Как-то под вечер Багрецов встретил княгиню Волконскую на Пинчио. Она была в коляске с своим духовником. На его поклон она не ответила. Не заметила вовсе или было ей так внушено иезуитами, обступившими ее тесней прежнего?
Багрецов вспомнил ее слезы и колебания и злобно сказал: «Ну, дело в шляпе, княгиня погребена будет в церкви святого Анастасия!»
От препятствий чувство к Бенедетте, пусть воображаемое, становилось мучением. Он кинулся к синьоре Пепите, узнать хоть про Джулию, – оказалось, что и той нету в Риме, – уехала временно к брату в Реджио.
Наконец, ночью 13 декабря приехал в Рим император Николай из Чивита-Веккиа через станцию Поло.
Какая буря была в эту ночь! Ветром сломало немало чудесных старых маслин. Кипарисы стояли растрепанные; нарушив свою конусообразно-строгую форму, они походили на гигантские веники. Государь в карете посланника на превосходных серых лошадях проехал днем в Ватикан к папе.
Багрецов бродил по площади св. Петра и мельком видел его. Он был в конногвардейском мундире, молодцеватый, громадный, с волнующим и повелительным взором. Римляне пришли в восторг от его роста и выправки.
Колоннада Бернини набилась зеваками. Широкие ступени лестницы расцветились нарядными офицерами в затянутых до удушья мундирах. Как попугаи, пестрые швейцарцы папской гвардии, сверкая серебром алебард, пугали ими напиравший народ для очищения свободного схода царю.
Николай показался на лестнице. Его, видимо, тешил эффект появления в вечном городе. А римляне, как их древние предки, всегда жадные до зрелищ, всегда пьяные солнцем и душистым кианти, что было духа кричали: «Evviva!»
Какой-то транстеверинец, такой же большой, как и царь, с седыми кудрями, в белоснежной рубахе, с перекинутой через плечо синей бархатной курткой, всплеснув руками, воскликнул:
– О, если б ты был нашим государем!
Тут нарядные дамы, и русские и итальянские, потеряли всякое самообладание и принялись бросать пред лошадьми севшего в карету царя – одна пред другою: розы, шитые шелком платки, разноцветные шарфы… Казалось, они готовы были сами кинуться под серых коней, как кидаются исступленные Индии под колесницу Джаггернаута.
Глядя на эти восторги толпы, Багрецов в сотый раз задавал себе вопрос: какие качества толкают людей на подобное поклонение? И что за дикая потребность выражать его ничем не заслужившему, совершенно постороннему человеку? Ужели только за высокий его рост и за сан монарха?
Всем художникам, русским пенсионерам Академии, равно как и проживающим здесь на собственный счет, было необходимо представиться государю немедленно в соборе св. Петра. Веселой гурьбой поспешили туда.
Государь явился уже в штатском: он был в коричневом сюртуке, застегнутом на все пуговицы, в черном галстуке, без воротничков. Его сопровождал по храму граф Федор Толстой.
Представившихся было человек около двадцати: медленно и чинно, как всем по инструкции рекомендовалось, они подошли.
Государь окинул пенсионеров быстрым сверкающим взглядом и вдруг недовольно рванул:
– Слыхать, шибко гуляете?
– Но в такой же мере и работают, – вступил немедленно добродушный Толстой.
Государь круто повернулся и быстро, по-военному, словно делал смотр, стал переходить от одного произведения к другому, нигде не задерживаясь. От времени до времени он бросал Толстому в короткой повелительной форме приказы, слегка указуя рукой на предмет:
– Поручить сделать копию!
В коричневом суконном сюртуке большая фигура царя казалась чугунной. Он был как бы собственный памятник, сошедший с пьедестала.
Багрецова поразило обиженное и вместе надменное выражение, лица его, когда он сказал, подняв голову на купол Петра:
– И у нас бы такой храм построить! Желательно, чтоб при мне…
– Ваше величество, но это чудо строилось веками и сейчас не закончено, – деликатно начал Толстой.
– Полно вам, – оборвал государь, – вы всегда говорите одно и то же!
И уже с полным неудовольствием, войдя внутрь и воззрясь в пол, воскликнул:
– Так это-то мой Исаакий? Неужто так мал?
Самолюбие царя было задето сравнительной линией соборов, вычерченной на полу, где размеры Исаакия пред собором Петра были просто мизерны.
– Быть не может… – еще раз повторил царь и вскоре пошел к выходу.
Все приделы храма и ниши заполнены были монсиньорами и аббатами.
Царь вышел из собора и уехал. Художники повалили в остерию Лепре обменяться впечатлениями и узнать, кто получит какой заказ.
Багрецов сам больше не видел государя, но получил живейшее представление о дальнейшем его пребывании в Риме в остерии Лепре, куда через несколько дней попал в урочное время.
Художники прежде всего ругательски ругали Киля, своего заведующего. Это был упрямый немец, дилетант в живописи, приставленный, как унтер, к пенсионерам с инструкцией свыше «подгонять» их в работе.
– Проклятый немец, – кричал Рамазанов, – затеял нашу выставку, слыхал ты – где? – кинулся он к Багрецову, еще хмельной со вчерашней попойки. – В палаццо Фарнезино, где фрески Рафаэля! Да чья живопись выстоит против них?
– А ведь предлагали ему устроить выставку в мастерской Иванова, тем более, что его громаду с места не сдвинешь… а исторических живописцев у нас всего – он да Воробьев, да и тот в Палермо.
– Тем больше вам сраму, что подчинились зловредному Килю, – кричал Рамазанов, – состряпали по его немецкому рецепту этакое рагу «aus nichts»[19 - Из ничего (нем.).] выставку из ничего…
– Скульпторов небось не переломал: не понесли работы из глины! Все как один отрезали: сквасится по дороге глина, а грязищи царь довольно помесит на римских улицах.
– Что за цель была у директора, что за цель? – подозрительно повторял измученный, побледневший Иванов, кутаясь в свой вечный плащ на красной подбивке. – Одурить пред царем художников русских! Хорошо хотя, что Михайлов впросак не попал, – не избыть бы беды.
– А что же Михайлов?
– Да вот он и сам, пусть расскажет.
В остерию вбежал Михайлов, беспечнейший из художников, знаменитый тем, что терял целые папки драгоценных рисунков. Все закричали ему:
– Ladro, ladro…[20 - Вор, вор (итал.).]
Он хохотал, крича всех громче:
– Ладра – ладрой, а зато взыскан царским заказом!
Михайлова обступили, требовали подробностей про анекдот, с ним приключившийся.
– Я, как, братцы, знаете, копировал в монастыре святого Мартина с Рибейры и хотя знал, что царь ко мне будет, пошел, как обычно, пешком, думая поспеть вовремя. Вдруг жарит коляска, а в ней неаполитанский король да с нашим. Пропала головушка! Без крыльев не долетишь. Гляжу, на привязи чей-то осел. Я вмиг на него, и хлыстом… Тут хозяин осла выбежал, орут итальянские бабы не хуже нашинских, мальчишки с свистками, витурины с бичами… Вор, дескать, ladro… За одну минуточку пред монархом приехал, влез на леса. Тут царь входит, спрашивает: «Для кого делаешь копию?» А я от бега дышу, как мех. Царь принял за волнение. Он это любит. «Не робей, говорит, Академии другую сделаешь, эту – мне».
– А сознайся, что хозяин осла тебе здорово всыпал?
– Не поспел… откупился я немалым количеством скуди. Вот у Ставассера похуже дела, – слыхать, карабинеров звал. Расскажи-ка, Ставассер!
– Зачем звал карабинеров? Кто ж твои статуи грабил?
– Самого чуть не разбили… Сижу в студии над своей нимфой, вдруг вбегают, кричат: «К вам император!» Ну, вошел со свитой, весьма похвалил и велел выполнить в мраморе. Тут душа ушла у меня было в пятки, да спасибо графу Орлову – спас. Царь говорит: «Делай для меня побольше размерами!» – «Воля вашего величества, – бормочу, – но я держал величину в натуру, и сюжет этот большего размера не терпит…»