилка, целый день марлю водой мочили и на окна вешали, чтоб хоть чуть-чуть попрохладней. И только май месяц ведь! Два года тут живу, а никак не привыкну.
– А вы где раньше жили? – спросил Сережа, садясь на постели, подтягивая колени к подбородку.
– В Москве, – улыбнулась она, доставая из саквояжа шприц и загоняя иглу в ампулу. – Ну давай, ложись, что ли, укол будем делать.
Он привычно перевернулся на живот, чуть сдвинул пояс спортивных брюк. Странно, уже почти неделю она делает ему уколы, а его до сих пор охватывает смущение, и в теле словно тугая пружина закручивается, когда ее пальцы быстро, легко касаются кожи.
– На Пречистенке, – добавила она, легко, почти безболезненно вводя иглу под кожу.
– Правда? – обрадовался он, перевернулся, оправил одежду. – А я тоже в детстве в Москве жил, на Арбате. Это потом уже, когда война началась, нас с мамой в эвакуацию отправили, в Казахстан. Я радовался, интересно было. Я же не знал тогда, что мы домой уже никогда не вернемся. Отца после войны сюда назначили, командиром части, и мы прямо из эвакуации сюда приехали. Мама, правда, надеется, что его все-таки когда-нибудь переведут в Москву…
– Ну ты-то ведь и так скоро Москву увидишь, когда учиться поедешь, – заметила Валя. – Эх, счастливый… А мне знаешь чего здесь больше всего не хватает? Мороженого! Помнишь, продавщица зачерпнет такой белый кругляшок специальной ложкой, сдавит по бокам двумя круглыми вафлями, идешь потом по бульвару, облизываешь. Мы с девчонками, когда в меде учились, всегда, как сдадим экзамен, бежали мороженое есть.
– Да, здесь мороженого не бывает, – подтвердил Сережа. – Я уж и забыл, когда ел его в последний раз. А вы почему из Москвы уехали?
– Много будешь знать, скоро состаришься, – отшутилась Валя и вдруг нахмурилась. – А ты чего это такой красный, не температуришь, случайно? Ну-ка дай потрогаю!
Она подошла ближе и наклонилась к нему. Сережа замер, боясь вздохнуть, только смотрел на нее затравленно, не шевелясь. Прохладные губы коснулись его лба, мелькнул в вырезе платья белый край нижнего белья. Сердце подскочило, заколотилось в горле, кровь отхлынула от лица. Почти не соображая, что делает, он потянулся к ней и неловко, неумело коснулся губами ее яркого рта. Жадно вдохнул запах ее волос, пряный, солнечный, пьянящий, ощутил, как дрогнули, коснувшись его щеки, ресницы, не в силах унять дрожь в пальцах, стиснул ее худенькие, обтянутые легкой белой блузкой, плечи. Но Валя вдруг отстранилась, с силой оторвала от себя его руки, замотала головой, жарко шепча:
– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!
И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.
Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.
Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.
Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!
Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.
– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?
Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча: